– Да, эти 125 грамм… – тянет Петр Ильич. – Многого стоили… Чего только люди не делали, чтоб лишнюю карточку иметь. Умрет кто-нибудь и лежит дома в постели, как больной: только чтоб не узнали, что умер. И спят с ним вместе. А карточка его действует.
– А покойников сколько было!.. – говорит Анна Степановна. – Тоже в окна бросали – сил хоронить не было. Огромная куча, до третьего этажа, была в нашем доме. И тоже какое-то странное чувство было: идешь по улице и знаешь – вот этот завтра покойник. Такое что-то у него в лице… Не только слабость. Просто что-то такое…
– Это действительно… Это верно… – кивает Петр Ильич.
– Что-то ты, Петенька, бледный какой-то… Может, тебе чайку еще налить… или варенья?.. Да… И вовсе мы как-то не боялись покойников. Столько их было!.. А сейчас… Да оставь меня наедине с покойником – брр! с ума сойду. Единственный раз у меня и было, что испугалась… Да и не испугалась… Бегу ночью с заседания. Такой мороз. Луна такая… Вдруг как споткнусь да растянусь во весь рост!.. Это кто-то мертвого старика раздел и посадил на панель. Руки-ноги ему развел – тот так и замерз. А я об него споткнулась. Прямо ему в объятия. Лицом в седущую бороду. Вскочила. Кругом пусто-пусто. Будто вымерз город. И луна на все это светит… Я как побежала, так до самого дому. Долго потом этот старик перед глазами стоял. Только их закрою…
– А ты помнишь, – говорит Петр Ильич, – какая кампания была по очистке города к лету? Заболеваний очень боялись…
– Помню, помню… – говорит Анна Степановна, – я же сама ее в нашем районе проводила…
– И все бригады ПВО развозили трупы… – продолжает Петр Ильич. – Нагрузят грузовик и везут. Как-то идет машина по Загородному. В кузове высоченная гора… И вот задела верхушкой за провод… И посыпались, и посыпались… Через весь Загородный такая цепочка. А машина не останавливалась – все вперед…
– А у нас в доме ремесленники угорели, – говорит Анна Степановна. – Жалко тепла было, закрыли печку рано и все угорели… Полный грузовик набрался. А наверху такой мальчик лежал… И развел так руки как-то… Развел ручки.
– А ведь наш район знамя получил, – говорит Петр Ильич, – переходящее. И сто тысяч премии. Первое место по очистке заняли.
– Да, – подхватывает Анна Степановна, – получили премию и такой банкет закатили! Пригласили лучших артистов. Весело было! Наплясались до упаду. И такая погода потом веселая была. И город такой чистый был, как стеклышко. Никогда такой чистый и потом не бывал… И людям тогда вроде полегче стало.
– Аза, да ты что ничего не кушаешь? – всполошилась вдруг Анна Степановна. – И ты, Ириша? Пейте, ешьте…
– Спасибо, Анна Степановна, – нам пора, – поднялся Азарий. – Ира, пошли домой.
– Как, вы уже уходите? Что вы так заспешили?
– Так ведь уже час, – говорит Азарий, – спасибо вам большое. И вам, Петр Ильич, тоже.
– Ну что же, час – так час, – говорит Анна Степановна, – передавайте привет вашим. Заходите почаще – и ты, Ириша, и ты, Азарий.
1959Первое путешествие
Одна страна
(Путешествие молодого человека)
Ворота Азии
Начало
С детства я бредил Азией. Семеновы-Тян-Шанские, Пржевальские и еще… Грум-Гржимайло – они ездили на своих верблюдах, стреляли своих яков, попадали в свои самумы и делали свои великие географические открытия. Я подыскивал себе достойный псевдоним (ни мое имя, ни фамилия не устраивали меня – устраивала их слава…). Сергей Карамышев! Это уже неплохо. Грум-Гржимайло и Карамышев! Пржевальский кладет мне руку на плечо, а другой обводит даль. Там хребет Сергея Карамышева. Великий путешественник Карамышев-Монгольский на фоне открытого им дикого верблюда. Книжка из серии «Жизнь замечательных людей» – фотографии: мать путешественника, отец путешественника, великий путешественник в детстве.
Я прибегал с книжкой к маме.
– Вот Пржевальский пишет… Как стать великим путешественником, какие нужны качества… А у меня все это есть: путешественником я родился, страстно я увлекся, научно я подготовлюсь, характер я воспитаю, трудолюбие я разовью, а энергия – приложится… – говорил я, загибая пальцы.
Вот я студент Горного института. Я уже знаю, что белых пятен, наверно, и нет. Что последнее, может, досталось Грум-Гржимайле (чудо, а не фамилия!). И что вообще это детство. Но еще не знаю, что детство, может, то немногое, чего не следует стыдиться.
Я мечтаю о Японии, стране безукоризненного вкуса и тысячелетиями отточенного движения… Вот я сижу на корточках в такой красивой японской одежде. Раздвигаются створки разрисованной журавлями двери. Это за моей спиной, но я не оборачиваюсь: я знаю, почему они открылись и кто там. Я знаю, как она подойдет, как поклонится, как поставит передо мной чашку и снова поклонится, и как будет выходить, пятясь и кланяясь, и как сдвинет за собой створки, словно уходя в стену. А я не меняю ни позы, ни выражения лица: я все это знаю. Тыщу лет, как это всем известно. Известна эта комната и как в ней что стоит. И эта женщина. И я, который все это знает…
Япония… Это кончается тем, что я женюсь на курносой и рыжей девчонке, такой нелепой и такой славной. И теперь Япония все реже заходит ко мне.
А открытия? Моя специальность – ковырять землю, в двадцать три года я уже знаю, что это – работа.
И вот практика. Уезжаю на все лето в Среднюю Азию. Еду работать. Но еду я в Азию, с которой меня связывает эвакуационное детство.
С чем я еду?
Ишак. Верблюд. Изюм – кишмиш. Аул – кишлак. Каракумы – Кызылкум. Басмачи – калым. Чайхана – скорпион. Арык. Тюбетейка – халат. Базары. Ташкент – город хлебный. Насреддин в Бухаре.
Я знаю и больше и не больше этого.
Еще три начала
В первый раз Азия началась в Москве на Казанском вокзале. Сначала в очереди за билетами. Потом на перроне, у поезда.
Навстречу мне прошла девочка в ярком широком платье до земли. Я обернулся ей вслед: из-под тюбетейки змеилась тьма черных косичек.
Непонятливые старики окружили тележку газированной воды и пытаются перелить ситро из стаканов в бутылки. Стаканов всего два, и продавщица нервничает, кричит, торопит их. Потому что стоит длинный хвост и расстраивается бойкая торговля. А старики все соглашаются, кивают ласково и не спеша делают свое нелегкое дело.
И еще по перрону прогуливаются другие в тюбетейках. Много студентов.
Проводники – тоже в тюбетейках. Они по-хозяйски берут билет, чуть ли не с превосходством не замечают меня. И с искренней страстностью договариваются о чем-то с людьми возбужденного вида, снующими туда-сюда по перрону.
И вот мы едем. Соседом моим – казах. Он возвращается из отпуска. Огромные его чемоданы занимают немало места – это он выполнял поручения односельчан, все для них накупил. Парень очень гордится, что побывал в Москве. Все рассказывает, словно репетирует. Он беседует с другим моим соседом, машинистом паровоза, русским. Этот машинист как-то сразу стал для него большим авторитетом. Говорят они в основном о городах, в которых побывали.
– Вот в Ленинграде вокзал – это да! – говорит машинист.
– А в Новосибирске какой вокзал… самый лучший! – говорит казах.
– Ну уж сказал! Что в Новосибирске…
– Да, действительно… – соглашается казах. – Вот в Актюбинске – это да!
– Ну уж и вокзал…
– Паршивый вокзал, – кивает казах.
Так мы и ехали. Пили пиво в вагоне-ресторане, после чего все рассказывали случаи, перебивая друг друга, потом спали. Потом просыпались.
Во второй раз Азия началась, когда на станциях газированную воду стали продавать не стаканами, а большими пивными кружками. Это уже были другие категории: другая жара, другая жажда. Мы катили по Казахстану, по Голодной степи. И я все диву давался, что и тут живут люди. Радостный (родина!) сошел наш казах.
Мы катили по голой, гладкой степи, и я все прислушивался, не понимая, откуда это посвистывание. Оказывается, суслики. Они бегали по степи в необычайном количестве. Жирненькие, серенькие, они сгорали от любопытства. Подбегали к насыпи, выстраивались шеренгой, смотрели на наш поезд, стоя на задних лапках, и посвистывали от удивления.
Проводники стали совсем важные: ближе к родине. Купе мое опустело. Но на одной из станций проводник вселил ко мне целую юрту. Два старика, широколицые, шоколадные, с торчащими вперед узенькими бородками, одна старушка и три мальчика. Первым вошел толстый старик. Он поздоровался, снял шляпу. Под шляпой оказалась тюбетейка. Снял с сапог востроносые галоши, снял ватный халат и оказался в вельветовом немецком костюме. Затем вошли все остальные. На всех был вельвет.
– Дедушка, вы до какой станции? – спрашиваю я старика.
Старик ласково улыбается, кивает. Я думаю, он не слышит, и кричу:
– До какой станции?!
Лицо деда совсем расползается и становится фантастически широким.
– Молодец, молодец! – кивает он.
И все улыбаются и кивают. И другой старик и старушка.
Какие славные!
Потом появляется проводник, говорит им что-то по-своему, и они начинают собираться. Одеваются в обратном порядке, чем раздевались. Пожимают мне руки. И выходят.
Так и катим. День наполняется какими-то мелкими событиями и даже волнениями. Вечер. Я все стоял в тамбуре и пропустил чай.
– Все кончилось, – говорит мне проводник, – что же я, все время должен кипятить!
Я совсем расстроился. И зря. Потому что тут случилась станция и сели два таджика, старый и молодой. Они потолковали с проводником, и в нашем купе появился чайник.
– Иди к нам чай пить, – говорит старый.
Я с удовольствием присоединяюсь. На столике появляются лепешки, яблоки. Все прекрасно. Это дядя и племянник. Дядя – учитель. Племянник едет поступать в институт.
Мы пьем чай. Дядя и племянник возбужденно обсуждают что-то.
Говорят они примерно вот что:
– Шавран савон ФИЗИКА – ХИМИЯ. Сопунанда вшор буд ПРИЕМНАЯ КОМИССИЯ.
– Зиргиданд ор?
– Чоршанбе сормадони КОНКУРС.
– Фикра нолабур СТИПЕНДИЯ?
– Табассум.
– Бигзада васваса аз ДИРЕКТОР ИНСТИТУТА?
– Табассум.
– Почему чай не пьешь? – говорит мне дядя.
– Я уже напился.
– Чай не пьешь – откуда силы берешь? – удивляется он. – Пей еще.
Я наливаю пятый стакан, а дядя с племянником так, наверно, по десятому. Дядя берет газету.
– Порсоштани ГАЗЕТА? – разворачивает он ее. – Дар СТАДИОН «СПАРТАК» галабаш ФУТБОЛ сарсухан КОМАНДА КЛАССА «Б»…
Я уже не могу видеть чай. А они все пьют. Третий чайник.
– Откуда силы возьмешь… – сокрушается обо мне дядя.
Но вот и они напились. Укладываются. Гасим свет.
А рано утром меня расталкивает проводник:
– Приехали.
С толпой прибывших выхожу на привокзальную площадь.
В третий раз начинается Азия.
Стою в нерешительности. Таких городов я еще не видел. Все незнакомо. Низенькие, обмазанные глиной домики розовеют от рассветного солнца. Налево – сад и чайхана. Направо – автобусная остановка. Прямо под вывеской «Такси» к столбику привязан осел. По площади снуют люди. Всех мыслимых национальностей. Во всевозможных костюмах. Разные языки. Пестро, шумно.
Я стою в раздумье, как и куда тронуться.
За мной что-то лязгает. Я вздрагиваю и оборачиваюсь: тетка в шинели запирает на цепь ворота, через которые я вышел на площадь.
Я вошел, и ворота за мной закрылись.
Еще одни ворота
– Где тут отдел кадров?
– Прямо и налево.
Прямо и налево. Темный коридор. В коридор распахнута дверь. Из нее на пол ложится полоса света. Прикрыв дверь, читаю: «Отдел кадров». То, что нужно. Снова открываю дверь, вхожу. Шкафчики. Железный сундучок на полу. За столом белокурый гигант с мужественным лицом. Сосредоточенно что-то выстригает ножницами. Подхожу вплотную, смотрю. Из красного листа выстригается огромная буква «Щ». Это становится ясно через некоторое время. Гигант сосредоточен. Наконец с могучим вздохом он завершает последний хвостик. Отставив руку, смотрит, щуря глаз.
– Так… – говорит он. – Ну, что?
– По-моему, хорошо, – говорю я.
Гигант вздрагивает, недоуменно смотрит на меня, краснеет.
– Вы что, читать не умеете? – рычит он.
– Умею, ща, – говорю я.
– Ну, так выйдите и прочтите, что написано на двери, – говорит он уже спокойнее и доброжелательней.
Выхожу, читаю. Возвращаюсь.
– Ну и что? – улыбается гигант.
– Написано «Отдел кадров».
– А ниже? Ниже! – Он улыбается еще шире.
Выхожу, читаю. Возвращаюсь.
– Посторонним вход воспрещен, – говорю я.
– Вот видите, – смеется он, – подойдите к тому окошку.
Действительно, в стене маленькое окошко с решеткой. Захожу со стороны окошка.
– Вот, – говорю.
– Ну, что? – гогочет гигант.
– Мне бы начальника отдела кадров…
– Это я. Так что?
– Вот, приехал…
– Налево и прямо. Подпишите заявление у начальника.
– А почему вы за решеткой?
– Чудак, – смеется он, – документы…
Налево и прямо. Стучусь. Вхожу.
За столом толстый седой человек. Я решительно подхожу вплотную к его столу. Толстый подымает на меня глаза. Я долго объясняю, кто я и что я, зачем и почему. Я решился объясниться столь обстоятельно, чтобы меня больше не разыгрывали. Он слушает меня внимательно, разглядывает меня своими голубыми глазами. Он мне нравится. И вот я все рассказал.
– Так… – говорит он. – Так это вам к начальнику. – И показывает на маленького, черненького, совсем мальчика, который сидит за соседним столом.
Я вспотел. Подошел ко второму столу. Начальник не поднимал головы, читал какую-то бумагу. Я вытащил направление и положил ему на бумагу. Он продолжал читать.
– Ничего не понимаю, – сказал он вдруг.
Поднял на меня глаза.
– Ах, это ваша? – Глаза усталые, скорбные.
– Моя.
– Раньше чем через неделю рабочего места не могу предоставить.
Зазвонил телефон.
– Так что приходите через неделю, устроим, – сказал он, поднимая трубку. – Да, я. Да, начальник. Ну сколько можно вам говорить, что сейчас не могу! Спать хочу, понимаете! Да убирайтесь вы… – Он швырнул трубку.
Ну и мальчик! Поднял на меня глаза.
– Вы еще здесь? Через неделю.
Я замялся.
– А-а-а… понимаю. У вас нет денег?
– Нет, что вы! Есть! – почему-то сказал я.
– Ага, тогда вам, наверно, негде спать.
– Смешно, – сказал я, – пол-Азии родственников!
– Гм, ну что ж, тогда через неделю.
Я вышел. Куда идти?
– Э! – окликнули меня. Это был белокурый гигант из кадров. – Вы, наверно, тут ничего не знаете? Пошли вместе. Кстати, я вам покажу, где здесь самое лучшее пиво…
Он показал мне и гостиницу, и пиво.
Через три дня у меня кончились деньги.
Записки чревоугодника
Как я наелся
Я шел по одному адресу, который раскопал в своей книжке. Это был один товарищ, русский. Мы познакомились с ним в поезде, еще на пути сюда.
«У него и поем», – думал я.
Это была совсем новая улица, на которой он жил, и никто не мог мне объяснить, как к ней пробраться. Один было объяснил, и я долго вышагивал по старому городу…
Улицы метровой ширины и дома двухметровой высоты. Я шел, чуть не царапая плечами дувалы слева и справа. В гладких боках улочек время от времени были прорублены дырки и вставлены дверцы. У дверей сидели босоногие, в ярких платьицах девчонки с сорока косичками, в серьгах, с накрашенными пальцами рук и ног и возились со своими толстыми братишками; или у дверей никто не сидел, а она была распахнута, и можно было видеть коридорчик между двумя дувалами, словно это еще более крохотная улочка, и там еще распахнутую дверь, а за ней садик, и в нем та же девчонка возилась со своим братишкой; что-то кипело в котле на треножнике, свисал виноград с деревянной решетки, был вынесен в садик топчан и расстелен ковер, а откуда-то из закутка выглядывал мотоцикл…
Я шел по старому городу и никак не выходил на нужную мне улицу. Я стал снова спрашивать, и оказалось, что иду я не в ту сторону.
Я повернул обратно, ругаясь про себя и вслух, со злостью вспоминая того типа, который указал мне неверно дорогу. В воспоминаниях он казался особенно жирным, самодовольным, и я ругал его сытость и самодовольство. Я награждал его все новыми недостатками и уродствами, пока не успокоился и это не превратилось просто в игру под ритм шага.
А в животе было так пусто… Я ощущал там своды. Как в храме. И словно там жили гул и эхо. И во рту перегорело.
Я выбрался на магистраль. Мимо бегали автобусы. Я мог бы сесть в любой из них и ехать, так как очень устал, но у меня не было и на билет. Стоял самый что ни на есть зной. Не полуденный, как почему-то считается – тогда сносно, – а послеполуденный, часа четыре. Я проходил мимо кваса, мороженого, газированной воды, стараясь не глядеть: они ранили мне сердце.
Но все имеет конец. И вот я у цели.
Я отыскал и улицу, и дом.
Здесь меня накормят и напоят.
Я отыскал его самого во дворе. Он возился там с машиной. Он не ожидал. Он приветствовал меня слишком бодро и радостно, чтобы мне это показалось. Мне это не показалось. У него протекал масляный фильтр, и лицо его было скорбно. Он очень извинялся и просил меня подождать немного, потому что он уже начал и когда еще соберешься взяться. Он залезал с головой под капот и забывал обо мне, а вылезая, видел меня, внезапно вспоминал, по лицу его прошмыгивала тень, и он начинал меня развлекать. Эти его вопросы и слова делали еще более неуютным мое сидение на табуретке около машины, гораздо более неуютным, чем когда он забывал про меня. Если бы он меня не «развлекал», я бы тоже забывал про него – да и про все на свете – в терпеливом и тупом ожидании еды.
А мысль о том, что мне давно надо встать, извиниться и уйти, пообещав зайти в следующий раз (сейчас я только на минутку, спешу), чтобы потом никогда сюда не приходить, – эту мысль я прогнал в настойчивом своем стремлении пообедать. И потом я уже так долго просидел у машины, что встать и уйти, помимо всего прочего, казалось мне просто неловко. А он, хам такой, уже вроде насмехаясь, поважнев, словно разгадав мой умысел, как-то уже не стеснялся и не извинялся передо мной. А меня все больше злило и заводило такое положение бедного родственника.
А он делал какую-то и вовсе бессмысленную работу: протирал гаечки, купал их в масле, свинчивал, развинчивал, сдувал пыль. В общем, наслаждался своей машиной и воскресеньем и упорно не обращал на меня внимания.
А когда изредка все-таки извинялся передо мной, это было уже явно формально, это звучало как-то особенно оскорбительно, насмешкой.
А я упорно сидел на табуретке, и не уходил, и не мог уже создать хотя бы видимость непринужденности. Не мог заставить себя говорить хоть о чем бы то ни было. И я сидел и выискивал в газете хотя бы одну не прочтенную еще информацию.
Удивительно, думал я, как это человек может так захлопнуться, стать пренебрежительным и нечутким, когда почувствует, что ты от него зависишь, что тебе что-то по-настоящему нужно. Ну хотя бы он и понял, в чем дело… Но ведь если бы я был в ином положении, то, наверно, он постыдился бы держать меня у машины и, наверно, давно выставил бы все на стол и всячески проявлял гостеприимство. И только показать чтобы, что не беднее он, не хуже… Сколько раз мне предлагали обедать, когда я был абсолютно сыт, и сколько раз, хотя сама мысль о еде была мне неприятна, я садился за стол и обедал во второй раз, почему-то боясь обидеть хозяев. А настойчивость их росла, чем больше и уверенней я отказывался. Уверенней… Может, моя неуверенность позволяет ему не замечать меня сейчас? Боже, и как много я не доел в своей жизни на всяких праздниках, свадьбах!.. Что бы – все распределить по жизни. Боже, до чего же все в ней неравномерно…
А этот – гад.
И я стал играть в ту же игру, что и плутая по старому городу: выискивал в хозяине наисквернейшие стороны, фантазировал, перебирал все возможные подлости, которые тот наверняка должен был сделать. И все распалялся.
А чтоб тот не подумал, что мне есть не на что, я стал врать что-то насчет моей геологической деятельности и тех длинных рублей, которые я с нее имел. И меня все больше заносило. Еще в поезде я начал ту же песню (тогда это было просто мальчишество), но тогда я говорил, что спустил астрономическую сумму в Москве, что там же оставил свои вещи «у одной знакомой», что в экспедицию только в тряпье и ездить, а теперь я плел что-то уже совсем неподходящее (слава богу, и в этом было мальчишество): как меня вчера ограбили на пляже, например. Тогда он угощал меня в вагоне-ресторане (о, тогда я был еще сыт и врал бескорыстно), тогда он верил мне и «уважал» за мои россказни и восхищался мной. А теперь он снисходительно посматривал на меня, ковыряясь в своей машине, стоя во дворе своего дома, отгоняя свою овчарку, прикрикивая на своего сына.
«Неужели голодный человек так теряет достоинство, что люди перестают считаться с ним? Но, главное, почему бы мне не встать и не уйти?..»
И, понимая, что он понимает, я раскатывался все дальше.
А мальчишка его, болезненный, с грустными мягкими глазами, все путался под ногами, опрокидывал ведра, разливал масло, бегал за собакой с гаечным ключом… и тоже не уважал меня.
Так мне казалось.
Смеркалось, когда хозяин, удовлетворенно обтирая руки ветошью, сказал:
– Ну что ж, теперь можно и перекусить.
Он крикнул своей жене, распорядился.
Что это был за стол! Салат из помидоров! Рубиновый, с золотыми блестками борщ. Мясо! Мясо с наструганной румяной картошкой. В центре стола запотел графинчик. И огромное блюдо с фруктами.
И когда стол был уже собран и хозяин с той же снисходительностью раскусившего меня человека, с улыбкой, показавшейся мне особенно оскорбительной, пригласил меня сесть, я сказал:
– Спасибо, я сыт.
Не сказал – подумал. Подумал – и сел за стол.
Хозяин и хозяйка – до чего же приятные и милые люди!
Базария
Старый город – новый город. Новый базар – старый базар.
Площадь перед базаром вся в заплатках фанерных будок, ларьков, лотков, палаток и вывесок. А к самому базару ведет длинный и высокий крытый туннель. После солнца там особенно темно. У стен туннеля теснятся те же ларьки с подоконничками. А по туннелю идут с вами и вам навстречу черные старухи, несущие кошелки и прикрывающие лицо платком; и молодые узбеки, ведущие за рога велосипеды и с наслаждением нажимающие в свои звонки; и пузаны в халатах, только отвалившиеся от чая в базарной чайхане, и многие другие люди.
Туннель кончился, и свет снова упал на меня, пронзительный, жаркий. Огромное пространство, усыпанное дынями и арбузами, залитое солнцем, стонущее, снующее; разгружающиеся грузовики, телеги; ослы, грустно и протяжно ревущие; странные, прошлые старики, еще поддерживающие уходящие ремесла. Перед стариками разостланы платки с потемневшими и ржавыми образцами – витрины. Но никто не подходит к старикам. Они пьют чай, который носит им мальчик из чайханы, перебрасываются непонятными словами и кивают друг другу.
А один старик торговал арабскими книгами. Иначе зачем же он разложил их на своем платке? Книги были черные, ветхие и глядели таинственно. Я подошел, взял первую попавшуюся и стал листать с видом знатока.
Тут же я понял, что не стоило так пугать старого человека. Он посмотрел на меня, как на пришельца с того света. И, словно проснувшись, стал озираться по сторонам. Он, наверно, впервые понял, где он, и увидел базар, подумал я.
– Хорош аксакал! – сказал он, испуганно и ласково глядя на меня. Он стал тыкать пальцами во всех соседних стариков, гортанно призывая их что-то подтвердить. Старики закивали, заболботали.
Он показывал мне паспорт.
Я стоял истуканом.
И тут приблизился здоровенный узбек, этакое бронзовое чудо в грязном халате. И они объяснились со стариком. И старик, вдруг приосанившийся, тыкал в меня пальцем, и все старики, встопорщив на меня бороды, показывали на меня пальцем.
Я предпочел скрыться.
И фруктовые ряды… Лучше бы мне этого не видеть! Непонятная сила толкала меня в них, приковывала. Зачем я тут? Ведь я просто болтался по городу, и вдруг мне потребовалось срезать угол – пройти через базар… Но зачем мне было срезать, раз я просто болтался и спешить мне было некуда?
Тут я увидел, что торговля может быть прекрасной. Как они раскладывают фрукты! Сердца художников у этих людей.
Я ходил вдоль бесконечных тентов, промеж виноградов, черных и красных, белых и золотых, с косточками и без косточек, круглых и крупных, как орехи, и длинных дамских пальчиков; я ходил мимо яблок и груш, инжиров и гранатов, персиков, персиков… Персиков, женственных и истекающих соком. Смотреть на все это в моем положении было безумием. И когда я убегал от тентов, то попадал в разливанное арбузное море: огромные арбузные кучи, как зеленые волны. Или – в пустыню, где барханами золотились дыни. И в этом море плавали, размахивая руками, и в этих барханах кочевали пропитанные солнцем узбеки в распахнутых халатах.