Книга Интервью со смертью - читать онлайн бесплатно, автор Ганс Эрих Носсак. Cтраница 4
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Интервью со смертью
Интервью со смертью
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Интервью со смертью

– Хочешь спасти дневники?

Только теперь я впервые увидел, что он их читал. Он мог себе это позволить, ибо мне всегда казалось, что я веду их для него. Да, собственно, для кого еще? Над дневниками он и уснул.

– Нет, – ответил я, – пусть все будет, как будет.

Он дружелюбно кивнул мне. Конечно, я все же думал о дневниках.

– Иди сюда, – сказал он. – Возможно, мы не скоро увидимся снова. Кто знает, что произойдет, не мне судить и знать. Ты же и сам понимаешь, что это не зависит от меня.

Я все понял. Он хотел сказать, что все зависит от меня. Это была его обычная манера – наводить меня на нужные мысли намеками. Он робко избегал всего, что могло звучать как требование.

– В любом случае, давай посидим здесь вместе; может быть, если это нужно, зайдет кто-нибудь еще.

Ах, не хочу я рассказывать об этом дальше. Позже – да. Но, может быть, и нет. Ибо какими словами говорить мне об этом раннем вечере и о нашем тесном единении? Учтите, это был мой настоящий отец. Не тот, который именовался моим отцом в официальных документах, потому что он подписал заявление о том, что зачал меня вместе с одной женщиной, – об этом я тоже однажды расскажу, но это уже другая история. Нет, мне выпало счастье найти своего родного отца.

Это случилось на улице. Возле Кантштайна стояла подвода, запряженная парой тяжеловозов. Толстые космы шерсти ниспадали на копыта. Какой-то человек разговаривал с конями и кормил их ржаными хлебными корками. Тогда-то я услышал его голос и удивился, что не все его слышат, хотя он говорил очень отчетливо и не понять его было невозможно. Тогда-то до меня дошло, что это был мой отец. С тех пор как это произошло, я никогда больше его не слышал. Я очень внимательно прислушивался, ибо не могу себе представить, что его голос мог пропасть. Может быть, это означает, что я теперь говорю так же, как он, и его голос остался со мной. Но кто на это способен?

За столом, где шел оживленный обмен мнениями, хозяйка вместо меня ответила на вопрос, заданный моим так называемым другом.

– Почему ты считаешь, что мы должны знать об этом лучше других? – сказала она.

Не могу доподлинно утверждать, что этим вопросом она вывела его из равновесия; он отлично умел следить за своей мимикой в любых ситуациях. Он уставил на мою соседку неподвижный взгляд и бесконечно долго смотрел на нее, прежде чем спросить: «Мы?»

Вполне может быть, что это короткое слово и не было произнесено вслух и что остальные гости ничего не заметили; да, вероятно, я был единственным человеком, который подумал, что слышит это слово. Я уже говорил, что он знал мои мысли и умел выражать их вслух. Он медленно перевел взгляд на меня, так медленно, что образ женщины, сидевшей рядом со мной, на которую он так внимательно смотрел, остался в поле его зрения; еще я успел увидеть, как она едва заметно кивнула в ответ на его вопрос. Потом он заговорил в своей обычной манере.

– Есть только два объяснения тому, что мы сегодня наблюдали, – произнес он своим мощным звонким голосом так, будто объявлял не подлежавший обжалованию приговор. – Либо обе эти смехотворные птицы на самом деле были здесь, и абсолютно неважно при этом, откуда они взялись, сколько их существует и что они могут причинить нам, – это может означать, что возможны вещи, которые мы, в согласии с нашими знаниями, считаем невозможными. Другими словами, речь идет не о вещах, о которых мы только пока не можем сказать ничего определенного и которые, по мере прогресса нашего познания, будут, без сомнения, исследованы – завтра или послезавтра, но о неведомом, каковое никогда не принималось в расчет и никогда не будет приниматься. Так же как эти птицы, неведомое может в любой момент вторгнуться в наше бытие, и нам останется лишь признать, что наши знания равны нулю и абсолютно бесполезны. Либо существует и другое объяснение: этих птиц здесь не было; все люди просто вообразили, что видели их. По своему воздействию оба варианта практически одинаковы; возможно, второй вариант хуже. Именно он означает, что мы не можем опереться ни на самих себя, ни на то, что нас окружает, иными словами, на то, что мы создали силой нашего разума, и на то, что, как нам кажется, мы подчинили; ибо, если мы принимаем наше воображение за действительность, то мы тем самым обесцениваем все, что до сих пор считали действительностью. Можно выразить это и более отчетливо: в таком случае мы едва ли имеем право именовать себя людьми в том смысле, в каком до сих пор понимали это слово, в этом случае мы вместо этого можем называть себя существами, которые сегодня превращаются в одно, а завтра в другое, в зависимости от того, какие фантазии покажутся нам краше. Существо – это, пожалуй, еще громко сказано; мы были бы изменчивые, призрачные формы этого безграничного влечения.

Его слушали не перебивая, но, хотя его речи внимали с большим напряжением, мне показалось, что гости восприняли эту тираду всего лишь как интересное продолжение застольной беседы и ждали остроумной концовки. Иначе все они были бы не на шутку напуганы.

– Но к какому мнению склоняешься ты сам? – спросила моя соседка, и вопрос ее прошелестел, как теплый выдох.

– Как бы странно это ни звучало, моя уважаемая… – ответил он. Но имя? Произнес же он какое-то имя? – Я считаю, что речь в этом случае идет о воображении. Во-первых, меня озадачило то, что это событие, по часам, длилось едва ли одну секунду. Мои часы до сих пор идут. Я завел их вчера, перед сном. Часы наших друзей и приятельниц тоже продолжают точно показывать время. И часы церквей тоже. Все эти часы показывают одно и то же время. Есть ли на свете что-либо более добросовестное, чем часы? Честь и хвала нам за то, что мы их изобрели и сконструировали! Если допустить, что часы, солнце и наши бьющиеся сердца вдруг возьмут паузу, то что, понятие времени будет уничтожено? Что это будет? Пауза? Обморок? Мы тотчас должны спросить: сколько времени продолжалась эта пауза? Мы просто не можем по-другому. Что, если эта пауза продлится дольше? Но об этом нельзя и помыслить. И как должны мы вести себя после этой паузы? Для многих это будет момент невыносимого отчаяния. Я сказал странную вещь, поскольку я так думаю, – в его словах просквозило что-то похожее на нежность. – Я не считаю себя непогрешимым, но в чем я могу в первую очередь себя упрекнуть, так это в том, что я под влиянием чувств и настроения легко поддаюсь самообману.

С этими словами он поднял бокал с искрящимся в лучах вечернего солнца красным вином и выпил за здоровье хозяйки.

Но дальше он говорил уже угрожающим тоном: «Если же я, соответственно сказанному, признаю, что и я стал жертвой собственного воображения, то это нисколько не меняет моей позиции. Лучше, чем гоняться за неведомым и тем самым подтверждать его существование, нам следует изучать самих себя, чтобы понять, что заставляет нас считать, что неведомое существует. Поведение одного древнего естествоиспытателя, который, узнав об извержении вулкана, поспешил туда, чтобы лично наблюдать это редкое событие, и лишился при этом жизни, является для меня единственно достойным поведением человека. И я не желаю отказываться от привычки быть человеком. Если завтра суждено случиться какой-нибудь природной катастрофе, будь то потоп или столкновение в космосе, или если рухнут все твердыни, если люди станут животными, пусть даже такими бредовыми птицами, как те, которых мы себе сегодня вообразили, то не потому, что я считаю своей задачей сохранить хоть что-то от нашего сегодняшнего знания для потомков – как только дошел я до такого благородства? – но потому только, что это интересно – изучать ход такого наводнения и мое при этом поведение, да, только по этой причине желаю я остаться на Земле последним и единственным человеком. Я готов». Это было объявление войны. Мы посмотрели друг на друга. Как чисты и прозрачны были его глаза – в них не было ни одного теплого оттенка, ни намека на мрачную нерешительность. Его глаза ослепили меня, и я все глубже и глубже проникал в его взгляд, стараясь достичь дна столь необъятной выразительности. Я долго ощущал себя словно в пустоте. Но в конце я уперся в ледяную стену. Он ненавидел меня.

Эта ненависть глубоко опечалила меня. Мне следовало уйти от столкновения – отец точно бы его избежал, – но я сказал:

– Ты забыл о страхе.

– О страхе?

– Да.

– Не хочешь ли ты разыграть мужество, упоминая о страхе?

– Я просто упомянул его. Сам не знаю почему.

– И что следует из твоего страха?

– Этого я не знаю, – ответил я.

– Можно ли считать это возможным? – обратился он к моей соседке, а потом снова перевел взгляд на меня: – Ну хорошо, мой дорогой. Я, который не избран и поэтому должен сохранять бдительность, скажу тебе, что я настороже, но не испытываю страха перед планами избранных в отношении меня. Отсюда следует, что это ложь, а мы сидим за богатым столом и ведем себя так, как будто ничего не происходит. И отсюда следует, что сегодня мы собрались здесь в последний раз.

Можно было ожидать, что после этих слов все вскочат со своих мест и тотчас побегут готовиться. Но ничего такого не случилось. Рука с опаловым перстнем по-прежнему лежала на моей руке, а все сохранили полную невозмутимость и спокойствие. Все принялись обмениваться шуточками насчет того, что каждый из нас будет делать, случись завтра всемирный потоп. Наконец, одна молодая женщина, с которой все согласились, сказала: «Сегодня вечером я наделаю бутербродов и положу в чемодан новое платье. Мы хотим и в потопе хорошо выглядеть».

Мы собрались вместе, чтобы быть счастливыми.

Я часто вел такие разговоры с человеком, который был мне другом. По большей части говорил он, обращаясь ко мне, а я в ответ молчал. Я молчал, потому что всегда обнаруживал, что он прав. Часто я думал: почему я не такой, как он? Сейчас, наверное, было бы лучше. Да, меня поражает, что не он стоит здесь вместо меня. Все говорит за то, что он бы имел успех. Он был более мужественным, более гордым и никогда не позволял себе запутываться в мелочах, в то время как я часто, делая какой-то шаг, за мгновение до этого и сам не знал, что я его сделаю, а потом прикладывал мучительные усилия, чтобы исправить положение. Он говорил бы не так, как я, он бы выставил себя на посмешище, да он бы и сам первый смеялся над собой, но в том положении он бы ни минуты не медлил и не сомневался, делая каждый миг то, что считал самым необходимым.

Но он умер, а я стою здесь. Я очень хорошо знал, что ему суждено умереть, и поэтому я любил его, а он меня ненавидел. Он думал, что таким образом я лишь хотел принудить его к молчанию.

Я молчал в ответ на его речь, и он, приняв это за насмешку, стал еще более резким в своих формулировках. Он попросту не верил мне, когда я с ним соглашался. Он воображал меня умнее, чем я есть на самом деле, но никогда бы не признался в этом.

Например, я никогда бы не стал говорить с ним о моем отце или о других, кто иногда посещал меня. В самом начале я уже однажды выдал себя. «Как так? Ведь этот человек умер! – тотчас возразил он в ответ на мой намек. – Он умер тогда-то и тогда-то. Это можно доказать в любой момент». И он назвал мне точную дату. На это я, естественно, промолчал; мне было очень больно в таком тоне спорить об отце. Он, однако, решил, что я насмехаюсь над ним, и, разозленный, ушел.

Хотя с тех пор я никогда не говорил об отце, этот человек не прекратил своих скрытых нападок. «Что говорит по этому поводу твой отец, который давно сгнил в могиле, да к тому же никогда не был тебе отцом?» Мне часто приходилось слышать от него нечто подобное. При этом я твердо убежден в том, что он так же хорошо знал моего отца, как и я. Но почему же он тогда так ожесточенно на него нападает? Ведь если бы мой отец на самом деле уже умер, то не было бы никакой необходимости так на него ополчаться. Отец часто сидел с нами, когда мой друг находился в моей комнате, и отец по своему обыкновению всегда слушал его, храня гробовое молчание. Отец иногда сидел почти рядом с этим другом, и порой друг, что-то говоря, обращался к отцу, а не ко мне. Но он всегда говорил так, словно старался убедить отца в том, что его на самом деле не существует. Собственно, даже если он и в самом деле не видел моего отца – а такое было вполне возможно, ибо движения друга явно изобличали в нем слепого, – он мог испытывать постоянное, непреходящее ощущение, что мой отец его слышит.

У нас с отцом было молчаливое соглашение – никогда не говорить о моем друге. Мы считали его лунатиком, которого не смеешь окликнуть из опасения, что он упадет с высоты. И он жил словно в хрупком стеклянном футляре. С виду все было светло, ясно и упорядоченно. Но свет тот не светил вовне, и поэтому все, кто жил внутри, натыкаясь на стенки футляра, были уверены, что никакого «вне» не существовало, и очень радовались тому, что могли целиком окидывать взглядом мир. У нас все в полном порядке и согласии, радостно говорили они, и на это было нечего возразить. Если вдруг на их мир падала незнакомая тень, они тут же изменяли числа так, чтобы все снова пришло к согласию. Эти изменения давались им с большим трудом.

Я заговорил с моим другом о женщинах только в самый последний момент. Этот разговор, собственно, начался за столом, и после этого его уже было не избежать. Следовало бы, конечно, начать его раньше; возможно, тогда многое можно было обойти. В этом отношении мы оба повели себя нечестно. Я не знаю, что мешало ему говорить о женщинах и вести себя так, как будто женщины вообще не играют никакой роли. Я, со своей стороны, молчал, ибо мне было бы неприятно и больно, если бы он принялся классифицировать женщин согласно числам и понятиям или если бы он пустился в рассуждения, что суть женщины лишь в том, что она предмет телесной потребности. И опять-таки, я не был настолько уверен в своей правоте, чтобы отстаивать ее в открытом споре.

Никогда, во всяком случае до сих пор, я не упоминал при нем мою мать. Он бы тотчас ответил мне: «Да этой женщины не существует. Это выдумка слабака!» Должен признать, что здесь я бы попытался ему поверить.

Мать никогда не приходила в мою комнату. Думаю, что не один раз стояла она у двери и уже бралась за ручку, но уходила, потому что я отказался бы ее впустить. Я просто не желал этого допустить. В этом отношении я был ровней моему другу. Я вел себя так, будто никакой матери у меня не было.

Естественно, поэтому для меня не существовало и детства. Я слышал, как о детстве говорили другие, и раздумывал, не было ли и в моей жизни чего-то подобного. Я старался мысленно вернуться назад, в прошлое, но никогда не заходил дальше той деревянной беседки, о которой уже рассказывал, но тогда я был уже довольно большим мальчиком. Мое имя уже тогда подстерегало меня в кустах. Я пытался отворить дверь, за которой, как мне казалось, было мое детство, любопытствуя, не смогу ли и я, как другие, сотворить из него некое веселое и беззаботное существо. Мне казалось, что там, за дверью, вокруг большого стола ужинают какие-то люди. Женский голос шелестел: «Быстро все убрали!» Было слышно, как кто-то торопливо давится куском. Мужской голос удивленно спросил: «Что вообще случилось?» Женщина в ответ прошипела: «Кто-то идет». Следующая фраза, очевидно, была обращена уже ко мне: «Ах, как мило, что ты пришел. Как жаль, что мы уже поели. Но, может быть, в чайнике еще осталось воды на чашку чая».

Все это было мне страшно неприятно, и я оставил всякие попытки лучше в этом разобраться. Вполне возможно, что о моем рождении просто забыли и теперь людям было стыдно и неприятно вспоминать об этом упущении. Во всяком случае, до сих пор я неплохо обходился без детства, но если возникнет такая необходимость, то я всегда смогу наверстать упущенное.

Но уже в тот день все должно было измениться, если бы не было слишком поздно.


Однако сейчас хочу рассказать о разговоре, который я незадолго до того имел с моим другом. Я подумал о нем после застолья. Тогда было сделано одно изобретение, напугавшее даже своего автора. Я забыл, в чем оно заключалось; уже тогда оно не казалось мне столь важным, как многим другим. Как и все сделанные людьми изобретения, его можно было использовать как для сохранения жизни, так и для ее уничтожения. Мой друг был переполнен мыслями об изобретении, когда в один из дней переступил порог моей комнаты. Присутствовал при этом и мой отец.

– Вот увидишь, – закричал он от двери, – мы одним ударом сможем все уничтожить! – Он вещал так, словно был страшно горд этой возможностью. Да, он и в самом деле был горд той мощью, которую, как ему казалось, он держал в руках. Возможно, он имел какое-то отношение к изобретению, ибо очень хорошо был осведомлен о решении его использовать. Вопреки своей обычной сдержанности, он на этот раз изъяснялся приблизительно так: – Земля вспыхнет пламенем. Обитатели других миров скажут: смотрите, вспыхнула новая звезда! – Он торжествующе посмотрел на меня.

– Нет, – ответил я, – это невозможно.

– Почему невозможно? Только потому, что ты этого не хочешь?

– Потому что ни одно живое существо не может убить себя, – сказал я.

– Почему нет? – удивленно спросил он. – Я же могу повеситься или застрелиться.

– Но ты же не можешь задушить себя собственными руками; но пусть даже и так – все равно ты до этого уже был болен и созрел для смерти; потому-то ты и пытаешься убить себя. Дерево падает под напором ветра, потому что оно гнилое или у него слишком слабые корни. Ну, или человек валит дерево, потому что оно ему нужно. Но дерево не само себя убивает.

– Я не дерево, – раздраженно возразил он, – но я поймаю тебя на твоих же словах. По моему разумению, мы все больные и с гнильцой. Ну а в том факте, что мы в состоянии уничтожить все живое, сомневаться не приходится. – Он доказал мне это научно, и я не знал, что ему ответить. Однако я упрямо покачал головой.

– Ты не веришь в это, – насмешливо произнес он, – потому что ты этого не хочешь.

– Понятно, что не хочу, – согласился я с ним.

– От этого нежелания тебе не будет никакой пользы. Тебя эта сила тоже убьет.

– Возможно, что и убьет.

– Тебя и всех. Выхода нет, – заключил он.

Но на этот раз я не стал так легко сдаваться.

– Ты же сам только что сказал: на других мирах кто-то воскликнет: смотри, новая звезда!

– Да, ну и что?

– Убивают только для того, чтобы жить.

Если бы в комнате не было моего отца, я едва ли бы это сказал. Но я не хотел его разочаровать. Я подумал, что он ждет от меня именно такого ответа, и сказал это для него. Я думал о взгляде отца, направленном на меня во время того разговора, когда после застолья стоял в одиночестве на террасе. Ужин закончился; остальные гости перешли в ту комнату, где я до этого видел книги и рояль. Рядом не было ни моего друга, ни той женщины. К моим коленям жался большой лохматый бурый пес. Я погладил его по холке, и он посмотрел на меня таким же взглядом, каким посмотрел на меня отец, когда я сказал: люди убивают друг друга, потому что хотят жить. Во взгляде была такая уверенность, такая сама собой разумеющаяся надежда на меня, что даже у меня не возникло и тени сомнения в том, что я сказал правду. Эти глаза словно говорили мне: что может случиться с нами? Ведь ты же здесь.

Убивать! Убивать! Сколько убитых ходит вокруг, не сознавая, что они мертвы. Их убили мысли и желания других. Однако этого никто не видит. Все думают: эти-то такие же, как мы. Они совершают такие же движения, и все выглядит так, как должно. Как могут люди узнать, что могло бы из них выйти, если бы не были до времени убиты? Да, убитые живут рядом со своими убийцами, сидят с ними за одним столом, спят в одной постели, ибо и сам убийца давно забыл о своем злодеянии. Если бы они это осознали, стало бы еще хуже; они бы без устали беспомощно вопрошали: кто позволил мне это сделать? Но тогда будет поздно; у убитых уже не достанет сил сказать: это я виноват. Я разочаровал тебя. Как отверженные жертвы, побредут они после этого по свету.

Да, только что мне пришлось абсолютно трезво рассудить, должен ли я убивать. Один из спавших вокруг меня людей что-то забормотал во сне, и я испуганно вздрогнул. Я подошел и склонился над ним. Это был мужчина среднего возраста; вероятно, выглядел он моложе своих лет. Длинные жидкие волосы выбивались из-под бесформенной шапки и липли ко лбу. На широком лице терялся нос – короткий и тупой. Несмотря на запавшие щеки и шрам, уродовавший верхнюю губу, черты его лица показались мне мягкими и неопределенными. Да, впечатление было пугающим, ибо его можно было бы принять за женщину, если бы не одежда и щетина. Только рука, судорожно сжатая на груди, была рукой мужчины. В остальном казалось, что это тело до сих пор окончательно не решило, кем оно хочет быть. Впрочем, вполне возможно, что в бодрствующем состоянии это впечатление пропадало, но всегда присутствовало во сне, потому что именно во сне плоть вспоминает, что была рождена женщиной.

Это только один из множества тех, с кем я сейчас вынужден проживать совместно. Ах, это очень опасная мысль! Я попытался понять, что он бормотал. Я слегка приподнял его за плечи, но он выскользнул из моих рук, и голова его мягко, словно в ней не было костей, упала назад, в глину. К своему ужасу, я едва не упал на него. Я вернулся на свой пост и с невыразимым отвращением посмотрел на свои руки. К ним прилипла густая кашицеобразная масса, из которой, казалось, состояло тело того человека. Мне подумалось: если бы он сейчас заговорил так громко, что все другие пробудились бы от его голоса, и если он вдруг – ибо что я о нем знаю? – поведал бы часть того, что было раньше, то что я должен был сделать? А если бы он сделал это утром? Лицо его напоминало едва замешенное, совершенно сырое тесто. Абсолютно чужая судьба могла бы овладеть его собственной и сделать из него то, что невозможно предугадать. В один момент он мог бы стать братом, но мог бы и превратиться в опаснейшего противника. Но что бы из него ни вышло, это не имело бы никакого отношения к его подлинной сущности. В любом случае, он не был бы при этом самим собой. Если бы он устранил, убил меня, то это было делом рук чужака, послужившего дрожжами для этого теста. Понятное дело, что я испугался! Но в первую очередь не за себя. Все снова должно начаться с убийства? После этого злодейства опадет ли это вспухшее тесто?

Мой так называемый друг, имевший обыкновение обращаться ко мне «мой дорогой», не сомневался бы ни единого мгновения; он бы точно знал, что должен делать. Но я – не мой друг. Я и сам-то мало отличаюсь от этого страшного своей бесформенностью лица. Нужда и эта грязь, каковые оскверняют нас до неузнаваемости, это корка, защищающая наше нутро от вымерзания. В данный момент лучшей опоры у нас нет.

Ужасно, что я вынужден говорить о таких вещах! Может быть, все дело в голоде, который довел меня до зловонного дыхания по причине пустого желудка. Хотелось бы мне думать и говорить о чем-нибудь прекрасном. Например, о юных девушках, которые, взявшись за руки, идут по улице. На них новые платья, а в глазах их одна мысль, один вопрос: разве мы не красавицы? Тот, кто это видит, улыбается – от радости и просто потому, что пришла весна. Или о юноше, почти мальчике, который лихорадочно что-то пишет, уверенный, что создает творение, которому суждено потрясти мир. Юноша смотрит в небо и говорит: дай мне еще пожить, я должен окончить мой труд. У тех, кто слышит это, от боязливого восхищения начинает сильнее биться сердце.

Но я теперь таков, что и сам не знаю, как поведу себя, если мне вдруг случится наткнуться в этом грязном мире на цветущий розовый куст. Возможно, мне придут на ум строчки старой песенки:

Зачем ты, роза, не увяла?Мне некому тебя сорвать.Промчалось лето, миновало,Мне ж – лишь былое вспоминать.

Но вполне возможно, что я сорву цветок, уколю себе палец, брошу розу на землю и растопчу ее.

Как я уже сказал, я стоял на террасе один в компании бурого пса. Вокруг, на парапете стены, в зеленых ящиках цвели источавшие тяжелый аромат белые цветы. В их чашечках, жужжа, суетились запозднившиеся пчелы. В парке напротив выводил свои трели певчий дрозд, казавшийся крохотным пятнышком на вершине тополя, который, словно гибкий клинок, отвесно вонзался в вечернее небо. Влюбленная парочка, мерно раскачиваясь, шла по траве к невидимым отсюда кустам. В просветах между деревьями, вдалеке, на противоположном берегу реки, которая угадывалась там, была видна темная линия поросших лесом холмов, которой мир отгораживался от безграничности. Солнце уже опустилось за холмы. Отдельные лучи тянулись к небу, но их поглощала узкая полоска облаков, которая парила над огненным местом заката, напоминая крылья чаек. Над всем этим огромным куполом нависала зеленоватая синева. Всякий, кому, как мне, довелось бы такое увидеть, должен был бы воскликнуть: «Вот она, вечность!»

Как-то незаметно рядом со мной возник мой друг. Я пропустил момент его появления. Я вздрогнул, словно меня накрыла тень одной из тех птиц, о которых так много говорили за столом.