– Какой цвет ты больше всего любишь?
– Цвет а-а дофина.
– Что это такое?
– Не знаешь? Цвет какашек королевского наследника.
Цвет какашек? Ему правда нравится или прикалывается? Но в любом случае – интересный ответ, оригинальный.
– А какая музыка тебе нравится?
– Кошачьи концерты. Слышала за окном?
Опять шутка юмора.
– А оперу какую больше всего любишь?
– «Майская ночь, или Утопленница».
– Нет такой оперы!
– Есть. Спроси у мамы.
– А фильм?
– «Красная шапочка».
– Врешь!
– Конечно вру, потому что мой любимый фильм называется «Испепеляющая страсть». Но соплячкам такое не показывают.
– Опять, наверное, врешь? Ладно, а книжку какую любишь?
– Кулинарную! – смеется. – Отстань, пожалуйста.
Он часто надо мной подшучивал и откровенно смеялся.
До сих пор я пребываю в уверенности, что о моей любви даже тетя Нина не догадывалась. Я рисовала десятки его портретов. Печальные глаза, высокие скулы, впалые щеки, волнистые волосы. У Кости достаточно характерная внешность. Рисунки валялись повсюду, но это выдать меня не могло, потому что никто, даже родная мать, не могла признать Костю в моей интерпретации.
Терпеть не могу предрассудки и суеверия, не верю в реинкарнацию, но, размышляя над моим неистребимым чувством, не могу не вспоминать трагическую историю наших предков, наших тезок. Все, так или иначе, повторяется. У меня есть фотографии тех, прежних Софьи и Константина. И похожи мы с Костиком на них не только именами. «Вот так начнешь изучать фамильные портреты, уверуешь в переселение душ…» Что-то подобное говорит в русском сериале Шерлок Холмс, разглядывая старинные портреты Баскервилей. И не случайно меня словно током прошило, когда на даче Костя назвал меня забытым именем – Сонулькой. Дело в том, что в одной из открыток, которые тот, давний Костя, посылал давней Софье, он именно так к ней и обратился.
Должно быть, раньше не хотели афишировать историю любви и убийства, а потом сами поверили, что ничего противозаконного не было. Но любовь у наших пращуров была! А уж если и ребенок был общий, тогда родство наше с Костей гораздо ближе, чем считается. И тут внезапно я поняла, что не могу вспомнить ту старинную фотографию, двойной портрет Софьи и Константина. Да существовала ли она? Но были стихи. «…Когда весь мир забыт и предан был… и помнил лишь одно: люблю – любим…» Я же не сама их сочинила! И Александр Сергеевич Пушкин такого не сочинял!
Сколько мне было лет, когда я увидела эту фотографию, помню лишь приблизительно, но уже тогда я осознавала, что за такую любовь отдала бы все на свете, потому что лучше и важнее этого ничего нет. Интересно, где тот снимок? Неужели пропал?
10
Переселение душ, хиромантия, карма и тому подобное – ерундистика. Интерес к эзотерической литературе меня обошел. Однако как не обратить внимание, что по женской линии в нашем роду одни несчастья? Несчастливые у нас женщины. Прабабушка – убита. Ее мать, не вынеся смерти дочери, сама вскоре умерла, а ее дочь, моя бабушка Вера, осталась вдовой, потому что мой дедушка погиб в сталинских лагерях. Мой отец сбежал от матери за границу. Возможно, череда несчастных женских судеб началась еще раньше, но об этом не осталось свидетельств. И вот – я. Облом за обломом. Гнезда я так и не свила, хотя пыталась.
Однажды я оказалась среди приглашенных на спектакль, где играла Сусанка, пела хором и танцевала в ансамбле. После спектакля мы толклись в гримуборной, длинной комнате с зеркалами по одной стороне и пятью или шестью посадочными местами для Сусанки и ее товарок, которые смылись, чтобы освободить нам место для выпивона. Было нас человек десять, отмечали шампанским успех Сусанки, впрочем, возможно, это был день ее рождения. Там я познакомилась с Володей, школьным товарищем Кости. Он был инженером, увлекался альпинизмом. Мужчина видный, плюс романтический ореол. «Здесь вам не равнина – здесь климат иной: идут лавины одна за одной…» Он и стал моим первым мужем.
Я не была влюблена в него по уши и, хотя оставила мечты о Косте, замужество считала хорошим поводом, чтобы уже бесповоротно похоронить детски-отроческую любовь. Теперь-то я думаю, что подсознательно я желала оставаться поблизости от Кости, а, будучи женой Володи, дружба семьями предполагалась сама собой.
В браке я не прожила и года. Володя погиб при восхождении на Эверест, не дойдя до вершины метров триста или четыреста. Он давно готовился к этому восхождению и шутил: теперь он семейный человек, посмотрит на мир с Эвереста и больше никогда никуда не полезет, зато, если с работы выгонят, пойдет мыть окна высоток.
Говорят, на Эвересте настоящее кладбище, случается так, что нет возможности спустить тела погибших: лежат они, скрючившись, в ярких цветных костюмах. Их так и называют – «красный» или «синий», по ним определяют, сколько метров осталось до вершины. Мне показали одну такую фотографию, это ужасно. Но Володю спустили и доставили домой, похоронили на Серафимовском. Я его не видела, хоронили в закрытом гробу. А тех, что остались на вершине, где климат иной, тление так и не коснулось. Я плакала по Володе недолго и утрату осознала не скоро. Вероятнее всего, будь он жив, со временем у нас получилась бы хорошая, настоящая семья. И конечно, были бы дети. Но, чтобы догадаться об этом, пришлось бы прожить еще годы.
Мой второй муж, Битрюмов, был геофизиком. Шумный, веселый, заводной, играл на гитаре и пел. Первые годы он редко появлялся дома, ездил «в поле». Был такой уж он законченный чудак, гонялся «за туманом», а когда возвращался из очередной командировки, то расслаблялся по полной, гульба шла крутая. Сбрасывал напряжение. Деньги, которые Виктор привозил, тратились на пьянки. В Лениздате я попала под сокращение и потом не могла найти постоянное место, пробавлялась временными работами, обносилась и выглядела, как драная кошка. Я привыкла жить в отсутствие Битрюма (как я его стала называть за глаза) и даже побаивалась, что наступит время, когда придется видеть его ежедневно. И оно пришло. Его выгнали с работы за пьянку. Он пытался куда-то устроиться, а может, и не пытался.
С Володей мы жили в квартире его родителей. Со свекровью у нас возникла симпатия с первого взгляда. Но после гибели Володи я сама захотела уйти домой. Томик уже перебралась жить в мастерскую бойфренда, художника Варлена. И если я сделала большую ошибку, выйдя замуж за Битрюма, бог уберег не прописать его в нашей квартире. Точнее не бог, а Томик. Битрюм был прописан в однокомнатной квартире своей матери, она настаивала, чтобы он прописался у нас, и я не возражала, но Томик просто с катушек сошла и грудью встала на защиту квартиры. Последовала череда скандалов, а в итоге все остались при своем. Со второй свекровью отношения у меня не сложились, о чем я не больно-то сожалела.
После того как Битрюм потерял работу, мне пришлось его содержать. Он трижды лечился, и каждый раз я надеялась, что он бросит пить. Я сделала два аборта, потому что не хотела рожать от алкоголика. И не любила я его. Я не вспоминаю те времена, словно жила не своей жизнью, как в вате, ничего не слыша и не видя. Квартира у нас с Томиком двухкомнатная, а комнаты проходные. Я даже запереться от него не могла, потому что в кухню, ванную и уборную нужно было ходить через него, а стоило мне выйти, он с мутным взором, как зомби, шатаясь, тащился за мной, пытаясь облапить и залезть в трусы. Иногда это кончалось потасовками. Он был отвратителен. От него воняло.
Почему я так долго его терпела? Поначалу жалела, а потом выгнать не могла. Бывало, он уходил, но возвращался. Пыталась припугнуть милицией, а он угрожал, что мирно не покинет мой дом, будет большой тарарам. Если я не открывала дверь, ложился на лестнице, на пороге. Я не хотела устраивать бузу в доме, где родилась, где все знали меня с детства, я даже орала на него шепотом, чтобы не слышали соседи.
Как я его ненавидела! А любила ли когда-нибудь? Возможно… когда-то. Наверное, у любви много обличий. Любовь умеет много гитик.
Закончилось все неожиданно. Он задавил дверью моего кота. Думаю, не нарочно, но это была последняя капля. Со мной случился натуральный припадок, я впала в бешенство, рыдала, орала, что, если он сейчас же не выкатится, я его убью. Наверное, была я страшна, и связываться со мной он не стал, хлопнул дверью и ушел. А я вызвала подругу Геньку, мы с ней в сумерках выкопали ямку под кустами шиповника, во дворе школы, где когда-то учились, и похоронили кота. Потом напились: поминали кота и праздновали освобождение от Битрюма. Генька осталась у меня ночевать, а дверь мы закрыли дополнительно на крюк, хоть ключи Битрюм не взял. Утром я сложила его вещи в два чемодана, приехал муж Геньки – Гений, и мы отвезли их к Битрюмовой матери. Она не хотела впускать нас, чтобы внести чемоданы, тогда мы оставили их под дверью и уехали. Конечно, Битрюм был у нее, но даже не вышел, а может, дрых пьяный.
Развод и одиночество я восприняла, как подарок. Я снова вернулась в жизнь: ходила в гости, в театры, гуляла, где хотела. И работа мне нравилась, там я чувствовала себя в своей семье. А работала я у своих друзей, у гениального семейства. Муж – Геннадий, Гений здравого смысла. Жена – Генька (Евгения) фонтанировала гениальными идеями, от которых, правда, была одна морока.
Все мы учились в одном классе, они сидели за одной партой, а вся школа умилялась, что у нас есть свои Ромео и Джульетта. Потом они учились в одном институте на экономистов, потом поженились и организовали издательство. Я прибилась к ним в тяжелый период своей и общественной жизни.
Сейчас мне даже представить трудно, как утлая лодочка-скорлупка семейного предприятия держалась на волнах бушующего моря дикого жестокого бизнеса. Гений был генеральным директором издательства, Генька – главбухом, я – старшим и единственным редактором. Верстальщик у нас состоял на договоре, иногда приглашался консультант по тем или иным вопросам. Зарплата поначалу была чуть ли не символическая, но я и тому радовалась, тем более никакой отсидки в офисе не требовалось. Наш офис – съемная квартирка. Там, в кухне, которую мы с Генькой обустроили, втроем и обедали, а бывало, завтракали и даже ужинали.
Итак, маленькая, скромная и стойкая лодочка не только не затонула, но уверенно следовала своим курсом под прикрытием здоровенного корабля – крупного издательства, которое мы называли «Большой Брат». Со временем штатных единиц в нашей конторе не прибавилось, справлялись сами, делали оригинал-макеты для «Большого Брата», а также выпускали книженции за счет авторов. Как и раньше, я была редактором и корректором, если требовалось, писала предисловия или послесловия, составляла аппарат. И зарплата у меня стала вполне приличная, что немаловажно. Гений раздобрел, и это неудивительно: они купили машину и теперь два квартала до булочной не могли пройти пешком.
Гении были для всех трогательно-образцовой семьей. А я стала довеском к этой семье. Меня удочерили: брали с собой на дачу, все праздники я встречала с ними. При Битрюме я была несчастна, а Генька всегда чутко реагировала на чужие беды. Кто обидел, под ложечкой закололо, в груди защемило – она из себя выходит, чтобы окружить заботой и сочувствием, мать Тереза, курица-наседка. Из нее вышла бы хорошая мать, но бог обделил их детьми. Гении думали об усыновлении.
После того как я попрощалась с Битрюмом, встряхнулась, отдышалась от семейной жизни, почувствовала себя молодой, свободной, беззаботной, я стала отдаляться от Гениев. Было немного совестно, получалось, что пока было плохо, я жила с ними общей жизнью, а стало хорошо – наше вам с кисточкой! К тому же, будучи с ребятами – друзья детства! – совершенно откровенна, я не рассказывала даже Геньке о Косте. Она замечала, что со мной что-то происходит, но не могла понять что.
Долго я отдыхала от Битрюма, кайф ловила. О будущем не думала, а оно, судя по всему, неожиданно наступило, выросло из прошлого.
11
Нынешний Новый год я встречала у Гениев. Когда начали бить куранты, мы, как обычно, встали с полными бокалами и с каждым ударом про себя загадывали по желанию. Я начала вспоминать обычный список: чтобы мать перестала пить, чтобы у меня появился любимый мужчина, чтобы с крестницей Шуркой не случилось ничего плохого… Что-то еще… И вдруг забыла что, сбилась. И, наверное, потому, что подумала, словно в голове прозвучало: в этом году у меня будет ребенок!
Я не из тех, кто сюсюкает над каждым младенцем, но иногда приходит мысль: заведется кто-то во мне – нас будет двое. Я хотела ребенка от Кости. Если бы он завелся, я бы обрадовалась. Но месячные пришли в срок.
На девятый день со смерти дяди Коли не мог Костя не позвонить, и я считала, что этот день мы должны провести вместе. В десять вечера не выдержала и сама позвонила ему домой. Ответила Сусанка.
– Костя в командировке, в Твери. Я знаю, что девятый день. У меня сегодня выходной, хотела съездить к нему на могилу, но как туда добраться, не представляю. И вообще… Я не была на даче сто лет. Говорят, там все изменилось, овраг превращен в зловонную помойку…
– Надо было мне позвонить, вместе поехали бы. Ты теперь живешь у Кости?
– Временно.
– А скажи, пожалуйста, он случаем не пьет, Костя?
– Ты что! Он не алкоголик, он трудоголик, обычный пошлый трудоголик и кромешный идиот. Лет десять назад его приглашали на работу в Германию, с квартирой и большим заработком. Представь себе, отказался, не мог, видишь ли, бросить своих ребят, они без него с каким-то проектом не справились бы. А предложи его ребятам хорошее бабло, они бы его мигом бросили. Вот и сидит в своем дерьме с нищенской зарплатой.
Все понятно, Сусанка вернулась, и Костик не вспоминает обо мне. Она его идиотом называет, а он счастлив, когда она временно возвращается. Интересно: если я – перевоплощение Софьи с ее любовью, то кто же Костя, так похожий на своего прадеда, но забывший, кого ему следует любить? Похоже, он недовоплотился…
Иногда при высокой температуре или на грани сна и яви что-то передо мной мелькает, в мозгу, какое-то воспоминание. Я пытаюсь ухватить его, иногда даже мнится: вот-вот… Что-то брезжит, сейчас вспомню… Что? Никак не вспомнить. А это, я чувствую, очень важно.
Листаю альбом Гонсалвеса, ищу намеки в его картинках. Может быть, это воспоминание придет ко мне через сон? Бывает, во сне я вижу другую жизнь, но смутно вроде бы: прихожу на дачу, только не к дяде Коле, а на другую, где много комнат и веранда, рамы с частыми переплетами. Там какие-то люди, иногда мне кажется, я их знаю, иногда – нет. Один раз я встретила там Костю, и мы уединились и танцевали в каком-то круглом и высоком зале, но зал я не рассматривала, все мое внимание и переживания были прикованы к Косте, я прижималась к нему, обвивала его, как лиана, в общем, сон был эротический.
Еще недавно мне казалось, будто все сегодняшнее лишь подготовка к завтрашнему – настоящему, и когда оно наступит, тогда я буду жить в полную силу. И все у меня устроится. А ведь завтра давно наступило. И как быть в этой ситуации?
Теперь я ждала сорокового дня со смерти дяди Коли. Должно же что-то случиться в этот день? Если нет, тогда я поставлю жирную точку на всем моем прошлом.
Я смотрю на дяди Колину обезьянку, сирота-сиротой сидит она с кислой рожицей на моем столе среди бумаг.
Как-то надо пережить оставшиеся дни. Я вычеркиваю их в календаре каждое утро.
12
Из моего окна, прямо с постели, видна желто-зеленая верхушка цветущего молодого клена, черемуха и липа-трехстволка. Это то, что растет во дворе, а за ним серо-розовая плоскость брандмауэра. За последнее десятилетие он обзавелся окнами, которые жители дома прорубили законно или незаконно. Окна оживили глухую в потеках стену, были они разных размеров и разбросаны совершенно произвольно, так что трудно представить, как там внутри все устроено. Одно из окон – нечто эксклюзивное, так сказать, ударный аккорд: на подоконнике затейливая кованая корзина ручной работы, в которой летом пышно цветет розовая и фиолетовая петуния. Но я балдею от другого окна, на углу, под крышей. Там, на закате, восходе или в грозу происходят небесные фантасмагории. То стекло, словно перламутровой пленкой, затягивается, как глаз снулой рыбы, то наливается клюквенным светом, то идет пепельными волнами по грозно-синему. Иногда возникают целые картины: торосы облаков, бухты среди гор, а у подножия – селения. В своем роде фантазии Гонсалвеса.
На плоский выступ крыши этого дома часто садятся чайки или вороны. Продрав утром глаза, я первым делом смотрю, кто там сидит. Если чайка, а то и две – будет удачный день, ворона – хуже, какая-нибудь хреновина возможна.
Не успела поднять веки, вспорхнула с крыши черная тень. Ворона. Краем глаза увидела, так что можно считать, ее и не было. За окном ясно. Воскресенье. До сороковин осталось двадцать пять дней.
Мартышка смотрит со стола, в скорченной фигурке унылое одиночество. Напрасно не поехала на дачу с Гениями, чем заняться, не знаю, в душе вселенская скорбь. В размышлениях, как с ней бороться, отправилась на улицу. Тепло. Люди несут букетики ландышей. Пошла в парикмахерскую и коротко постриглась.
Дома разглядываю себя в зеркало и не нравлюсь себе. По-моему, стало хуже, чем было. Чтобы ощутить перемену, надо было стричься наголо.
Внешность у меня вполне пристойная, чтобы не лить слезы по этому поводу, но «комплекс обезьяны» нет-нет и дает о себе знать, особенно в периоды черной полосы.
– Я – маленькая обезьянка, всегда мила, всегда нема. И скажет больше пантомима, чем я сама… – пою, переиначивая Вертинского, и тут звонит Лилька с выговором.
– Я же просила тебя! Как человека просила!
– Клизму Шурке вставить? Вставила. Не по-детски.
– По телефону? Кто ж клизму по телефону вставляет? Она угрожает сделать тату на все тело и пирсинг на языке.
– Скажи, что согласна. Хоть кольцо в нос. Не сделает.
– Она такая, что может сделать назло.
– А ты в ее мобильник не лезь! Она просила тебе передать, что любовные эсэмэски сразу уничтожает.
– Так у нее есть парень?! – Голос растерянный.
– Я бы не удивилась.
– Так есть или нет? Я же должна об этом знать!
– Думаю, пока парня нет. И оставь свои обыски.
– Ладно, но ты держи руку на пульсе. И поговори с ней еще раз. Ты крестная мать или кто?
Или кто. Крестная мать я, скажем прямо, номинальная. Крестили Шурку без меня, теперь присутствие крестных не обязательно, как и свидетелей при бракосочетании. Уже потом Лилька сказала мне: учти, я тебя назвала крестной. Кому назвала, священнику? Или Шурке? Возможно, моя мать тоже однажды сказала тетке Вале: «Соньку окрестили, я назвала тебя крестной матерью». Но, в любом случае то, что меня выбрали Шуркиной крестной, приятно, мерси. К тому же заслуги у меня перед семейством все-таки есть. Пока Лилькин муж валялся в больнице с почечными коликами, а тетка Валя пребывала в загранкомандировке, я забирала Лильку из роддома. Именно на мои руки сестричка положила кулек с Шуркой, когда вынесла ее, а я вручила ей три рубля (за мальчика давали пять). Не могу сказать, что относилась я к Шурке номинально. Из всех знакомых детей она была у меня единственной любимой. Кстати, в ней присутствует нечто обезьянистое, как и во мне, как, между прочим, и в прабабке Софье Михайловне.
Раньше у нас с Шуркой была любовь, а теперь одно недоразумение. Проблема отцов и детей. Пыталась Шурке «клизму вставить». Она твердит: «Ненавижу Хмыря». Так она Лилькиного жениха называет. Я Шурке о том, что не надо хамить, пусть мозгами раскинет: через пять лет у нее своя семья будет, а мать останется несчастной сиротой, и последствия этого непредсказуемы. А сейчас Лилька может устроить свою жизнь, даже ребенка родить.
– А кто моего будет нянчить? – спрашивает Шурка.
– Это юмор или эгоизм?
Я перестаю ее понимать.
– Да ладно тебе, Соништа… Ты стала какая-то неродная.
– Это ты неродная, – буркнула я.
– Ну, не сердись, – примирительным тоном. – Ладно? Чмоки-чмоки.
– Какие «чмоки»? – Я задохнулась от возмущения. – Что за пошлость из тебя лезет?
– Да ты что, это же песня. Просто песня. Я думала, ты продвинутая. «Пока-пока, чмоки-чмоки, от тебя исходят токи-токи… – начинает она петь мерзким голосом. – Тебя коснусь, меня трясет, не влезай, а то убьет…»
Это Шурка мне клизму вставила! Как с ней говорить, я не знаю. Я переполнилась праведным негодованием и послала ее в задницу. Это не педагогично? Других методов не знаю.
Да, между нами пропасть. Я воспитана в Советском Союзе, я была октябренком, потом пионеркой, я даже успела вступить в комсомол. Не то чтобы нас насильно туда загоняли, но никто не протестовал, и попробовал бы! В дальнейшем, когда Советы рухнули и когда старшее поколение, вроде мамы, хоть и бурно радовалось, но немного растерялось, мы – ничуть. И только теперь я ощутила растерянность и не могла решить, к какому берегу я ближе, к отцам или к детям? Может, потому, что своих детей не было? А нужны ли они?
13
Аккуратно зачеркиваю дату в календаре. Осталось двадцать два дня.
Спускаюсь в метро. На эскалаторе новые рекламные постеры со стихами. Уже не в новинку уличная реклама с шедеврами мировой живописи. По каналу Грибоедова развешивают сокровища Русского музея – гигантских мясоедовых, левитанов, репиных и пр. На Невском – веласкесы, тицианы, ренуары, мане и моне. Это привлекательно-образовательная программа. И вряд ли кто удивится, если увидит изображение решетки Летнего сада, а внизу – «…твоих оград узор чугунный…» Александр Сергеевич в законе. Но почему в метро появляются постеры со строками Джона Китса: «Вот я уже с тобой! Как эта ночь нежна!» Каждый день стараюсь прочесть дальше, но глаза успевают захватить лишь одну строчку: «Там где-то властвует луна…»
Стихи везде одни и те же, фон меняется: то чернильница с гусиным пером, то старинная рукопись или розовые пуанты, то написаны строки мелом на грифельной доске… Конечно, видеть это приятнее, чем рекламу стройтоваров, ближайшей «стоматологии» и очков – «два по цене одного». Но в чем фишка – не пойму. А со временем и текст слегка видоизменился: «И я с тобой! Как ночь нежна!» Другой перевод?!
То ли заказчик помешан на Китсе, причем на определенном стихотворении, то ли на Фицджеральде? Когда я смотрю на эти постеры, мне хочется перечесть роман, потому что я забыла, в чем там дело и почему эпиграфом взяты эти строки. Книга у меня есть. Но, приходя домой, я никогда о ней не вспоминаю. Кстати, когда я впервые увидела эти строки, я не знала, что это за стихи, и решила, будто они обращены к женщине – «Вот я уже с тобой…» Ничего подобного. Оказалось, это «Ода соловью». Разочаровал стихотворец.
Хочу услышать соловья. Должно быть, они уже поют.
Генька мне говорит:
– Классная стрижечка. Не хочешь отвезти бумаги «Большому Брату»? Между прочим, твой Макс будет там до конца недели с утра до полудня.
Как славно я жила после изгнания Битрюма, сама удивлялась и боялась сглазить. И вот меня догнало одиночество. Но это теперь, а с Максом я познакомилась полгода назад, на корпоративе в честь круглой даты со дня рождения «Большого Брата». Поначалу я приняла его за редактора и только потом выяснила, что он работает в НИИ морского приборостроения, а в издательстве консультирует и пишет какие-то статьи для энциклопедии по своей специальности. Макс был похож на крупного, мягкого и вислоухого пса типа сенбернара. И тогда же я подумала: костюм не для него, ему подойдет красная клетчатая фланелевая рубашка. А он меж тем запал на меня, как говорится, с первого взгляда, ни на шаг не отходил, приглашал и в ресторан, и в театр, куда пожелаю.
Гений сказал:
– Чего ты кобенишься? Красавец-мужик, серьезный, не какой-нибудь прохвост, к тому же вдовец, сын уже женатый. Пробросаешься.
И Генька поддакивала:
– Красавец – не красавец, но мужчина видный. Подумай!
А что думать? Сердцу не прикажешь.
Электронной почтой я пользуюсь только для рабочих надобностей. Личной переписки у меня нет, прекрасно обхожусь телефоном. И вдруг получаю письмо от Макса: мол, давайте получше узнаем друг друга, напишите мне, какие книги читаете, как любите отдыхать, и прочее в таком же духе, только более складно и деликатно. А я ответила без всякой деликатности: одиночество, мол, предпочитаю не в Сети, а в натуре. Подумала, Януша Вишневского он наверняка не читал, но фразу не выбросила, а продолжила: благодарю за предложение переписываться, но не могу его принять, мне это неинтересно. Он письменно извинился за беспокойство, я думала, на том и кончилось. Но ничего подобного, на Восьмое марта, снова у «Большого Брата», он подарил мне альбом Гонсалвеса. Я поблагодарила, но и тут умудрилась сказать гадость. Услышала звонок его мобильника – тот самый, что и у Битрюма. Когда я его слышу, у меня аж волосинки на теле дыбом встают от гнева и отвращения. Об этом, скорчив рожу, я не преминула сообщить Максу. Телефон он тут же выключил, а мне стало стыдно, но прощения и не подумала просить.