banner banner banner
Алмазный фонд Политбюро
Алмазный фонд Политбюро
Оценить:
 Рейтинг: 0

Алмазный фонд Политбюро


– Моисея? – Вдова была явно удивлена просьбой незнакомца. – Но это невозможно.

– Почему? Он в отъезде? – продолжал свою игру Самарин.

– Если бы в отъезде, – вздохнула женщина, и в ее глазах застыла тоскующая печаль. – Думаю, вы уже никогда не сможете его увидеть.

– Я… я не понимаю вас. Он что, эмигрировал?

Лицо вдовы скривилось, и она негромко произнесла:

– Его убили.

– Как… как убили? – удивлению Самарина, казалось, не было предела. – Когда? Кто?

– Еще в прошлом году … бандиты.

– Вот уж чего не ожидал, так не ожидал. – Самарин склонил голову в знак скорби и, все так же продолжая держать шляпу в руках, поинтересовался: – Простите, а вы кем ему будете?

– Жена. Точнее говоря, вдова. – Судя по тому, что из ее глаз исчезла тоскующая печаль, она уже свыклась с гибелью мужа и, пожалуй, стала привыкать к положению вдовы. И подтверждением тому было то, с каким интересом она бросила чисто женский взгляд на прилично одетого незнакомца. – Простите, ваше имя-отчество?..

– Аскольд Владимирович.

– Да, конечно, Аскольд Владимирович, – улыбнулась вдова, – а вы-то с каким вопросом пришли?

– По поручению Горького, – соврал Самарин. – Но, видимо, не судьба.

– Кого, кого?.. – удивлению вдовы, казалось, не было конца.

– Горького, Алексея Максимовича, – как о чем-то само собой разумеющемся пояснил Самарин. – Но в данном случае я его представляю не как писателя Максима Горького, а как председателя Оценочно-антикварной комиссии, которая была создана по Декрету, подписанному лично товарищем Лениным.

Вдова недоверчиво смотрела на незнакомца.

– И что, у вас действительно есть документ, подтверждающий все то, что вы сказали?

– Иначе бы я не пришел к вам, – пожал плечами Самарин и достал из кармана мандат, подписанный Горьким. – Вот, пожалуйста.

Все так же недоверчиво вдова Менделя изучила мандат, подтверждающий права «товарища Самарина» «на проведение следственных и оперативных работ в правовых рамках Оценочно-антикварной комиссии», и уже с откровенным любопытством в глазах уставилась на гостя.

– Чего ж мы тогда на пороге стоим? Проходите, пожалуйста. Может, и я смогу вам чем-нибудь помочь. – И уже закрывая дверь на засов, представилась: – Ванда, распространенное польское имя, хотя мама еврейка, в Варшаве живет.

– А меня Аскольдом нарекли. Истинно славянское, но весьма редкое имя.

И они, как бы сбрасывая последний барьер взаимной настороженности, засмеялись, поднимаясь по красивой дубовой лестнице на второй этаж.

Комнаты второго этажа, как и думал Самарин, были отданы в свое время прислуге, но уже год, как в доме куковала тишина, и супруги Мендель теснились в трех комнатах, из которых по причине строжайшей экономии дров одна была закрыта на ключ, а две другие отданы под спальню и гостиную, в которой еще при жизни владельца Торгового дома засиживались гости. Сейчас же, как призналась Самарину вдова, гости в доме стали величайшей редкостью, и она оставила себе только спальню с кухней, которая постепенно превратилась и в столовую.

«Всё, как и положено быть», – подвел черту Самарин и, попросив разрешения снять пальто, разделся в прихожей.

Когда прошел в просторную, залитую февральским солнцем комнату, где вдова успела навести хоть какой-то порядок, сбросив в шкаф свои вещи, невольно порадовался тому жилому духу, что держался в этом доме. Здесь, так же, как и в его квартире, стояла вместительная буржуйка из легированной стали, однако, в отличие от его печурки, эта была обложена огнеупорным кирпичом, который и сохранял тепло. Неподалеку от буржуйки возвышалась поленница березовых дров, закрытая от посторонних глаз японской ширмой с огромными красными цветками по шелковому полю. Подобную роскошь – сделанную на заказ буржуйку и заготовленные на зиму березовые дрова – мог себе позволить только очень богатый человек, каковым и оставался до последнего момента Моисей Мендель.

Но что более всего поразило Самарина в комнате, которую Ванда называла спальней, так это мольберт напротив окна и несколько десятков картин маслом, которыми были заставлены стулья, диваны и пуфы. Пейзажи весеннего и летнего Петербурга, натюрморты и великое множество карандашных набросков самых разных по своей сословной принадлежности людей, глаза которых встречали и провожали тебя из всех углов одновременно.

Явно насладившись тем впечатлением, которое произвели на гостя картины, и словно забыв о том, зачем в ее доме появился этот человек, Ванда спросила, как о чем-то само собой разумеющемся:

– Понравилось?

– Очень!

– Ну, насчет «очень» это вы сильно подсластили, но в общем-то я и сама чувствую, что кое-что неплохо получилось.

– Да нет, – вполне искренне возразил Самарин, – мне действительно очень понравилось. И что, всё это – вы?

– Да, – скромно призналась Ванда.

– Что ж, поздравляю. Когда будет персональная выставка, непременно пригласите.

– Приглашу, если, конечно, удастся отсюда вырваться, – вздохнула она, – впрочем, пройдемте на кухню, там и кофе попьем, и поговорим о том деле, которое привело вас в этот дом.

Подобной послереволюционной роскоши Самарин еще не видел, по крайней мере в домах тех его редких коллег, малочисленных друзей и знакомых, которые еще оставались в Петрограде. Еще одна буржуйка в углу просторной кухни и огромная, аккуратно сложенная поленница колотых березовых дров – богатство по меркам февраля девятнадцатого года неимоверное.

Видимо поняв состояние гостя, Ванда попыталась реабилитироваться:

– Спасибо Моисею, это всё его заботы. И печи, которые ему на каком-то заводе сделали, и дрова, которых еще на две зимы хватит. Хотел более-менее по-человечески пережить это страшное время, но… видно, судьба такая была уготована, – и улыбнулась кривой, вымученной улыбкой. – Все последнее время какой-то смурной ходил, словно в воду опущенный, на жизнь жаловался, и кто же мог знать, что и он советской власти понадобится? Впрочем, я ему всегда говорила, что такие оценщики, как он, с его-то опытом работы на улице не валяются, тем более сейчас.

Рассказывая о своем муже, она достала из резного буфета фарфоровые чашечки, спросила, как о чем-то само собой разумеющемся:

– Кофе?

– Пожалуй, – не стал отрицать Самарин, подумав в то же время о том, что кофе после шестидесятиградусной самогонки – это уже явный перебор, однако, и отказать себе в этом удовольствии не мог.

– А я без чашечки кофе уже и жизни себе не представляю, – призналась Ванда, – с детства приобщилась. Под нашими окнами кофейня была, маленькая такая, уютная, вот я и бегала туда по утрам. Насколько себя помню, и в детстве бегала, и когда в художественной школе училась, и в более поздние годы, когда отцу помогать стала.

– Помогать отцу? – удивился Самарин. – Он что, тоже художник?

– Да как вам сказать? Если огранщика камней считать художником, а это, пожалуй, так и есть, то вы правы – художник. Но только художник по камням. Алмазы, рубины, сапфиры… Какие только камни не прошли через его руки.

Видимо вспомнив отца, она улыбнулась мягкой улыбкой и с необъяснимой тоской в голосе произнесла:

– А руки… если бы вы видели его руки! Это было само совершенство, природой предназначенное для работы с драгоценными камнями.

Поставила на буржуйку две турки с молотым кофе и, не дожидаясь, когда закипит вода, пригласила Самарина к столу.

– Вы не против, если мы помянем Моисея? Хороший человек был, добрый, да и любил меня так, как только может любить зрелый мужчина. – Достала из буфета початую бутылку французского конька, два бокала, поставила все это на стол и с долей ироничного сарказма в голосе произнесла: – Ну, чего ж вы ждете? Ухаживайте за бедной вдовой.

Над столом завис дурманящий коньячный дух, и Самарин, уже начиная забывать, что говорят в подобных случаях, только вздохнул и негромко произнес самое примитивное из того, что он смог вспомнить:

– Что ж, пусть земля ему будет пухом.

И медленно, глоток за глотком выцедил терпкую, обволакивающую нутро жидкость.