Книга Годы - читать онлайн бесплатно, автор Анни Эрно. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Годы
Годы
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Годы


Программы не менялись: в шестом – «Лекарь поневоле» Мольера, в пятом – «Плутни Скапена» Мольера, «Челобитчики» Расина и «Бедные люди» Гюго, в четвертом – «Сид» Корнеля и т. д., не менялись и учебники: история Мале-Изака, география Деманжона, английский язык Карпантье. Этот набор знаний выдавался меньшинству, из года в год подтверждавшему свой ум и твердое намерение дойти от rosa-rosae[14] до корнелевского «Рим, ненавистный враг, виновник бед моих»[15], минуя теорему Шаля и тригонометрию, – а большинство тем временем продолжало решать задачки про поезда и совершенствовать устный счет, петь «Марсельезу» на устном экзамене на аттестат. Получить его или технический диплом было событием, которое отмечалось в газетах публикацией фамилий лауреатов. Не осилившие курс сразу чувствовали бремя осуждения, они были неспособными. Хвала образованию, звучавшая в каждой речи, маскировала узость его распространения.


Когда, просидев рядом всю начальную школу, мы встречали на улице одноклассницу, поступившую ученицей на производство или на курсы Пижье[16], нам и в голову не приходило остановиться и заговорить с ней, – точно так же, как дочка нотариуса, чье превосходство над нами доказывал желтый загар, привезенный с горнолыжного курорта, – вне школы не удостаивала нас взглядом.


Труд, упорство и воля служили мерилом поступков. В конце учебного года, в день вручения наград, мы получали книги, славившие героизм пионеров авиации, военачальников и колонизаторов: Мермоза, Леклера, Латра де Тассиньи, Лиоте. Не забыто было и повседневное мужество: нам полагалось восхищаться отцом семейства – «покорителем будней» (Пеги), «смиренной жизнью, что полна / докучной и простой работы» (Верлен), комментировать в сочинениях мудрые мысли Дюамеля и Сент-Экзюпери, «примеры стойкости героев Корнеля», доказывать, что «любовь семейная учит любви к родине», а «работа гонит прочь три главных недуга – скуку, порок и нужду» (Вольтер). Мальчики читали газету «Доблесть», девушки – журнал «Отважные сердца».

Дабы утвердить молодежь в этом идеале и закалить ее физически, удержать от капканов праздности и оболванивающих занятий (чтение и кино), вырастить «хороших парней» и «славных девушек, честных и работящих», семьям рекомендовалось записывать детей в скаутские организации: «Волчата», «Пионеры», «Заводилы» и «Жаннетты», «Крестоносцы», «Добрые друзья» и «Подруги». Вечерами у костра или на рассветной лесной тропе, под воинственно реющим отрядным вымпелом, с речевкой «Йукайди-йукайда!» – ковался волшебный сплав природы, порядка и морали. С обложек «Католической жизни» и «Юманите» смотрели в будущее радостные лица. Эта здоровая молодежь, сыновья и дочери Франции, примет эстафету от старших братьев – борцов Сопротивления, – как заявил в своей пламенной речи президент Рене Коти в июле 54-го года на Вокзальной площади, глядя поверх голов учащихся, выстроенных по заведениям, – а в хмуром небе плыли белые тучи беспросветно дождливого лета.


За фасадом голубоглазой идеальной юности скрывалась – и мы это знали – неоформленная, хлябкая зона со своими словами и вещами, образами и поступками: матери-одиночки, проституция, афиши фильма «Дорогая Каролина», презервативы, загадочный рекламный анонс «интимная чистка, конфиденциальность гарантируем», обложки газеты «Леченье», «женщина способна к зачатию только три дня в месяц», внебрачные дети, развратное поведение, британка Дженет Маршалл, которую Робер Авриль задушил в лесу с помощью бюстгальтера, адюльтер, слова «лесбиянка», «педераст», «похоть»; грехи, в которых нельзя было признаваться на исповеди, выкидыш, дурная жизнь, запретные книги, «Это случилось в Шавильском лесу»[17], сожительство и так до бесконечности. Все, что нельзя было упоминать, – считалось, что об этом полагается знать лишь взрослым, – так или иначе связанное с половыми органами и их функционированием. Секс был в высшей степени подозрителен для общества, которое усматривало его следы повсюду: в декольте, узких юбках, красном лаке для ногтей, черном нижнем белье, бикини, совместном обучении мальчиков и девочек, мраке кинозалов, общественных туалетах, мускулах Тарзана, курящих женщинах, которые сидят нога на ногу, приглаживании волос во время урока и т. д. Он был первым критерием для оценки девушек, разделяя их на «приличных» и «гулящих». Тот же «Индекс моральной оценки» демонстрируемых фильмов, который вывешивался каждую неделю на дверях церкви, направлен был исключительно на борьбу с ним.


Но бдительность можно было обмануть, и все ходили смотреть фильмы «Манина снимает чадру», «Исступление плоти» с Франсуазой Арну. Нам хотелось быть похожими на их героинь, осмелиться вести себя как они. Между книгами, фильмами и жесткими нормами общества пролегала зона запрета и морального осуждения, и мы не имели права на самостоятельность.


В таких условиях бесконечно долго тянулись годы томления – вплоть до разрешения заняться сексом в браке. Приходилось жить с этой жаждой наслаждения, которое считалось уделом взрослых, но настойчиво требовало удовлетворения, несмотря на все попытки отвлечься и усердные молитвы, и необходимость хранить тайну, способную отправить в разряд извращенок, истеричек и шлюх.


В словаре «Ларусс» написано:

Онанизм – ряд способов искусственного достижения сексуального удовлетворения. О. часто приводит к серьезным осложнениям; следует пресекать его у детей в период полового созревания. Рекомендовано сочетанное применение брома, обливаний, гимнастики, физической нагрузки, горного воздуха, лечение препаратами железа и мышьяка.


Скрываясь от всевидящего ока общества, мы мастурбировали в кровати или в туалете.


Парни с гордостью шли в армию – считалось, что солдатская форма всякому к лицу. Получив повестку, они шли в кафе и проставлялись в честь дня, когда их признали настоящими мужчинами. До службы они были пацаны и не котировались на рынке труда и супружества. После нее – имели право завести жену и детей. Военная форма, которую они выгуливали по кварталу во время побывок, окружала их ореолом патриотической красоты и потенциального самопожертвования. Их осеняла тень бойцов армии победителей и американских десантников. Новенький колючий драп бушлата, когда мы целовали их, встав на цыпочки, являл неодолимую границу между миром мужчин и миром женщин. Глядя на них, мы чувствовали: вот они, герои.


Под слоем незыблемых вещей – прошлогодних цирковых афиш с портретами Роже Ланзака[18], фотографий первого причастия, раздаваемых подружкам, клуба французской песни на «Радио Люксембург» – дни наполнялись новыми желаниями. По воскресеньям мы собирались толпой у витрины магазина электротоваров – смотреть телевизор. Ради привлечения посетителей владельцы кафе тратились на покупку телевизионного аппарата. По склону холма змеилась трасса мотогонок, и мы целыми днями следили, как оглушительные штуковины летают вверх и вниз. Коммерция с ее новыми слоганами – «инициатива» и «динамичность» – все нетерпеливей взнуздывала привычную городскую рутину. К летней ярмарке и предновогоднему базару добавился новый весенний ритуал – Декада торговли. В центре города из репродукторов неслись призывы что-то покупать вперемешку с песнями Анни Корди и Эдди Константина и обещания призов – машины «Симка» или столового гарнитура. Местный конферансье, стоя на эстраде на площади мэрии, развлекал публику репризами Роже Николя и Жана Ришара[19], зазывал всех желающих кидать кольца или играть в мгновенную лотерею, как на радио. В стороне восседала на подиуме Королева Коммерции с короной на голове. Под флагами праздника бодро продавался товар. Люди говорили «новая жизнь» или «нельзя сидеть сиднем – совсем отупеешь, корой зарастешь».


Какое-то непонятное веселье вдруг охватило молодежь из среднего класса, мы устраивали вечеринки, придумывали новый язык, говорили в каждой фразе «отстой», «супер», «круть» и «обалденно», для смеха имитировали великосветский акцент, играли в настольный футбол и называли родителей «предками». Ухмылялись, слыша Иветт Хорнер, Тино Росси и Бурвиля. Мы неосознанно искали кумиров своего возраста. Восхищались Жильбером Беко: на его концертах зрители ломали стулья. По радио слушали станцию «Европа-1», где передавали только музыку, песни и рекламу.


На черно-белой фотографии – две девочки на аллее парка стоят плечом к плечу, у обеих руки за спиной. На заднем плане – кусты и высокая кирпичная ограда, выше – небо с крупными белыми облаками. На обороте снимка: «Июль 1955, сады пансионата Сен-Мишель».


Девочка слева выше ростом, у нее светлые волосы, короткая стрижка с длинной челкой набок, светлое платье и носочки, лицо скрыто в тени. Справа – девушка с короткими и темными вьющимися волосами, на полном лице – очки, высокий лоб высвечен солнцем, одета в темный свитер с короткими рукавами, юбку в горошек. Обе в лодочках, у брюнетки они на босу ногу. Школьные передники они, наверно, сняли для фотографии.


Хотя в темноволосой девочке невозможно узнать ту, с косичками, что позировала на пляже, – она вполне могла вырасти и в блондинку, – но именно она, а не блондинка – и разум, заключенный в этом теле с его уникальной памятью, позволяет с точностью утверждать, что кудри этой девочки – результат перманента, который она после торжественного причастия ритуально повторяет каждый год в мае, что юбка ее перешита из прошлогоднего платья, которое стало мало, а свитер связала соседка. И только через восприятие и ощущения темноволосой девочки в очках четырнадцати с половиной лет этот текст может уловить и воскресить какой-то отблеск пятидесятых годов, поймать отражение, оставленное на экране индивидуальной памяти, историей коллективной.


Кроме лодочек, в наружности девочки нет ничего, что в то время было «принято носить» и что мы обнаружили бы в модных журналах и в магазинах больших городов: длинная юбка из шотландки ниже колена, черный свитер и крупный медальон, конский хвост с челкой, как у Одри Хепберн в «Римских каникулах». Снимок можно датировать и концом сороковых, и началом шестидесятых. На взгляд любого, кто родился после, – это просто старое фото, часть доисторического, относительно собственной истории, времени, где все предшествовавшие жизни спрессовываются. И все же свет, который лег сбоку на лицо девочки и на свитер с только наметившейся грудью, дает ощущение тепла июньского солнца в тот год, который ни историки, ни жившие тогда люди не спутают ни с одним другим – 1955-й.


Возможно, она не ощущает дистанции между собой и другими девочками класса – теми, с кем сфотографироваться вместе ей даже не придет в голову. Эта дистанция проявляется в развлечениях, в организации внешкольного времени, в общем жизненном укладе – и отделяет ее как от девочек «шикарных», так и от тех, кто уже работает в конторах или на производстве. Или она осознает эту дистанцию и не придает ей значения.

Она еще не бывала ни в Париже, до которого сто сорок километров, ни на одной вечеринке, у нее нет проигрывателя. Она делает домашние задания под песни из радиоприемника, слова переписывает в тетрадку и прокручивает у себя в голове целый день – на ходу или сидя на уроках: «Ты говорил, говорил, что ты любишь лишь меня, почему под дождем я теперь стою одна».


Она не общается с парнями, но думает о них постоянно. Ей хочется, чтоб можно было накрасить губы, надеть чулки и туфли на высоких каблуках – носков она стесняется и снимает их, выйдя из дома, – чтобы показать, что она перешла в ту категорию девушек, на которых оглядываются на улице. Для этого в воскресенье после мессы она «шатается» по городу в компании двух-трех подружек, тоже «из простых», всегда стараясь не преступить строгий материнский закон «положенного времени» («Я сказала быть во столько-то – значит быть во столько-то, и ни минутой позже»). Общий запрет на развлечения она компенсирует чтением газетных романов с продолжениями: «Люди из Могадора», «Чтобы не умирали», «Кузина Рашель», «Цитадель». Она постоянно придумывает для себя какие-то вымышленные истории и любовные встречи, которые вечером под одеялом заканчиваются оргазмом. В мечтах она видит себя настоящей шлюхой, и еще она завидует блондинке с фотографии, другим девочками из класса на год старше – ей, потеющей от смущения, до них далеко. Она хочет стать как они.

Она посмотрела в кино фильмы «Дорога», «Расстрига», «Гордецы», «Муссон», «Красавица из Кадиса». Количество фильмов, которые ей смотреть нельзя, но хочется – «Дети любви», «Ранние всходы», «Ночные подруги» и т. д. – гораздо больше, чем разрешенных.


(Ездить в центр, жить мечтами, удовлетворять себя самой и ждать – так можно резюмировать юность в провинции.)


Что она узнала о мире, помимо школьных знаний, накопленных вплоть до четвертого[20] класса, какие события и факты оставили в ней след, который позже, при случайном упоминании в чьей-то фразе, позволит сказать «я помню»?


Крупная забастовка на железной дороге летом 53-го года


падение Дьенбьенфу[21]


смерть Сталина, объявленная по радио холодным мартовским утром, как раз перед выходом в школу


ученики младших классов, идущие парами в столовую пить молоко по указу Мендес-Франса[22]


лоскутный плед, связанный по кусочку всеми ученицами и отправленный аббату Пьеру[23], чья борода – повод для сальных шуточек


массовая вакцинация всего городка от ветряной оспы, проводимая в мэрии, потому что в городе Ванн от этой болезни умерло несколько человек


наводнения в Голландии.


Наверняка нет в ее мыслях тех солдат, что недавно стали жертвой коварного нападения в Алжире. Это новый эпизод беспорядков, про которые она только позже узнает, что все началось в День всех святых 1954 года, и вспомнит дату и себя, сидящую у окна, с ногами на кровати, глядящую на гостей из дома напротив, которые по очереди выходят в сад облегчиться возле глухой стенки, – так что она не забудет ни дату алжирского восстания, ни этот вечер Дня всех святых, от которого останется четкая картинка, как бы чистый факт – молодая женщина устраивается на корточках в траве, а потом встает, одергивая юбку.


В той же потаенной памяти, то есть памяти о том, что немыслимо, стыдно или глупо выражать словами, хранится:


коричневое пятно на простыне, которую мать унаследовала от бабушки, умершей три года назад, – пятно несмываемое, которое притягивает ее и вызывает резкое отвращение, словно оно живое


ссора между родителями, в воскресенье перед переводным экзаменом в шестой класс, когда отец хотел прикончить мать и стал волочь ее в подвал к дубовой колоде, куда был воткнут серп


воспоминание, которое возникает ежедневно на улице по дороге в школу, когда проходишь мимо насыпи, где она видела январским утром два года назад, как девочка в коротком пальто для смеха сунула ногу в раскисшую глину. Отпечаток застыл и был виден назавтра и еще несколько месяцев спустя.


Летние каникулы будут долгой полосой скуки, каких-то микроскопических занятий, чтобы заполнить день:

слушать про финиш этапа «Тур де Франс», вклеивать фотографию победителя в специальную тетрадку


узнавать по номерным знакам, из какого департамента машины, проезжающие по улице


читать в региональной газете краткое содержание фильмов, которые она не увидит, и книг, которые не прочтет


вышивать кармашек для салфеток


выдавливать угри и протирать лицо одеколоном Eau Précieuse или ломтиками лимона


ездить в центр за шампунем или за малым «Ларуссом», опустив глаза проходить мимо кафе, где мальчишки играют во флипер.


Будущее слишком огромно, чтобы его можно было вообразить, – когда-нибудь наступит, и все.


Слыша, как девочки из младших классов поют на переменке на школьном дворе «Сорвем же розу, не дадим увянуть», она думает, что детство кончилось очень давно.


В середине пятидесятых годов во время семейных трапез подростки сидели за столом и слушали, не участвуя в разговоре, вежливо улыбались в ответ на не смешные для них шутки, на одобрительные замечания о своем физическом развитии, на игривые намеки, призванные вогнать в краску, и ограничивались ответами на осторожные расспросы про учебу, пока еще не чувствуя себя вправе участвовать в общей беседе, хотя вино, ликеры и сигареты, доступные им за десертом, уже обозначали вхождение в круг взрослых. Мы впитывали радость праздничного застолья, где привычная жесткость социальной оценки смягчалась, мутируя в благодушие, и насмерть разругавшиеся год назад теперь мирно передавали друг другу плошку с майонезом. Слегка скучали, но не настолько, чтобы прямо назавтра бежать на урок математики.

Откомментировав, по мере их поедания, блюда, вызывавшие воспоминания о них же, но съеденных при иных обстоятельствах, выслушав советы по лучшему способу их приготовления, гости обсуждали реальность летающих тарелок, новости про спутник и кто – американцы или русские – первыми ступят на Луну, а также центры срочной помощи аббата Пьера и дороговизну жизни. Рано или поздно всплывала война. Они снова рассказывали про Исход[24], про бомбардировки, про тяготы послевоенного времени, про модниц и узкие брючки. То была повесть о нашем рождении и раннем детстве, которую мы слушали с той же смутной тоской, с какой потом пылко декламировали: «Вспомни все, Барбара!»[25], выписанное в личную тетрадку стихов. Но в тоне голосов появилось отстранение. Что-то ушло вместе со смертью дедушек и бабушек, переживших обе войны, дети росли, восстановление городов закончилось, теперь был прогресс и мебель на любой вкус. Память о лишениях оккупации и крестьянское детство сливались в одно невозвратное прошлое. Люди так верили, что жить стало лучше.


Больше не заговаривали про Индокитай, такой далекий, такой экзотический («Местные жители переносят мешки с рисом, подвешивая их к противоположным концам бамбукового стебля», как сообщал учебник географии) и потерянный без лишних сожалений при Дьенбьенфу, где сражались одни головорезы, наемники, которые ничего другого в жизни не умели. Этот конфликт никогда не был частью повседневной жизни людей. Не хотелось омрачать атмосферу и волнениями в Алжире – никто толком не знал, с чего они начались. Но все единодушно считали, включая нас, проходивших Алжир по программе средней школы, что он с его тремя департаментами – часть Франции, как и большая часть Африки, где наши владения занимали на глобусе половину континента. Надо усмирить мятеж, зачистить «гнезда феллахов», этих головорезов, скорых на расправу, чья предательская тень ложилась и на смуглое лицо вообще-то симпатичного араба, торгующего вразнос спальными покрывалами. Привычное подтрунивание над арабами – с их словечками типа «мукера» (женщина), которая «нос засунет в кофеварку, носу станет очень жарко», – подкреплялось уверенностью в их отсталости. И значит, так и надо – использовать солдат алжирского контингента и запасников для восстановления порядка, хотя уж для родителей-то, конечно, большое несчастье – потерять двадцатилетнего сына, который только собирался жениться, – фото юноши было напечатано в местной газете с подписью «Жертва бандитской засады». Индивидуальные трагедии, единичные случаи смерти. Непонятные враги, непонятные бойцы, непонятные битвы, не понятно, за что сражаемся. Не было ощущения войны. Следующую ждали с востока, вместе с русскими танками, которые, как в Будапеште, прибудут, чтобы уничтожить свободный мир, только теперь ни к чему бежать по дорогам, как в 40-м году, – от атомной бомбы не убежишь. С Суэцким каналом чудом пронесло.


Никто не говорил о концлагерях – разве что к слову, в разговоре о том-то или той-то, потерявших родителей в Бухенвальде, – и следовало сочувственное молчание. Теперь это стало личным горем.


За десертом больше не пели патриотические песни периода после Освобождения. Родители затягивали «Говори мне про любовь», бодрые старики – «Мехико», а малышня – «Моя бабушка – ковбой!». Мы не хотели позориться и петь, как раньше, свою «Звезду снегов». На просьбы что-нибудь выдать отговаривались тем, что ни одной песни целиком не помним, твердо зная, что Брассенс и Брель не впишутся в послеобеденное благодушие, что к нему лучше подошли бы другие песни, осененные памятью о других застольях и слезах, украдкой вытираемых салфеткой. Мы ревностно оберегали свои музыкальные пристрастия, непонятные им, не знавшим по-английски ни слова кроме fuck you, услышанного при Освобождении, и не подозревавшим о существовании группы «Платтерс» и Билла Хейли.


Но назавтра в тишине учебного класса, по навалившемуся вдруг ощущению пустоты, становилось ясно, что накануне – как ни пытайся это отрицать, как ни считай, что ты сам по себе, – был праздник.


Увязшей в бесконечной учебе горстке юных счастливцев, которым выпало ее продолжать, казалось – неизменный звонок на урок, очередные четвертные сочинения, бесконечные трактовки «Цинны» Корнеля и «Ифигении» Расина, переводы цицероновой речи «В защиту Милона», – что все и всегда неизменно. Мы выписывали высказывания писателей о жизни, открывая новое счастье мыслить себя в их сверкающих фразах: «Жить – это пить, не ощущая жажды». Нас переполняло чувство абсурда и тошноты. Потливая телесность отрочества смыкалась с «лишним» человеком экзистенциализма. Мы вклеивали в фотоальбомы Брижит Бардо в фильме «И Бог создал женщину», царапали на крышке парты инициалы Джеймса Дина. Списывали слова из стихотворений Превера и песен Брассенса «Я – хулиган» и «Первая девчонка», запрещенных к трансляции на радио. Тайком читали «Здравствуй, грусть» и «Три очерка по теории сексуальности». Поле желаний и запретов расширялось до бесконечности. Брезжила возможность мира без понятия греха. Взрослые подозревали, что современная литература развивает в нас аморальность, не оставляет ничего святого.


А прямо сейчас решительней всего хотелось иметь свой проигрыватель и хоть несколько пластинок. То были вещи дорогие, дающие возможность наслаждаться в одиночестве, бесконечно, до отвала, или вместе с другими, переводящие в разряд самой продвинутой группы молодежи – к тем зажиточным лицеисткам, что носили короткие пальто с капюшоном, называли родителей предками и, прощаясь, говорили «чао».


Мы поглощали джаз, спиричуэлс и рок-н-ролл. Все, что пелось по-английски, было окружено ореолом таинственной красоты. Dream, love, heart[26] – чистые слова, лишенные практического применения, с привкусом каких-то запредельных далей. В закрытой комнате устраивалась тайная оргия с одним и тем же диском, это было как наркотик, который сносил голову, взрывал тело, открывал другой мир – мир ярости и любви – в сознании равный мегавечеринке, куда так не терпелось попасть. Элвис Пресли, Билл Хейли, Армстронг, группа «Платтерс» воплощали в себе современность, будущее, и пели они для нас, для молодежи и только для нас, отрываясь от устаревших вкусов родителей и от невежества малышни, от «Страны улыбок», Андре Клаво и Лин Рено. Мы чувствовали себя посвященными в узкий круг избранных. Но песня Пиаф «Любовники на день» все равно пробирала до слез.


Еще можно было вернуться домой в тишине каникул, вспомнить четко различимые звуки провинции: шаги женщины, идущей за покупками, шорох автомобильных шин, стук молотка в мастерской жестянщика. Часы сочились микроскопическими целями, растянутыми делами: разложить задания прошлого года, разобрать шкаф, прочесть роман, стараясь закончить не очень быстро. Смотреться в зеркало, с нетерпением ждать, когда отрастут волосы и можно будет сделать хвост. Высматривать у окна, не придет ли внезапно подруга. За ужином приходилось клещами тянуть из нас слова, мы оставляли еду на тарелке, вызывая упрек: «Вот поголодала бы в войну, меньше бы привередничала». Желаниям, раздиравшим нас, родители ставили разумный предел: «Слишком многого хочешь от жизни».

Мало-помалу, болтаясь с места на место отдельными стайками и сталкиваясь в воскресенье после мессы или в кино, все чаще переглядываясь, девчонки и парни начинали знакомиться. Мальчишки подражали своим учителям, каламбурили и острили, звали друг друга «салага», перебивали: «У тебя не жизнь, а одни дырки», «Знаешь шутку про пресс для пюре? Тебя давят, а ты молчи», «У тебя на кухне газ – готовь яйца крутыми». Нарочно говорили так тихо, что было не разобрать, и кричали: «От онанизма люди глохнут!» Прикидывались, что не могут видеть какую-нибудь распухшую десну, и кричали: «Мало что ли ужасов за войну насмотрелись!» Они присваивали себе право говорить все, у них была монополия на слово и юмор… Они выдавали похабные истории, орали: «Мандавошка, мандавошь, на латыни не сечешь». Девочки осторожно улыбались. Спектакль, который устраивали мальчики, вертясь вокруг них, не казался им особенно забавным, но все же он адресовался им, и девочки испытывали гордость. Благодаря мальчикам они пополняли запас слов и выражений, которые потом позволят им выглядеть продвинутыми в глазах других девчонок, типа «завалиться в койку», «портки» и т. д. Но и тех и других тревожил вопрос: о чем все-таки говорить друг с другом наедине, и требовалась поддержка целой группы болельщиков, чтобы придать храбрости перед первым свиданием.