– Да кто это выдумал, будто у нас разрыв с Францией? – возмутился граф Ростопчин, перекрывая своим голосом галдеж молодых задир. – А ежели б и была война, так разве допустят его даже границу перейти? Это всё барыни выдумывают от безделья, а кумушки разносят слухи по городу. Никогда этого быть не может!
Федор Васильевич говорил так уверенно и твердо, что поселил сомнение даже в пророках неминуемой войны, которые только что приводили самые неопровержимые ее признаки. Княгиня Мещерская неодобрительно смотрела на его курносое лицо с глазами-плошками. «Глупый верит всякому слову, благоразумный же внимателен к путям своим», – вспомнилась ей фраза из Книги притчей Соломоновых. Сразу после ужина они с Настенькой простились с хозяевами и уехали домой.
* * *Яркая красная звезда летела к земле, таща за собой хвост-помело, который разделялся надвое. Или это в глазах двоится? Назар сморгнул слезы и вытер глаза рукавом.
– Да-а, идзе бяда да мука, – вздохнул дедушка Никодим.
– А то яшче, кажуць, знов плачка зъявляцца стала, – подхватил дядя Никанор.
– Ды ну?
– Далибог правда. – Он перекрестился. – Куковячинские хлопцы яе бачыли, як с поля вяртались. Сядзиць на каменьчику каля дароги, недалёка от могильника, и галасиць. Уся в белым, валасы распушаныя до зямли…
– Ратуй и захавай, – перекрестился и дедушка. – Няйнакш, вайне быць. Або хваробе. Або голаду вяликому.
Назара все эти разговоры повергли в еще бо́льшую тоску. Сосущее чувство тревоги поселилось у него в животе еще весной, как только объявили о рекрутском наборе этой осенью. Ему как раз исполнилось восемнадцать годков, из четверых братьев он был самый рослый, хотя и третий по старшинству. Большой брат, заменивший им всем отца, был уже женат и имел малого сына, и второй женат, лишь он, Назар, оставался холост, младший же брат – еще малолеток. Не приведи Господь идти в военную службу! Оттоль возврата нет!.. Лето, полное трудов, задвинуло страшную мысль на задворки, но стоило десятнику объявить общий сход, как она тут же протиснулась вперед, вцепилась в сердце острыми зубами. Назар лег на лавку, притворившись спящим, сам же ронял горючие слезы.
Плач и вой поднялся, как только дедушка с дядей Никанором вернулись со схода: семья Василенко записана четвертой. Назар побежал к Прокоповичам – и там все рыдают: пятыми записаны. Федор, товарищ Назара, с кем они вместе в кузне работали, слез не прятал; они обнялись и плакали вдвоем.
Потом хлопцы заложили тройку и поехали прощаться с родственниками. В Васильках, Куковячине, Комарах предавались скорби великой, топя ее в самогоне. По другим дворам тоже бабий вой слышался: велено представить четырех рекрутов с каждых пятисот душ… Пели нестройно песни тоскливые, плакали, пили, снова пели… Повернули назад. У ворот родительского дома Назара встречала вся семья – никогда прежде такого не было, а ему это совсем и не в радость. В дом вошли; братья с невестками и даже старый дедушка Никодим пали пред Назаром на колени; малютка Пахом, крестничек его, тоже в ножки ему поклонился (видно, родители подучили): просили пойти охотою в военную службу. Одна матушка сидела на лавке бледная, с каменным лицом. Сестрица Дуняша ее понуждает тоже просить, и крестный батюшка, Пимен Иваныч, а матушка отказывается: для меня, говорит, все равны, не буду отдавать Назарушку без жребия! Упал Назар пред нею на колени, зарылся лицом в ее подол и зарыдал в голос. А она гладит его рукой по волосам, по плечам, а рука-то дрожит… Матушка родная… Пимен Иваныч говорит: ну, так киньте жребий. Тогда Назар встал и сказал, что жребий кинет в Казенной палате. На том и порешили.
Десятник приказал рано утром быть всем в деревне Добрино, откуда семьи из списка будут отправлены в Витебск. Ночью никто не спал, разве только Пахомушка. Как рассвело, явились на двор соседи и родственники – провожать. Снова плач жалобный и причитания… Сердце сжалось… Назар просил матушку с меньшим братом дома оставаться, чтобы душу себе не травить, дедушка же поехал с внуками.
Доро́гою больше молчали, да и о чём говорить? Чуял Назар, что́ у всех на уме было, да сам поддался малодушию. Почему он должен идти своею охотою? За что ему такая доля? За то, что высок да плечист? Оно понятно: жены старших братьев солдатками становиться не хотят – ни жена, ни вдова; на Василье всё хозяйство держится, Игнат грудью слаб. По всякому выходит, что Назару в солдаты идти, но страшно ведь! На двадцать пять лет! Почитай, что в могилу. Да и верней всего, что загинет он где-нибудь в безвестности, в чужих краях…
В Витебске остановились на постоялом дворе, стали ждать. Явился староста выборный звать всех в Казенную палату. Надо идти. Во дворе братья с дедушкой вновь пали в ноги Назару: сделай милость, пойди своею охотою! Слезы сами покатились из глаз; Назар зашагал вперед.
В Палате было много народу; мужикам велели раздеваться до рубашек. Дедушка куда-то отлучился, а когда вернулся, отвел Назара в большой зал с зеркалом до самого пола, к другим таким же парням в исподнем. В зале стоял дородный мужчина в генеральском мундире, с крестами и алой лентой через плечо, волосы зачесаны на лоб хохолком – сам губернатор. Назар оробел, как увидал его: сказывали на деревне, что новый губернатор – немец, родной дядя государев[2]. И вправду, грозен лицом-то… Рядом с ним стоял другой офицер, с реестрами в руках, и по реестрам перекликали семьи четвериков и пятериков. Выкликнули Василенко; офицер спросил громко: «Кто из вас Назар?»
– Я Назар…
Собственный голос показался ему тонким и жалким. Генерал взглянул на него пристально, кивнул – и тотчас солдат, оказавшийся позади Назара, снял с него через голову рубашку.
Оставшись в чём мать родила, Назар совсем оробел. Сотни глаз смотрели словно на него одного, с жалостью, прощаясь навеки; он почувствовал себя осужденным, приведенным на казнь. Солдат подтолкнул его к лекарю, который, нимало не стесняясь, принялся его осматривать, даже рот велел открыть, показать зубы и высунуть язык – точно лошадь покупал на ярмарке.
– Всем ли здоров?
– Здароу, – тихо отвечал Назар со своим белорусским выговором. Он уже понял, что тяжкий жребий выпал ему.
Его подвели под меру – два аршина, четыре вершка и пять осьмых[3]. «Лоб!» – коротко приказал губернатор. Цирюльник состриг ему волосы надо лбом; Назар боялся теперь взглянуть на себя в зеркало, чтоб не расплакаться при всех. Не поднимая глаз, он делал, что ему велели: снова оделся, вышел в соседнюю комнату, где сидели забритые раньше него; у дверей стояли караульные солдаты. Потом всех вывели на большой двор. Там были два столика, покрытые скатертями: возле одного стоял православный поп, возле другого – ксендз и тут же унтер-офицер с реестром. Подойдя в свою очередь к попу, Назар повторил подсказанные ему унтер-офицером слова присяги: «Я, Назар Иванов Василенко, обещаюсь и клянусь Всемогущим Богом, пред Святым Евангелием, в том, что хочу и должен верно и нелицемерно служить Его Императорскому Величеству Александру Павловичу, Самодержцу Всероссийскому, своему истинному и природному Всемилостивейшему Великому Государю, не щадя живота своего, до последней капли крови…» Поп дал ему поцеловать крест, который держал в руке; унтер-офицер вызвал следующего.
За оградой толпились родственники рекрутов. Высмотрев брата Игната, Назар крикнул ему, чтобы поезжал за матушкой и привез ее сюда. Уже смеркалось; Игнат, работая локтями, пробирался сквозь толпу и быстро скрылся из глаз, а в небе вновь показалась проклятая хвостатая звезда…
Матушка приехала на второй день, утром, когда во дворе была перекличка. После нее офицер приказал разойтись по квартирам; Назар тотчас подбежал к матушке, которая всё смотрела мимо него, не узнавая. Увидев, наконец, ахнула, всплеснула руками и залилась слезами…
Через несколько дней рекрутам было приказано собраться на плац-параде для отправки к месту назначения. Закинув за спину мешок со сшитыми матушкой холщовыми рубашками, Назар тщетно высматривал ее в толпе отцов, братьев, матерей и жен, голосивших, причитавших, благословлявших, обнимавших в последний раз своих родимых. Во рту у него пересохло, он вглядывался до боли в пестроту шапок, платков и армяков, ощупывал взглядом незнакомые лица, выискивая родное… Велели садиться на подводы. Назар сел, свесив ноги; подводы тронулись. Провожавшие шли и бежали следом. Парни с балалайками наяривали плясовые и орали песни, бабы голосили, отцы выкрикивали последние напутствия… Ни матушки, ни брата Василья не было среди них: должно быть, им вовремя не сказали об отправлении рекрутов. Назар всхлипывал, неотрывно глядя назад на дорогу; потом отвернулся, закрыл глаза и стал читать про себя молитву Богородице.
Большую часть рекрутов отправили в какое-то депо (что это такое, Назар не знал), а самых рослых, включая его, отвезли под караулом в Петербург. Ехали на почтовых через Псков и Лугу; в начале октября добрались до самой столицы и пересекли ее насквозь, вертя головами и всему дивясь, пока не оказались в широкой улице с двумя рядами низеньких каменных домов, помеченных странными крестами над входом – концы, как ласточкин хвост. Это были Смольные казармы; там переночевали, а поутру явились в Мраморный дворец на смотр к цесаревичу.
Несколько сотен будущих солдат выстроили в двух больших залах в три шеренги; Назар очутился в первой. В зал вошел невысокий человек в мундире с золотыми эполетами и шнурами, с крестами и звездами, все офицеры тотчас сняли шляпы, прижав их к боку локтем. Назар понял, что это и есть великий князь Константин. Приказав двум задним шеренгам отступить назад, он пошел вдоль передней, оглядывая каждого быстрым взглядом серых глаз из-под очень светлых бровей и вынося свой приговор. Волосы у него тоже были почти белые, нос короткий, рот маленький. «В армию», – бросил он, взглянув на Назара. Но едва тот сделал пару шагов и повернулся к нему спиной, как цесаревич схватил его сзади за плечо, остановил и переменил свое решение: «В гвардию».
* * *Яркие люстры отражались в стеклах темных арочных окон и полированном мраморе колонн. Под высоким сводом величественно звучал хор мужских голосов; от торжественных звуков, излучавших мощь и жизненную силу, по телу пробегали мурашки. Пение струн и гуд духовых вплетались в голоса, усиливая впечатление. Когда раздался завершающий аккорд, слушатели восторженно зааплодировали. Дирижер, молодой человек лет двадцати пяти или чуть старше, с пушистыми русыми бакенбардами на полных щеках, повернулся к залу и поклонился. «Браво, Курпиньский!» – кричали ему офицеры, хлопая в ладоши.
Князь Юзеф Понятовский пожал руку молодому композитору и поблагодарил за доставленное удовольствие. Кантата была посвящена императору Наполеону, среди публики оказалось несколько офицеров, сражавшихся под его знаменами или недавно вернувшихся из Испании. Музыка пробудила в них еще свежие воспоминания; вокруг рассказчиков, дополнявших свои слова оживленными жестами, составились кружки внимательных слушательниц. В гостиных и залах звучала польская речь с редкими вкраплениями французской.
Варшава бурлила; отовсюду съезжалась молодежь, стремившаяся вступить в армию, хотя призыв и не был объявлен. По вечерам трактиры, кофейни и садики при них были ярко освещены и полны народу: говорили, спорили, обнимались, смеялись, пели патриотические песни… Мальчики слушали с пылающими щеками рассказы старших о восстании Костюшко, об Итальянском и Египетском походах Бонапарта, о сражениях под Пултуском и при Прейсиш-Эйлау, о недавней войне, а после освистывали на улицах мужчин в штатском. Подростки мечтали о мундире и грезили о подвигах, родители не могли остановить их своими запретами. Боевые офицеры из Литвы и Галиции тоже приезжали в Варшаву. Совсем недавно князь Юзеф получил письмо от референдария литовского Тышкевича, мужа своей сестры Терезы, которое ему передал Тадеуш Булгарин – двадцатилетний сын покойного комиссара Бенедикта Булгарина, желавший стать поручиком в уланском полку. Этих манило скорое повышение по службе. Рассказы земляков, вступивших в войска Варшавского герцогства два года назад и сражавшихся в прошлую кампанию, действовали на этих юношей подобно пению сирен: к примеру, товарищ Булгарина, Дембовский, имевший в России чин подпоручика, был принят в службу капитаном и произведен в подполковники на поле боя. Сам же Булгарин больше года воевал в Финляндии, но так и остался корнетом. В Варшаве ему могли предложить только чин поручика в пехотном полку, он отказался и уехал в Париж. Что же делать! Князь Юзеф должен считаться с интересами поляков. На офицерские вакансии претендуют больше пятисот унтер-офицеров из дворян, из Польской гвардии Наполеона тоже присылают списки кандидатов. Офицеры, раненные в Испании и вернувшиеся на родину, не стремятся назад, залечив свои раны, предпочитая проливать кровь за свою Отчизну. Война неизбежна; Наполеон сдержит свое обещание и поведет поляков отвоевывать отнятые у них земли.
Как только это случится, Отчизна призовет к себе своих сыновей, где бы они ни находились: в Париже, как Евстахий Сангушко, в Литве, как Ромуальд Гедройц, или в России. Не испугавшись угроз царя, князь Доминик Радзивилл покинул Несвиж и на свои деньги создал 8-й уланский полк. Конечно, он имеет лишь самые общие понятия о военном деле, но важен настрой, порыв, самопожертвование. К тому же рядом с князем будут стоять опытные и закаленные в боях командиры: сам Понятовский, Юзеф Зайончек, Стефан Грабовский. Да и Кароль Княжевич, командор ордена Почетного легиона, непременно примкнет к ним, как только войско выступит в поход.
Гости начинали разъезжаться; князь Юзеф учтиво прощался с каждым. У карет во дворе Замка дожидались слуги с факелами, пялившиеся на хвостатую звезду в темном небе: как будто побледнела… Окрики господ возвращали их с небес на землю.
Увы, Варшава не может претендовать на звание блестящей столицы: даже здесь, в самом сердце ее, улицы часто не мощены, сыры и грязны, к тому же плохо освещены, и у подъезда Народного театра, ресторанов и кофеен по вечерам дежурят мальчишки с фонарями, предлагая свои услуги господам, желающим вернуться домой, не подвернув ногу в рытвине и не искупавшись в луже. Что поделать, деньги уходят в первую очередь на армию. Зато театр каждый вечер полон: публика с равным восторгом встречает трагедии Шекспира и комедии Немцевича, а после отправляется в ресторан Шаво на Наполеоновской улице (бывшей Мёдовой) или к Пуаро на Длугой. Поляки умеют обернуть свои недостатки к своей же пользе: их переменчивый характер не позволяет им долго унывать и впадать в отчаяние, даже в несчастье они будут хохотать, а на смерть принарядятся. Они черпают силу в красоте. Вот почему князь Понятовский чернит свои волосы, скрывая седину, и возражает противникам чересчур роскошных мундиров: дух армии, выглядящей молодцевато, сломить не удастся.
Декабрь
«Сир, вы обладаете прекраснейшей монархией на земле, неужто вы беспрестанно будете раздвигать ее границы, чтобы оставить менее сильной руке, чем ваша, наследство в виде нескончаемой войны? История учит, что всемирной монархии быть не может. Остерегитесь слишком уверовать в ваш военный гений, чтобы не перейти через границы природы вопреки заветам мудрости».
Отдельные фразы из записки императору всплывали в памяти Фуше, пока он ехал из Ферьера в Париж. Наполеон назначил ему аудиенцию перед разводом караулов, это значит, что времени на обстоятельный разговор у них не будет. Бывший министр полиции просто вручит свою папку и откланяется. Но всё же лучше было бы найти несколько сильных и острых выражений, которые застряли бы в мозгу этого упрямого мула, побудив по-настоящему изучить записку, а не просто сунуть ее в ящик стола. Задача нелегкая. Обер-шталмейстер Коленкур, отозванный из Петербурга, где он больше двух лет был французским посланником, провел с Наполеоном больше пяти часов, пытаясь отговорить его от войны с Россией, – бесполезно. Император окружен льстецами и прихлебателями, которые говорят ему то, что он хочет слышать, а он принимает это за «мнение французов».
«Российская империя – Антей, которого можно победить, лишь задушив в своих объятиях. Ничто на свете не помешает вам перейти Неман и углубиться в леса Литвы, но переправиться через Двину будет потруднее, а до Петербурга всё еще останется сотня лье[4]. Вам придется выбирать между Петербургом и Москвой. В то время как вы будете давать сражения, половине вашей армии придется восстанавливать растянувшиеся и ненадежные коммуникации, перерезанные тучами казаков. Усталость, голод, нагота, суровость климата – как бы вам затем не пришлось сражаться между Эльбой и Рейном! Заклинаю вас именем Франции, вашей славой, во имя вашей и нашей безопасности: вложите меч в ножны, подумайте о Карле XII!»
Кстати, говорят, что Наполеон как раз много думает об этом шведском короле, разгромленном под Полтавой, и читает все книги о нём, Литве и России, какие только может найти. Вероятно, разбирает прошлые военные кампании, удачи и неудачи, прикидывает, как бы поступил он сам, и убеждает себя в том, что теперь всё иначе и он непременно победит. «Конечно, Карл XII не мог располагать, как вы, двумя третями континентальной Европы и армией в шестьсот тысяч человек, но и у царя Петра не было четырехсот тысяч солдат и пятидесяти тысяч казаков. Вы скажете, что у Петра была железная воля, а император Александр кроток, но не заблуждайтесь: мягкотелость не исключает твердости духа. И кроме того, против вас будет большинство русской знати, семья императора, фанатичный народ, закаленные в бою солдаты и интриги Сент-Джеймского кабинета. Неукротимый остров может поколебать верность ваших союзников. Ваши собственные подданные могут обвинить вас в безрассудных амбициях, малейшая неудача разрушит основание вашей империи».
Весной прошлого года Наполеон попытался установить контакт с английским кабинетом для заключения мира, помешав сделать то же самое Фуше. Провал переговоров (только по его вине!) он объяснил интригами министра, отправил его в отставку, выслал в Ферьер… Пока ему не пришло в голову что-нибудь еще, Фуше сам уехал в Италию и хотел укрыться в Америке, но оказалось, что он совершенно не переносит морских путешествий. Даже до Англии ему было бы не добраться. Пришлось вернуться и запереться в своем замке, держа под рукой надежное оружие – компрометирующие бумаги. Наполеон неохотно отказался от мысли об аресте Фуше и Талейрана (бывшего министра иностранных дел и агента на содержании у России), не желая лишний раз будоражить общественность: у каждого из его приближенных рыльце в пушку, внезапная расправа с двумя бывшими столпами его власти неизбежно встревожила бы высших чиновников, заставив опасаться за свое будущее и подтолкнув к неразумным поступкам. Фуше жил в Ферьере, не напоминая о себе, но продолжая собирать информацию, сопоставлять и анализировать. Франция стоит на пороге катастрофы, дольше молчать нельзя. Наполеон возомнил себя Александром Македонским; и успех, и неуспех его новой авантюры в равной мере пагубны для Франции. Последствия поражения понятны и так, но и победа обернется великой бедой, ведь он не остановится! Он просто не может остановиться! Он грезит о мировом господстве! А это значит, что он поведет армию дальше – в Турцию, Персию, Китай, Индию!
Лакей вел Фуше знакомым путем через анфиладу пышно обставленных комнат во дворце Тюильри. Вот и рабочий кабинет: раскладной письменный стол, заваленный книгами, папками, бумагами, картами, скатывавшимися оттуда на ковер цвета «испанский табак», красное бархатное кресло с позолоченными подлокотниками в виде львиных морд, большие напольные часы… Наполеон в конно-егерском мундире стоял у стола, заложив руку за борт жилета.
– А, вот и вы, герцог Отрантский! Я знаю, что вас ко мне привело.
– Знаете, сир? – эхом отозвался Фуше.
– Да, вы хотите представить мне записку.
– Но как…
– Давайте сюда, я прочту.
Фуше машинально подал ему папку. В голове вертелась только одна мысль: как он узнал, кто донес? За ним следят? Подозрительный и недоверчивый, Фуше жил в своем замке отшельником, заслонившись от внешнего мира тремя кордонами из слуг. Неужели кого-то из них подкупили?
– Впрочем, мне известно, что война в России вам так же не по душе, как и война в Испании, – сказал Наполеон, небрежно бросив папку на стол.
Фуше очнулся, вспомнив, зачем он здесь.
– Сир, я не думаю, что можно без опаски сражаться одновременно за Пиренеями и за Неманом; желание упрочить навсегда могущество вашего величества придает мне мужества, чтобы представить кое-какие соображения по поводу нынешнего кризиса.
– Нет никакого кризиса, – резко оборвал его Наполеон. – Вы не можете судить ни о моем положении, ни о всей Европе. После моей женитьбы там решили, что лев задремал – пусть посмотрят, дремлет ли он. Испания падет, как только я уничтожу английское влияние в Санкт-Петербурге; мне было нужно восемьсот тысяч человек, и они у меня есть; я волоку за собой всю Европу. Европа – старая потасканная шлюха; с восемью сотнями тысяч солдат я сделаю с ней всё, что пожелаю. Разве вы не говорили мне раньше, что для гения нет ничего невозможного? Так вот, через шесть-восемь месяцев вы увидите, на что способны обширнейшие комбинации вкупе с силой, способной их воплотить. Я сверяюсь со мнением армии и народа, а не с вашим, господа: вы слишком богаты и беспокоитесь за меня лишь потому, что опасаетесь разгрома. Будьте покойны, смотрите на войну в России как на победу здравого смысла, истинных выгод, покоя и всеобщей безопасности.
Фуше сделал протестующий жест, пытаясь возразить, Наполеон остановил его, выставив вперед ладонь.
– Разве вы сами не побуждали меня в своё время идти вперед? А теперь осуждаете и хотите сделать из меня доброго короля? – Император стал в позу, как на портретах, и заговорил, точно на дипломатическом приеме: – Моя судьба еще не свершилась, я хочу закончить начатое. Нам нужен европейский кодекс, европейский кассационный суд, единая монета, единая система мер и весов, единые законы; я должен превратить все народы Европы в один народ и сделать Париж столицей мира. Вот, господин герцог, единственная развязка, которая мне подходит.
Сбитый с толку, Фуше отчаянно пытался собраться с мыслями и всё же повернуть разговор в другое русло, однако Наполеон не дал ему сказать и слова:
– Сегодня вы мне плохой слуга, потому что вы себе воображаете, будто всё может перемениться, но не пройдет и года, как вы станете служить мне с тем же усердием и рвением, как во времена Маренго и Аустерлица. Прощайте, господин герцог; не стройте из себя опального или фрондера и побольше доверяйте мне.
Сняв с лица маску суровости, Наполеон придал ему милостивое выражение, хотя глаза его не улыбались. Аудиенция была окончена. Фуше низко поклонился и стал пятиться к дверям; император повернулся к нему спиной еще прежде, чем он вышел.
* * *«Напрасно поляков пытаются представить Вашему Императорскому Величеству беспокойной нацией, стремящейся сбросить иго России и неуправляемой. От метода, который употребят к управлению ими, зависит вся выгода, какую можно будет из этого извлечь. Напрасно порочат репутацию талантливых людей, называя их прямой и неизменный характер бунтовщичеством и непокорностью. Эти люди за тысячу верст от столицы кажутся беспокойными и опасными, но все они одержимы лишь одним недугом – желанием носить имя поляка и, призванные Вашим Императорским Величеством, станут первыми орудиями Вашей славы и самыми верными из подданных. Верите ли Вы, государь, что жители Варшавского герцогства и те из Ваших польских подданных, что вздыхают о Польше, любят лично Наполеона? Конечно нет, у них нет причин испытывать к нему чувства любви и признательности, но он ласкает их надежды, и они видят в нем возродителя их Отечества. Оберните же его оружие против него – и Вы увидите, как укрепятся привязанность и восторг, внушаемые Вашими личными качествами».
Александр отложил бумагу и поморщился. Целый год сенатор Михал Огинский донимает его своим прожектом – созданием Великого княжества Литовского из Литвы, Белоруссии и трех украинских областей в противовес Великому герцогству Варшавскому. Князь Адам Чарторыйский пишет из Парижа, что тамошние поляки не доверяют Огинскому, считая его непостоянным и неглубоким человеком. Дипломат на службе польского короля, великий подскарбий литовский, командир летучего отряда в армии Костюшко, связной польского правительства в изгнании, известный музыкант и композитор, наконец, русский сенатор – Огинский считает, что разбирается и в политике, и в финансах, и в военном деле, однако ему свойствен порок всех удачливых людей: он думает, что своими успехами обязан собственным талантам, а не стечению обстоятельств. Вообразив себя сведущим в областях, о которых имеет лишь самое поверхностное представление, он берется давать советы. Как будто, если бы всё было так просто, легких решений не нашли прежде него! Князь Адам тоже мечтает о возрождении Польши, но не позволяет увлечь себя химерам. Даже если российский император вместо обещаний (как Наполеон) предоставит варшавцам гарантии этого возрождения, они вряд ли отрекутся от идола, на которого молились так долго: «Дух зла, всегда готовый разрушать комбинации, слишком счастливые для человечества, расстроит и эту». Правдиво и честно.