Грез и Ватто могли лишь мечтать о такой прелестной натурщице, если бы щеки бедной Певуньи были покруглее и не так бледны; но хотя личико ее и осунулось, его выражение, вся фигурка девушки и изящество позы по-прежнему были достойны кисти этих двух великих художников.
Маленький круглый чепчик обрамлял лоб Лилии-Марии и разделенные на прямой пробор белокурые волосы; по примеру крестьянок парижских окрестностей, она повязывала поверх этого чепчика красную ситцевую косынку, скрепленную двумя булавками на затылке, концы которой падали на ее плечи; то был живописный, изящный головной убор, которому могли бы позавидовать швейцарки и итальянки.
Шейный платок из белого батиста скрещивался на ее груди под холщовым фартуком; синий суконный жакет с узкими рукавами облегал ее тонкую талию, прекрасно гармонируя с серой бумазейной юбкой в коричневую полоску; белые чулки, маленькие туфельки на толстой подошве и черные сабо вместо галош, украшенные спереди кожаным квадратом, дополняли этот по-деревенски простой наряд, которому врожденное изящество Лилии-Марии придавало особую прелесть.
Приподняв фартук, она пригоршнями черпала из него зерна и кормила слетевшихся к ней пернатых.
Хорошенький серебристо-белый голубь с пурпурным клювом и такими же лапками, более ручной и смелый, чем его сородичи, покружив вокруг Лилии-Марии, сел к ней на плечо.
Девушка, видимо привыкшая к его бесцеремонности, продолжала разбрасывать зерна; затем, слегка повернув прелестное личико и откинув голову, она с улыбкой приблизила розовые губки к клюву своего любимца.
Последние лучи заходящего солнца бросали золотистый отблеск на эту идиллическую картину.
Глава XXII. Тревоги
В то время как Певунья занималась хозяйственными делами, г-жа Жорж и аббат Лапорт, настоятель церкви села Букеваль, сидели в маленькой гостиной фермы и беседовали о Лилии-Марии: тема эта неизменно интересовала их обоих.
Престарелый священник задумчиво, сосредоточенно опустил голову на грудь и, опершись локтями на колени, машинально протянул свои дрожащие руки к огню камина.
Госпожа Жорж что-то шила и время от времени поглядывала на аббата, словно ожидая от него ответа.
– Да, сударыня, надо предупредить господина Родольфа; если он расспросит Марию, она, вероятно, откроет ему то, что скрывает от нас… ведь она так признательна своему благодетелю.
– В таком случае, ваше преподобие, я сегодня же отправлю письмо на аллею Вдов по адресу, который он дал мне.
– Бедная девочка! – продолжал аббат. – Какое горе подтачивает ее? Чего ей не хватает для счастья в Букевале?
– Ничто не может развеять ее грусть, ваше преподобие… даже то усердие, с каким она учится…
– Она и в самом деле сделала поразительные успехи с тех пор, как мы занимаемся ее воспитанием.
– Не правда ли? Она научилась свободно читать и писать и настолько усвоила арифметику, что ведет вместе со мной приходо-расходные книги! И милая девочка так старательно помогает мне по хозяйству, что это глубоко трогает меня. Не переутомляется ли бедняжка вопреки моим просьбам? Ее здоровье беспокоит меня.
– К счастью, врач-негр успокоил нас по поводу небольшого кашля, которым она страдала. От него не осталось и следа.
– Какой чудесный человек этот доктор! Он так хорошо относится к ней; впрочем, у нас все любят, уважают ее. И это неудивительно! Благодаря своему возвышенному и широкому взгляду на жизнь господин Родольф подобрал для этой фермы лучших местных работников. Но даже самые грубые и равнодушные из них подпали под обаяние ангельской кротости Марии, той милой и робкой манеры держать себя, с которой она словно молит о милосердии. Несчастная девочка! Можно подумать, что она одна во всем виновата!
После недолгого раздумья аббат спросил г-жу Жорж:
– Не вы ли говорили мне, что Мария погрузилась в печаль после Дня Всех Святых, когда здесь побывала госпожа Дюбрей из Арнувиля, фермы его высочества герцога де Люсене?
– Да, мне так показалось, ваше преподобие, и, однако, госпожа Дюбрей, и в особенности ее дочь Клара, образец невинности и доброты, не остались равнодушны к обаянию Марии; обе они проявили к ней самое сердечное внимание; вы знаете, что по воскресеньям наши друзья из Арнувиля приезжают к нам или мы едем к ним. Так вот, можно подумать, что каждое такое посещение увеличивает грусть нашей милой девочки, хотя Клара успела полюбить ее как сестру.
– Право, госпожа Жорж, тут кроется какая-то тайна. Какова причина затаенного горя Марии? Она должна бы чувствовать себя вполне счастливой! Между ее теперешней и прежней жизнью лежит такая же пропасть, как между раем и адом. И вместе с тем ее нельзя упрекнуть в неблагодарности.
– Неблагодарности? Великий боже!.. Она так искренне благодарна нам за наши заботы! В ней столько деликатности! Бедная крошка делает все возможное, чтобы отплатить за наши заботы о ней! Разве она не возмещает своими услугами получаемое у нас гостеприимство? И это еще не все: за исключением воскресных дней, когда, по моему настоянию, Мария одевается понаряднее, чтобы сопровождать меня в церковь, она носит такое же грубое платье, как деревенские девушки, и, несмотря на это, в ней столько врожденного благородства, изящества, что она прелестна даже в этом наряде, не правда ли, ваше преподобие?
– Ах, сколько в вас материнской гордости! – заметил с улыбкой престарелый священник.
При этих словах глаза г-жи Жорж наполнились слезами: она подумала о своем сыне.
Аббат догадался о причине ее волнения.
– Мужайтесь! – сказал он. – Господь послал вам эту бедную девочку, чтобы помочь дождаться свидания с сыном. Кроме того, священные узы свяжут вас скоро с Марией: если крестная мать правильно понимает свою миссию, она становится как бы родной матерью. Что до господина Родольфа, то он вдохнул в нее душу, вытащив ее из всей этой грязи… И заранее выполнил свою обязанность крестного отца.
– Считаете ли вы ее достаточно подготовленной, чтобы приобщиться святых тайн, ведь эта обездоленная девочка, наверное, никогда не причащалась.
– Вскоре она проводит меня домой, и я сообщу ей, что это таинство, вероятно, состоится недели через две.
– Быть может, ваше преподобие, вы вскоре совершите и другое таинство, таинство, внушающее надежду на счастье?..
– Что вы имеете в виду?
– Если Марию полюбят так, как она того заслуживает, и она сама отличит какого-нибудь хорошего доброго человека, почему бы ей не выйти замуж?
Аббат печально покачал головой.
– Выдать ее замуж! Подумайте, госпожа Жорж, во имя истины, чести придется все сказать суженому Марии… И несмотря на ваше и мое ручательство, какой мужчина пренебрежет прошедшим, запятнавшим юность этой бедной девочки! Никто не захочет взять ее в жены.
– Но господин Родольф – человек щедрый! Он сделает для своей протеже еще больше того, что уже сделал… Приданое…
– Увы! – сказал священник, прерывая г-жу Жорж. – Горе Марии, если на ней женятся из соображений корысти! Она будет обречена на самую тяжкую долю; жестокие упреки вскоре последуют за таким браком.
– Вы правы, ее ожидает тяжкая доля! Боже мой, какое несчастное будущее уготовано ей!
– Ей придется искупить тягчайшие грехи, – серьезно проговорил аббат.
– Подумайте, ваше преподобие, ведь она была брошена в детстве без средств к существованию, без поддержки, без понятия о добре и зле… Затем ее насильно увлекли на путь порока. Какая девушка не сбилась бы с пути на ее месте?
– Заложенное в человеке нравственное чувство должно было поддержать, просветить ее; впрочем, она и не пыталась избежать этой страшной участи. Разве в Париже нет сострадательных людей?
– Конечно, их можно найти, но как и где их искать? Прежде чем вы отыщете доброго человека, сколько придется встретить равнодушия, отказов! А ведь Мария нуждалась не в милостыне, а в постоянной поддержке, которая помогла бы ей честно зарабатывать себе на жизнь… Многие матери, вероятно, сжалились бы над ней, но не так-то легко обрести такую женщину. Уж поверьте мне: я знаю, что такое нищета… Счастливый случай вроде того, который, увы, свел слишком поздно Марию с господином Родольфом, редко встречается; горемыки почти всегда наталкиваются на грубый отказ; они думают, что жалости нет на белом свете, и, мучимые голодом… неумолимым голодом, часто ищут в пороке те средства существования, в которых им отказывают люди.
Тут в гостиную вошла Певунья.
– Откуда вы, детка? – ласково спросила г-жа Жорж.
– Сперва я закрыла двери птичьего двора, а потом осмотрела фруктовый сад. Все плоды прекрасно сохранились, за немногим исключением, попорченные я сняла.
– Почему вы не попросили Клодину сделать это вместо вас, Мария? Вы, наверно, переутомились.
– Нет, нет, сударыня, мне очень нравится в моем саду: там хорошо пахнет спелыми плодами.
– Вы непременно должны осмотреть фруктовый сад Марии, ваше преподобие! Трудно себе представить, как хорошо, с каким вкусом она ухаживает за ним. Гирлянды вьющегося винограда свисают между плодовыми деревьями, которые украшены внизу бордюрами изумрудного мха.
– О, ваше преподобие, я уверена, что сад вам понравится, – наивно сказала Певунья. – Вы увидите, как живописно выглядит мох рядом с ярко-красными яблоками и золотистыми грушами. А особенно хороши мелкие яблоки! То розовые, то белые, они походят среди зелени на головки херувимов, – прибавила девушка с восторгом художника, довольного своим произведением.
Священник с улыбкой взглянул на г-жу Жорж и, обратясь к Марии, проговорил:
– Я уже любовался молочным хозяйством, которым вы руководите, дитя мое; самая требовательная фермерша позавидовала бы его образцовому порядку. А на днях зайду полюбоваться вашим фруктовым садом, красными яблоками и золотистыми грушами и, главное, хорошенькими яблочками-херувимами. Но солнце только что село, вы едва успеете проводить меня до дому и вернуться до наступления темноты. Возьмите свою накидку, и идемте скорее, дитя мое… Но как же я не подумал об этом: на дворе очень холодно; оставайтесь лучше дома, кто-нибудь из работников проводит меня.
– Что вы, ваше преподобие, вы очень огорчите ее, – сказала г-жа Жорж. – Она так любит провожать вас по вечерам.
– Ваше преподобие, – присовокупила Певунья, робко поднимая на священника свои большие голубые глаза, – я подумаю, что вы недовольны мной, если не разрешите проводить вас, как обычно.
– Я? Мое милое дитя! В таком случае поскорей одевайтесь, да как можно теплее.
Мария тут же надела накидку с капюшоном из толстой кремовой шерсти, отороченную черной бархатной лентой, и предложила священнику опереться на ее руку.
– К счастью, – молвил последний, – от фермы до моего дома недалеко, да и место здесь безопасное.
– Его преподобие немного задержался у нас сегодня, – сказала г-жа Жорж. – Не хотите ли, Мария, чтобы кто-нибудь из работников проводил вас?
– Меня сочтут трусихой, – ответила Мария, улыбаясь. – Спасибо, сударыня, но никого не стоит тревожить из-за меня. Отсюда до дома его преподобия четверть часа пути, и я вернусь до наступления ночи.
– Я не стану уговаривать вас: слава богу, мы никогда не слышали здесь о бродягах.
– В противном случае я не согласился бы, чтобы эта милая девушка провожала меня до дому.
И аббат покинул ферму, оперевшись на руку Лилии-Марии, которая старалась приноровить свой легкий шаг к медленной и тяжелой поступи старца.
Вскоре священник и Мария дошли до той впадины, где притаились Грамотей, Сычиха и Хромуля.
Часть третья
Глава I. Засада
Церковь и дом священника Букеваля стояли в каштановой роще на склоне холма, откуда была видна вся деревня. Лилия-Мария и аббат шли по извилистой тропинке, которая вела к приходскому дому, пересекая глубокую овражную дорогу, прорезавшую холм по диагонали.
Сычиха, Грамотей и колченогий Хромуля затаились за поворотом дороги и оттуда увидели, как священник и Лилия-Мария спустились в дорожную впадину и выбрались на противоположной стороне по крутому откосу. Капюшон плаща скрывал лицо юной девушки, и кривая Сычиха не узнала свою бывшую жертву.
– Тихо, приятель, – сказала старуха Грамотею. – Девчонка и боров в сутане перелезли через ров. Это наверняка она, если верить приметам, которые нам дал высокий человек в трауре: одежда деревенская, рост средний, юбка в коричневую полоску, плащ шерстяной с черной оторочкой. В таком наряде она провожает борова каждый день до его конуры, а возвращается одна. Когда она сейчас пойдет назад, надо напасть на нее там, в конце тропинки, схватить и отнести в карету.
– А если она закричит, позовет на помощь? – возразил Грамотей. – Ее услышат на ферме, потому что вы сказали, что отсюда видны дома. Вы-то их видите… не то что я, – добавил он своим гнусавым голосом.
– Конечно, отсюда видна вся ферма, она совсем близко, – подтвердил Хромуля. – Я только что взобрался на откос, полз на животе. И слышал, как возчик разговаривал со своими лошадьми там внизу, на дворе…
– Тогда надо сделать вот что, – подумав минуту, снова заговорил Грамотей. – Ты, Хромуля, пойдешь сторожить к началу тропинки. Когда увидишь издали эту малышку, ковыляй ей навстречу и кричи, что ты сын бедной старухи, что она свалилась в придорожный ров и не может встать и просит о помощи.
– Поняла тебя, хитрец. Бедной старухой будет твоя Сычиха. Здорово придумано! Мой красавчик всегда был королем взломщиков. Ну а что мне делать потом?
– Ты заляжешь в придорожном рву, как можно ближе к тому месту, где ждет Крючок с фиакром. Я спрячусь поблизости. Когда Хромуля доведет малышку до середины дороги, перестань хныкать и бросайся на нее: одной рукой за горлышко, а другой – зажми рот, чтобы не вопила.
– Понятно, хитрец. Как с той дамочкой на канале Сен-Мартен, у которой мы взяли «чернушку»[80] из-под мышки, а потом отправили купаться. Тот же фокус, не так ли?
– Да, тот самый… Ты будешь держать девчонку, чтобы не вырвалась, а Хромуля сбегает за мной. Втроем мы запакуем ее в тот плащ, донесем до фиакра Крючка, а потом – вперед, на Сен-Дени, где нас ждет человек в трауре.
– Здорово задумано, не придерешься! Послушай, хитрец, да тебе нет равных! Если бы я могла, я бы устроила в честь твоей башки фейерверк, разукрасила бы ее разноцветным стеклярусом и отправила в дар святому Шарло, покровителю всех висельников[81]. Ты слышишь меня, сопляк? – обратилась она к Хромуле. – Если хочешь стать настоящим ловкачом, бери пример с моего башковитого муженька. Вот это человек! – добавила Сычиха с гордостью. – Кстати, – продолжала она, обращаясь к Грамотею. – Ты должен знать: Крючок трясется от страха за свою дурацкую голову.
– Это еще почему?
– Он недавно в драке пришил мужа одной молодицы, который каждое утро приезжал на маленькой тележке, запряженной осликом, и продавал молоко на углу Старосуконной рядом с этой обжираловкой, «Белым кроликом».
Сын Краснорукого не понимал воровского жаргона и прислушивался к словам Сычихи с любопытством и недоумением.
– Тебе, я вижу, хочется знать, о чем мы говорим, сопляк, не так ли?
– Черт возьми, конечно!
– Если будешь умницей, я научу тебя жаргону. Ты уже не маленький, и это может тебе пригодиться. Ну как, доволен, миленочек?
– Еще бы не доволен! Ведь я хочу остаться с вами, а не возвращаться к старому тупице толочь его снадобья и чистить его клячу. Если бы я только знал, где он прячет «крысомор для людей», я бы подсыпал ему в суп, чтобы он не заставлял меня таскаться с ним по всем дорогам.
Сычиха расхохоталась и проговорила, привлекая к себе Хромулю:
– Иди ко мне, поцелуй скорей мамочку, прелесть моя! Какой же ты забавник… Но откуда ты знаешь, что у твоего хозяина есть «крысомор для людей»?
– Откуда? Да я сам слышал однажды, как он говорил об этом. Меня он не видел, потому что я спрятался в темном чулане, где он держит свои бутылки, всякие железные штуковины и толчет свои снадобья в маленьких ступках…
– О чем же он говорил? Что ты слышал? – настаивала Сычиха.
– Он отдал порошок в пакетике одному господину и сказал: «Кто примет три дозы этого порошка, уснет вечным сном под землей, и никто не узнает отчего и почему, потому что не останется никаких следов…»
– А кто был этот господин? – спросил Грамотей.
– Молодой, красивый, с черными усами и нежным лицом, как у девушки… Он пришел еще раз, но на этот раз, когда он ушел, я отправился следом за ним по приказу моего хозяина Брадаманти, чтобы узнать, где его «гнездо». Этот красивый господин вошел в богатый дом на улице Шайо. Мой хозяин приказал мне: «Куда бы он ни пошел, следуй за ним и жди у дверей. Если он выйдет снова, следуй за ним и так до тех пор, пока он не останется в последнем доме. Это будет означать, что там он и живет. Так вот, почтенный мой Хромуля, пошевели своими кривулями и узнай его имя, а не то я тебе так выкручу уши, что они станут похожи на твои кривули!»
– А что дальше?
– А дальше я пошевелил своими кривулями и узнал имя молодого господина.
– Как же ты его узнал? – спросил Грамотей.
– Очень просто, я ведь не дурак! Вошел в подъезд того дома на улице Шайо, откуда господин все не выходил, и справился у швейцара, эдакого напудренного, в коричневой ливрее с желтым воротником и серебряными галунами. «Добрый господин, – говорю я ему, – я пришел получить сто су, которые ваш хозяин обещал мне за то, что я нашел и вернул ему его потерявшуюся собачку, такую маленькую, черную, по кличке Тявкалка, ведь это он вошел сюда, такой темноволосый, с черными усами, в сером рединготе и светло-синих брюках, он мне сам сказал, что живет на улице Шайо в доме одиннадцать и зовут его Дюпон». – «Господин, о котором ты говоришь, – отвечает мне лакей, – мой хозяин, и зовут его виконт де Сен-Реми, и здесь нет никакой другой собачонки, кроме тебя, дрянной мальчишка, так что убирайся отсюда, пока я тебя не вздул за то, что ты пытался выманить у меня сто су!» И тут он меня так пнул, что я вылетел на улицу. Но это уж неважно, – продолжал философски Хромуля. – Главное, я узнал имя красивого господина с черными усами, который приходил к моему хозяину за «крысомором для людей». Его звали виконт де Сен-Реми, да, да, Сен-Реми, Сен-Реми, – пропел, по своему обыкновению, сын Краснорукого.
– Ох, да я его просто съесть готова, этого маленького певуна! – воскликнула Сычиха, обнимая Хромулю. – Каков хитрец, а? Послушай, хочешь, я буду твоей мамашей, ты это заслужил!
Эти слова произвели на колченогого уродца странное впечатление: его хитрая, злая и недоверчивая рожица вдруг сделалась грустной; похоже, он принял всерьез эти материнские нежности Сычихи.
– И я вас тоже очень люблю, – ответил он. – Потому что вы поцеловали меня в тот первый день, когда пришли за мной в «Кровоточащее сердце», к моему отцу… После смерти матери только вы приласкали меня, а все остальные бьют меня и гонят, как паршивую собачонку, все на свете, даже привратница, матушка Пипле.
– Старая ведьма! – воскликнула Сычиха с видом деланого возмущения, которое Хромуля принял за чистую монету. – Подумать только, она еще нос воротит! Оттолкнуть любовь такого ребенка…
И кривая Сычиха еще раз поцеловала Хромулю с преувеличенной нежностью.
Сын Краснорукого, глубоко тронутый этим новым проявлением добрых чувств, ответил на них с горячей признательностью.
– Только прикажите! – вскричал он. – Прикажите, и вы увидите, я исполню все, увидите, как верно я буду вам служить!..
– Правда? Ну хорошо, ты об этом не пожалеешь…
– О, я так рад остаться с вами!
– Ладно, посмотрим, если будешь умником. А пока пойдешь с нами.
– Да, – согласился Грамотей, – ты поведешь меня, несчастного слепца, и будешь говорить, что ты мой сын. Мы будем проникать в дома, и тысяча смертей, – вскричал в ярости убийца, – с помощью Сычихи мы еще не раз поживимся! Я еще покажу этому дьяволу Родольфу, который меня ослепил, что со мной далеко не все кончено!.. Он отнял у меня зрение, но не отнял стремления творить зло. Я буду головой, ты, Хромуля, моими глазами, ты, Сычиха, моей рукой. Ты ведь мне поможешь.
– Ты же знаешь, душегубчик, я с тобой до досочки, до веревочки с петлей. Когда я вышла из госпиталя и узнала, что ты спрашивал меня у кабатчицы Людоедки ради этого простофили из Сен-Манде, я все бросила и помчалась в твою деревню к этим местным ведьмам и всем говорила, что я твоя жена! Ты разве не помнишь?
Но эти слова кривой Сычихи вызвали у Грамотея неприятные воспоминания. Внезапно тон и обращение его к Сычихе изменились, и он злобно закричал:
– Да я подыхал там от скуки с этими честными людьми; через месяц я уже больше не мог, мне было страшно. И тогда я придумал позвать тебя. Себе на беду! – добавил он еще более яростно. – На другой же день после твоего появления меня ограбили, утащили остатки денег, которые мне дал этот демон из аллеи Вдов. Да, сняли пояс с золотыми, пока я спал… Только ты могла это сделать, и теперь я в твоей власти… Всякий раз, как вспомню, все время удивляюсь, почему я тебя не убил на месте, старая воровка!
Он шагнул в сторону кривой Сычихи, но его остановил возглас Хромули:
– Берегись, если тронешь Сычиху, худо будет!
– Да я раздавлю вас обоих, злобные гадюки! – в ярости закричал бандит. И, услышав рядом с собой голос сына Краснорукого, он нанес наугад в его сторону такой страшный удар кулаком, что наверняка уложил бы его наповал, попади он в цель.
Хромуля, чтобы отомстить за себя и за Сычиху, подобрал с дороги камень, прицелился и попал Грамотею прямо в лоб.
Удар был не опасен, но весьма болезнен.
Разъяренный бандит вскочил на ноги, страшный, как раненый бык, сделал несколько шагов вперед, но споткнулся.
– Не сломай себе шею! – воскликнула Сычиха, хохоча до слез.
Несмотря на кровавые узы, связавшие ее с убийцей, она по многим причинам с жестокой радостью наблюдала за унижением этого некогда ужасного зверя, непомерно гордого своей чудовищной силой.
Так одноглазая на свой манер подтверждала правоту безжалостной мысли Ларошфуко о том, что «мы всегда находим нечто утешительное в несчастьях наших лучших друзей».
Уродливый мальчишка с желтыми волосами и крысиной мордочкой всецело разделял буйное веселье одноглазой. Грамотей снова споткнулся, и Хромуля закричал ему:
– Да открой же глаза, старина, открой глаза! Ты идешь не в ту сторону, ты петляешь… Неужели ты сам не видишь?.. Протри получше стекла своих очков!
Понимая, что ему не удастся поймать мальчишку, силач яростно затопал на месте, двумя огромными волосатыми кулаками протер глазницы и глухо зарычал, как тигр в петле намордника.
– Ты вроде кашляешь, старина? – осведомился сын Краснорукого. – Послушай, вот прекрасное лекарство, его дал мне один жандарм, надеюсь, и тебе оно понравится!
Он подобрал горсть щебня и швырнул в лицо убийцы.
Этот дождь мелких острых камешков, оцарапавших лицо, это новое оскорбление причинили Грамотею еще более жестокие страдания, чем удар камня в лоб; мертвенно побледнев под сетью сине-багровых шрамов, он внезапно раскинул крестом руки жестом невыразимого отчаяния, воздел к небесам свое ужасное лицо и взмолился из глубины души:
– О господи, господи боже мой!
Странно было слышать из уст этого человека, запятнавшего себя самыми жестокими преступлениями, перед кем дрожали самые отчаянные мерзавцы, внезапный призыв к божьему милосердию, но так было угодно провидению.
– Ах, ах, ах, Чертушка раскидывает руки крестом, – захихикала Сычиха. – Ты не того позвал, мой милый, тебе надо звать рогатого на помощь!
– Дай мне хоть нож, чтобы я покончил с собой!.. Дай мне нож!!! Ибо все оставили меня! – вскричал несчастный, кусая кулак в бессильной ярости.
– Нож? У тебя есть нож в кармане, хитрец, и преострый. Старикашка с улицы Руля и торговец быками, должно быть, уже рассказали о нем могильным червям.
Грамотей понял, что ему ничто не мешает покончить с собой, и поспешно сменил тему.
– Поножовщик был ко мне добр, – заговорил он глухим, трусливым голосом. – Он не обокрал меня, он меня пожалел…
– Почему ты сказал, будто я утащила твою казну? – спросила Сычиха, едва удерживаясь от смеха.
– Ты одна входила ко мне в комнату, – ответил бандит. – Меня обокрали в ночь твоего приезда. Кого же мне еще подозревать? Местные крестьяне на такое не способны.
– А почему бы им не поживиться, твоим крестьянам? Что они, хуже других? Может, они пьют только молоко и щиплют траву, как кролики?
– Так или иначе, меня обчистили.
– Но при чем здесь твоя Сычиха? Да ты сам подумай! Если бы я увела твое сокровище, разве бы я после этого осталась с тобой? Ты что, сдурел? Конечно, я бы взяла твои денежки, если бы могла. Но, верь слову Сычихи, ты бы все равно меня снова нашел потом, когда бы денежки растаяли, потому что ты мне нравишься, белоглазый разбойник! И послушай, брось ты скрипеть зубами, а то все выкрошишь.
– Похоже, он щелкает орехи! – заметил Хромуля.