Императрица выместила свою злость на Бибиковых. Когда был убит Александр Ильич, два его сына отправились на Волгу хоронить отца. А дочь Аграфену, свою фрейлину, императрица не отпустила. В Зимнем дежурили двенадцать фрейлин, вполне довольно, но Аграфена так боялась нарушить правила, что, несмотря на наводнение, с утра села в лодку, велела везти ее ко дворцу и едва не погибла.
А мало ли забот у государыни с масонами? Чуть не весь город помешался на них. Рациональный ум Екатерины не верил этим штучкам, она даже написала сатирическую пьесу, высмеивая тайные общества.
Словом, огорчений и забот у императрицы хватало, а радость – одна-единственная: донесения от Потемкина и Алексея Орлова с русско-турецкой войны. Да еще кое-что.
Доставляли хлопоты и родственники Екатерины – то один, то другой. Граф Ангальт, ее двоюродный брат, влюбился в Аграфену Бибикову. Посылал своих агентов на розыски княжны Таракановой. К тому же, сказывают, секретарь графа Ангальта ведет дневник и записывает неподобающее.
Можно представить некоторые страницы дневника, написанные, конечно, со слов графа Ангальта:
«…Личико у нее ладное, да еще и выражение покорства и любезности. Зер гут! Вундербар! Как увижу ее – стою столбом, хотя дела вокруг – беды и беды. Мало что мне доверяют, однако я не дурак и давно понял: затевается черное дело, и в нем замешаны императорские особы…
Алексей Орлов – глава партии, которая возвела императрицу. Его брат Григорий красив, но, по слухам, не умен и простодушен… Алексей – лучший полководец в русско-турецких войнах. Екатерина его почитает, на Масленой он и зритель, и участник кулачных боев…
В последнее время именно ему доверяет моя сестрица. Вся высшая знать, вся Европа неумолчно повторяют слухи о некой претендентке на русский трон… Якобы это дочь Елизаветы… Преданный царице Орлов дал слово исключить такое злодейство…
Умом я не слаб и, наблюдая уже несколько лет, что делается вокруг, прихожу к выводу, что дело все в девице, которая, возможно, является дочерью прежней русской императрицы Елизаветы, а то еще сказали, что она скончалась… Однако она жива, мало того: ее спрятали и даже увезли в дальние места.
Только этого мало, изобретатели интриг задумали нехорошее: нашли (должно, из незаконных детей) еще одну девочку и упрятали ее совсем в другое место, а куда – неведомо…
В переписке, которую делал граф Ангальт, а я переводил, обнаружилось скрытное сие дело: одна девица в довольстве, в роскоши, быть может, в Персии была тайно, а другая – быть может, в тихой обители… Как мне додуматься до истины?
Господи, матка боска! Что творится вокруг!..
Не знаю, какова теперь та девица, но Аграфена Александровна Бибикова лучше всех. Жалко только, что полюбился ей мой граф Ангальт, человек пустой, хитрый, светский интриган. Однако сдается мне, что именно ему поручено (кем только?) наблюдать одну девочку, но которую?
…А тут дошла до государыни весть, что в Италии объявилась красотка, которая говорит по-польски, по-французски, по-немецки, вращается в свете… Екатерина Алексеевна почуяла опасность. Еще бы! Только что казнили Пугача, посадили в тюрьмы тысячи его людишек, а тут – новая беда: объявилась еще одна самозванка!
Вызвала Екатерина верного своего фаворита Алексея Орлова – храбрец и ума немалого. Вместе с флотом своим герой Чесмы пристал к берегам Ливорно… Что уж там было – не знаю. Говорят, он даже сделал ей официальное предложение руки и сердца, она согласилась прийти на его корабль – и… Очнулась только на берегах Невы.
Государыня имела с ней беседы. Писала письма, называла ее мерзавкой, самозванкой, грозила казнить немедля либо сгноить в крепости…»
Тут, по-видимому, вырвано немало страниц, а далее влюбленный писарь, по примеру хозяина, обращался к своей «коханочке»:
«Моя радость любезная Аграфена Александровна поссорилась с графом. Она изгнала его из сердца своего и из дома, даже вещи велела выбросить. Я помогал – не дай Бог, кто найдет наши бумаги… (Графа Ангальта собираются выслать – славно! А я пока остаюсь…)
…Бедная Аграфенушка! Чем мягче женский нрав, чем выше ее красота – тем, к сожалению, меньше она разбирается в мужчинах! На беду свою ныне увлеклась она молодым Рибопьером. Иностранец, интриган, в России получил русское имя Иван Степанович. Манеры у него изящные, держится ловко, модно, а как умеет молчать! Его так и прозвали: “Божество молчания”.
Приглашали его на интимные собрания в Эрмитаж. Государыня очаровалась молодым Дмитрием Мамоновым, и Рибопьер, похоже, стал посредником. О, эти альковные тайны!.. Безбородко называл его блестящим авантюристом, Левицкий писал его портрет. А сам он задумал жениться на… Грушеньке Бибиковой! Это ему было весьма выгодно…
Ах, государыня, ах, дамы-красавицы, как вы слабы! Аграфена Александровна потеряла голову из-за этого Рибопьера…
А тот не только ее – саму государыню обманул: обещал устроить интимное свидание с красавчиком Мамоновым, а сам женил его на своей сестре!.. И все так хитро рассчитал!..
Слышал я от придворных умников: зачем винить Екатерину в увлечениях – ведь она так утомляется всякий день, столько работает! Ей нужен отдых, и не только карты! Одно слово – фаворит, Орловы, Потемкин, Мамонов, Ланской – и кто еще впереди?!
“Божество молчания”, Рибопьер, я думаю, знает все про судьбу двух несчастных девочек. Одну засадили в крепость. Другая – быть может, в монастыре, этой русской тюрьме…
Ах, нет уж на свете генерала Бибикова, он бы не допустил таких нравов у трона! Да и дочь свою уберег бы от нового замужества… На меня она глядит, как на комнатную собачку…
Удастся ли мне продолжить свои мемуары – столько тайн в голове держится, даже страшно! Поляки мне были бы благодарны!..
Они большие мастера уколоть Россию, они готовы подготовить и самозванца, и самозванку.
Карл Радзивилл был внутри этого заговора, вероятно, он в числе тех, кто “придумал” принцессу, и даже стал женихом красотки. А держал себя с принцессой так, как ведут с принцессами. Они так искусно запутали молоденькую девицу, что она все выкладывала на допросе у Голицына…
О себе вот что она говорила: “Я помню только, что старая нянька уверяла меня в непростом происхождении. Она даже не знает, где я родилась – в Германии или в Черкесии… Какая мне от этого польза, зачем мне это?”
Принцесса могла свести с ума любого мужчину – так была приветлива, весела. Ее похождения в Европе – ах! Она была знакома и с Людовиком… Уж не влюбился ли в нее и сам Алексей Орлов-Чесменский?
Боже, как, должно быть, злило Екатерину ее упорство! Мне передавали, что на допросах она твердила: “Знайте, что до последнего часа я буду отстаивать свои права на корону”.
Но Орлов – верный рыцарь императрицы. Я переписывал его письмо к Ангальту. Он доносил: “Угодно было Вашему Императорскому Величеству доставить так называемую принцессу Елизабету, которая находилась в Рагузах. Я употребил все возможные силы и старания, счастливый случай позволил захватить злодейку… Доношу – яко верный раб Вашего Величества”».
В конце найденных разрозненных записок были и слова, которые писала сама Екатерина этой самозванке: «Вы навлекли на меня неприятности, Вы – мерзавка, которая взбаламутила Европу. Ваши ухищрения, якобы знание восьми языков, многочисленные любовники… Вы уронили меня в глазах моих родственников… (Уж не имел ли в виду граф Ангальт себя?) Коли Вы готовы отказаться от своего прошлого, если впредь Вы не станете упоминать имя Пугачева, Персии и прочих глупостей…»
«Ах, бедные секретари!
…И все-таки меня отправляют вместе с графом Ангальтом в Германию! Я не смогу узнать конец этой истории, но я увожу в своем сердце милое личико Аграфены Бибиковой».
На этом заканчивались разрозненные страницы секретаря графа Ангальта.
На смену черным дням – забавы, музы, карты, хороводы
Бунт Пугачева, самозванка Тараканова, лишившая всех покоя, война с турками, наводнение на Неве да еще эпидемия, разгулявшаяся по России, – было от чего Екатерине впасть в расстройство или хотя бы в меланхолию. Но не такова она – каждое утро вставала в шесть часов и уже знала, кого надо вызвать, какие указания дать, с кем говорить строго, с кем – ласково. А как только приходило известие о победе над турками, ее было не узнать!
Потемкин и Орлов ссорились, ревновали царицу, но (ого! как ловко пользовалась она этим) это только делало их сильнее. Орлову она дала имя Чесменский, а Потемкину – Таврический.
Екатерина приходила в воодушевление, и гром пушек был для нее веселее самой лучшей музыки.
Отправляя принцессу Ангальт-Цербстскую в Россию, не только гадалки, но и всё окружение «юнгемедхен» верили в ее счастливую звезду, у нее было все: немецкая дисциплина, врожденное честолюбие и тонкий женский ум, а это делало ее непобедимой и заразительной.
Выслушав очередную ссору Орлова и Потемкина, она могла тут же повернуть свою карету к Воронцовым (бывшим в союзе с прежним ее мужем) и устроить там веселое чаепитие. Или – явиться к графу Строганову, сесть за карточный стол, обратить в пух и прах лежебок и лодырей, а вельмож заинтриговать какой-нибудь новой идеей. Она не желала ни в чем отставать от Петра I. А более всего – в почитании искусств, привлечении новых талантов, русских.
Елизавета открыла университет, и Шувалов по ее указанию занимался науками. А искусства? Надо выписывать из-за границы архитекторов, живописцев, скульпторов. И не только! – надо выучить и собственных мастеров.
Екатерина посылала в Европу понимающих людей, они покупали там картины лучших художников. И когда один корабль с тридцатью отобранными картинами потонул – плакала чуть не весь день. Впрочем, какой там день? Поплакала с часок – и снова за конторку.
В моду вошли портреты, писанные европейскими живописцами. Ротари, Кауфман, Вальтер, Валуа – мало ли их? Екатерине нравились работы художницы Кауфман. Однако она оценила и портреты Левицкого, что приехал из Малороссии, был сыном художника. Ему заказали портреты девочек из Смольного института, и Левицкий сделал их превосходно. Екатерина, любившая позировать, уже намеревалась заказать ему свой портрет, обдумывала, как выказать свою особу наиболее законной и превосходной правительницей.
Левицкий писал портреты с большой скоростью, прекрасно и, кажется, не пропустил ни одной выдающейся персоны своего времени – его можно назвать восторженным летописцем века Екатерины.
Между тем в свете уже звенело имя Рокотова, иного стиля художника – мечтателя, поэта (тоже, кажется, внебрачный сын помещика Струйского)… Императрица собиралась позировать и Рокотову. Если Левицкий – мастер передать движение, символ, то Рокотов мог изобразить ее величавость, особенно если возьмет в профиль.
Секретарь императрицы Александр Андреевич Безбородко заказал писать юных учениц Смольного института не кому-нибудь, а именно Левицкому. Чудо изящества, грации, красоты, лукавого озорства… Молчанова – пример скромности, тяги к образованию, только что открывшемуся русской женщине; Нелидова – сама грация; Левшина – величественна и горда; Алымова за арфой – воплощенные хитрость и лукавство… Девочки из небогатых слоев служивого дворянства; лица, сияющие светом, юностью, прелестью, весной. Поразительны живые движения девушек, у них не просто театральные, застывшие позы: руки, ноги, корпус, голова – всё в движении. Так и слышалась с полотен музыка Вивальди, Перголези, Моцарта, тихая музыка – тогда еще не знали страстей Бетховена, изощренности и безумств более поздних композиторов.
И как все это согласовано с цветом! Ни одного кричащего, громкого тона. Нежные оливковые, зеленые, желтоватые, какие-то медовые краски, невесомые, пронизанные светом кружева у Нелидовой, хочется пощупать изломы шелка у Ржевской, претенциозно лежащее платье Алымовой… На выставке «смолянки» очаровали зрителей.
Появились и русские скульпторы, и выделялся из них Федот Шубин.
В архитектуре? Там по-прежнему царила семья Варфоломея Растрелли. Но императрица желала, чтобы работали и русские архитекторы.
При Петре I началась светская живопись, а теперь она должна расцвесть. Недоросли, отроки обучались сами, не писали, а малевали, и тем не менее… Ими, кажется, уже наводнялась провинция. Плохо ли помещику иметь свой портрет! Пусть ухо не на месте, пусть глаза враскос, о красках и не говори! Однако лица были запечатлены: дворяне думали о потомках, об истории – пусть представляют своих предков!
Начиналась живописная летопись времени. Пусть они еще не очень верили в себя, были наивны и простодушны, а к портретам приписывали нечто похожее на объяснительные записки.
Среди архитекторов звенело имя Николая Львова (друга Левицкого), влюбленного в Машу Дьякову. Она дочь тайного советника, он не имеет за душой никакого состояния, кроме чувствительного сердца.
Ах, милый сентиментализм! Милая Маша Дьякова и ее сестры! Тайны сердца и тайны венчания…
Тайное венчание
Пока отцы и деды танцевали на противоположной стороне Невы, на Галерной улице в церкви тайно венчали Николая Львова с его любимой Машенькой. Может быть, читатель удивится, разве такое могло быть в XVIII веке? А вот представьте себе, что так и было! Львов был из небогатого дворянского рода, а отец Машеньки, сенатор, категорически возражал против этого брака. Но не таков был Львов, это был человек смелый, всесторонне талантливый, он и художник, он и архитектор, он и теоретик музыки, и инженер, сочинитель. Именно он первым собрал русские народные песни и издал их отдельной книжечкой. Его любимая женушка, Маша, обнимала его и восхищалась: «Ты у нас как настоящий Петр I, только роста небольшого! Тот был на все руки мастер, и все вокруг него крутилось и крутилось. И ты у нас такой же, Львовинька!» Так что пришлось этому Львовиньке снять квартиру, в которой они с Машей встречались в определенные часы и дни. И как долго это продолжалось? Представьте себе, целых шесть лет! Наконец в семье увидели, что у Машеньки живот уже как два арбуза, узнали, что Львова сама Екатерина пригласила в путешествие по югу России, и вот только тогда были разрешены официальное венчание и свадьба. Маше казалось, что все ее подруги и даже родственницы – все влюблены в ее Николеньку и постоянно писали в своих письмах о нем.
Откуда возникают симпатия и антипатия к людям – никому не ведомо, и даже если богат твой словарный запас – не объяснить. Демидов был человек заковыристый, первую жену, сказывали, невзлюбил, чуть ли не в гроб вогнал, а о второй и не думал. Должно, сам не рад был своему диковатому нраву. Не оттого ли жил подолгу одиночкой? Правда, появлялась в его апартаментах миловидная женщина лет тридцати пяти, терпеливая и заботливая. Дети вздумали выказать недовольство сим обстоятельством – и что же? Прокопий Акинфович отписал одну деревеньку с 30 крепостными душами на двух своих сыновей – и все! Назло!
Язык у него хоть и грубый, но богатый, а еще любил он бравировать происхождением своим: «Мы что, не князья, не графья! Мы кузнецовы дети! Мохнорылые мы!» Он мог квартального в меду и в пуху вывалять, мог оттузить секретаря какого и тут же штраф заплатить. Императрица называла его вралем московским, но прощала «благонамеренные подвиги», мирилась: миллионные деньги отпускал Демидов на городские нужды.
Никто не мог ему угодить. Чуть что – закричит: «Цыц! А не то раздавлю, как лягушек!» Но вот поди ж ты – полюбил барин смуглого безродного недоросля Мишку, поверил в его талант, называл его Богом данным, и всем приходилось с этим мириться. Покорил маленький Мишка сердце самодура и самородка.
– Не пойму, откуда у тебя чернота? Мы-то староверы, а ты кто? Знать, к православной вере примешалась какая другая. Ну да ладно! Все люди – люди, да и моя частица, думаю, содержится в твоей душе, так? Хочу я тебе кое-что сказать на прощанье. Знай: душу свою да совесть надобно беречь. Руки-ноги переломаешь – срастутся, а душу переломаешь – не сживется. Так что живи по совести. А еще велю тебе вот что: выучишься, станешь художником – поезжай на Урал, в мои места… Шайтанка там есть, река Чусовая – такой в Европе не найдешь… Когда возвратишься из дальних Европ, езжай на Урал. Найдешь одно место – получишь самородок золота, хватит надолго. Только у меня три условия: первое – посетить мою могилу; второе – сделать три добрых дела: одно – для княгини Н.А. Голицыной (больно я ее уважаю), другое – построить невеликий воспитательный дом для таких же, как ты, сирот. Третье условие: не изменять православной вере. Ни-ко-гда! Тогда тебе откроется мой клад, мой самородок. Понял? Не забудешь?.. А не то – смотри! – встречу на том свете – не спущу!.. Бойся только знаешь чего? – денег и женщин. Запомни!
Михаил выслушал, но не оробел высказать и свою просьбу:
– Прокопий Акинфович, я хотел вам сказать, что мне от друзей пришла депеша – на Рождество они зовут меня к себе. Дело там есть. А оттуда уж к морю и в Европу
– Полюбил Петрову столицу? – погрозил ему пальцем барин. – Да ладно, что мне? Езжай! – Он встал во весь свой могучий рост. – Ну, прощай! Доживу ли до тебя – неведомо. – И обнял Михаила по-отечески, мягко. – Мир тебе по дороге!
Михаил погрузил свой нехитрый скарб в кибитку, простился с Демидовым, и скоро уже весело бежали лошади, неся торопливую тройку по Санкт-Петербургской дороге. Путник сидел в глубине кибитки, глядя на белые дали, и купался мечтами-мыслями в неясном и чудном будущем. Каким оно будет? Блистательным и широким, полным деяний и подвигов – или понесет его по житейским морям, яко щепку березовую? Лишившись наставника, предастся лени, бездеятельности – или осилит неведомые вершины? И поведет ли его по своему пути искусство?
В памяти вставали столичные знакомцы: шумный Капнист, насмешливый Львов и милый Иван Хемницер. Эмма? И ее вспоминал: ссору с немцем, зловещие звуки его возмущенной скрипки. Какие злые силы поднимались со дна души Лохмана? И что он за злодей?
Приблизившись к Петербургской заставе, Михаил задумался: ехать ли ему на Васильевский остров, в прежний дом, или поискать новую квартиру? Быстро нашел себе оправдание (да и любопытство заедало из-за тех двоих, в черных капюшонах) – и на Васильевский остров.
Эмма встретила его так, будто и не было разлуки. Она не изменилась, только держала теперь табакерку и нет-нет прикладывалась к ней, чихала и весело смеялась. От Лохмана он услыхал обычное ворчание:
– Доннерветтер, Мишель! Шёрт возьми, приехал – когда надо! Зер гут! Работа много, будешь работат?
Немец получил заказ собрать бригаду «потолочников», расписывать потолки в загородном царском дворце великого князя Павла Петровича.
– Много работ – много денег… Сирая краска, сирая потолок… Рисунки – греческая мифология… Лестница високий, голова кругом, а ты – юнге, зер гут!
В сером камзоле, худой, он ходил по комнате, потирая руки, седые волосы его развевались, он был похож на помешанного.
– Ну, будет, будет, – остановила его Эмма. – У меня есть кое-что получше ваших потолков – кофий и мадера! Будем пить!
Глаза ее, как черные ягоды, сверкали, а каштановые волосы, казалось, стали еще волнистее…
Но каково было удивление Михаила, когда следующим, воскресным утром (он еще не встал с постели) увидел он, что у ворот их дома остановился экипаж и из него вышел, направляясь к двери… Василий Васильевич Капнист.
– Здесь живет мастер Лохман?
Эмма провела его к Лохману, а до Михаила сквозь перегородку донесся разговор:
– Просьба друга: сделай шкафчик, дамский… На две стороны дверцы и на каждой рисунок, вот этот…
Еще большее удивление испытал московский гость, когда увидел у Лохмана рисунки для того шкафчика. На одном он не без труда узнал Хемницера, то был его портрет, но какой! – преувеличенно толстогубый, преувеличенно курносый. На другом рисунке – девица, убегающая от сего означенного курносого образа, вернее образины. Присмотревшись, Михаил узнал… Машу Дьякову. Что бы это значило, к чему? Горестное чувство овладело Михаилом. Это проделка Капниста или Львова? Кто из его кумиров задумал подшутить над Иваном Ивановичем? Впрочем, по трезвом размышлении Михаил решил, что еще неизвестно, для кого предназначался шкафчик, так что, возможно, Хемницер никогда и не узнает о нем. И все же…
Не знал Михаил, что таким способом, уезжая в Тверь, Львов решил «пошутить». Хотел выместить свою ревность: пусть его невеста, открыв шкафчик, посмеется над неудачливым соперником; смех – лучшее противоядие амурным чувствам. Оказывается, Капнист должен был вручить тот шкафчик Маше. Но – удивительно – Маша стала так ласкова с Хемницером, что он растаял от полноты чувств и тут же сделал ей предложение!
Шкафчик же Мария Алексеевна велела забросить на чердак, так, чтобы никто его не видел. Может быть, после того она встретила вернувшегося из Твери Львова грозными упреками? Ничуть не бывало! Тем более что Львов, как обнаружилось из чувствительной их беседы, всю дорогу терзаем был раскаянием и сожалением.
Разлука лишь усилила любовь, и, естественно, снова зашла речь о «камне преткновения» – об ее отце Алексее Афанасьевиче. Машенька уже отвергла нескольких женихов, отец и матушка гневались, а время, по своему обыкновению, не просто текло, а, можно сказать, бежало, Маше – увы! – было далеко за двадцать.
И вновь Николай Александрович направил свои стопы к суровому обер-прокурору. И выпалил со свойственной ему прямотой:
– Мы с Машей любим друг друга, наши чувства совпали, позвольте еще раз просить руки вашей дочери.
– Только с моими чувствованиями они не совпали, – пробурчал тот. – Сказывай, что поделываешь, чем живешь?
– За прошедшее время я получил повышение по службе… Сделал немало новых архитектурных проектов в Тверской губернии, – с достоинством ответствовал «жених».
Львов мог бы сказать о том, что прошел курс лекций в Академии наук, что знает несколько языков, что сочинил музыкальную «Кантату на три голоса» и целую оперу, что в архитектурных проектах не повторяет чьи-то хвосты, а разрабатывает свой собственный, русский стиль. Но, как умный человек, Львов думал, что и другие не глупы и должны понимать, – и он молчал, не без горделивости глядя куда-то в потолок. А может быть, в его взоре читались слова из басни Хемницера: «Глупец – глупец, хоть будь в парче он золотой. А кто умен – умен в рогоже и простой».
Вспомнив, что Дьяков в прошлый раз ставил в упрек переводы Вольтера, добавил:
– Не только состояние мое увеличилось, но и… я не перевожу более Вольтера.
– Все едино, как был ты вертопрах, так и остался! – рявкнул тайный советник, и Львов выскочил из комнаты, словно ужаленный. Здесь столкнулся с Машенькой, которая в волнении ждала окончания разговора.
В ту ночь Маша заливалась слезами, и душа ее разрывалась от любви к милому Львовиньке!..
Что хорошо было в прежней российской жизни, так это свыше определенный порядок; перемены были не внезапны, а ожидаемы: на Рождество и на Пасху устраивались балы, на мясоед играли свадьбы, в летние месяцы трудились на земле, осенью охотились, заготавливали впрок.
И в один из рождественских дней в Петербурге назначено было обручение Василия Капниста с Сашенькой Дьяковой. «Васька-смелый» времени не тянул: с первого взгляда влюбился в Сашу, был обласкан и тут же сделал предложение. Алексей Афанасьевич Дьяков не препятствовал, ибо у жениха были не только имения в богатой Малороссии, но и родовой дом «на Аглицкой» в столице.
Совсем иное дело – Львов: и служба незавидная, и родители мелкопоместные дворяне, и всего одно имение в Тверской губернии. Разве пара он одной из пяти дочерей грозного обер-прокурора Дьякова? Ситуация, можно сказать, шекспировская, Монтекки и Капулетти. К счастью, герои этой истории – Ромео и Джульетта «северного, русского разлива». Там – месть соседей, здесь – разные ступени социальной лестницы. Там – девочка-итальянка, здесь совсем иное – двадцатишестилетняя девица. Красавица с лучистыми глазами, умница, обладавшая голосом, способным взлетать от волшебного пиано к сильным высоким нотам, была к быстротечности чувств ничуть не склонна. Любовь ее разгоралась медленно, но пламенела все сильнее, женихов отвергала одного за другим. Подруги и сестры уже называли ее старой девой, свет осуждал, и никто не знал, что не только в ее сердце навеки поселился Львовинька, но и в ближайшие дни назначено у них тайное венчание.
Удалая голова, насмешник и острослов, избранник ее, как ни странно, не отличался пылкой смелостью в любви. Да и как тот нравоучительный век перенес бы излишнюю смелость? Утешение жених искал в разумных, разнообразных занятиях. Наука, искусство, архитектура, инженерное дело, музыка, поэзия – все занимало его, Львова уже называли энциклопедистом. Он же, возможно, убеждал себя, что неудовлетворенная любовь тоже есть источник знаний.
Однако известно, что нет ничего мудрее судьбы, и у Львова нашелся смелый друг Василий Капнист, решительный и благородный, как Меркуцио у Ромео. «Я помогу вам тайно обвенчаться, я уже все обдумал! На Рождество!»