Книга Рука и сердце - читать онлайн бесплатно, автор Элизабет Гаскелл. Cтраница 5
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Рука и сердце
Рука и сердце
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Рука и сердце

– Твоя сестра вчера ночью была возле нашего дома и слышала мой разговор с доктором. Сейчас она спит, твоя мать сидит подле нее. Я хотела, чтобы ты все узнал от меня. Ты поднимешься к матери?

– Нет! – ответил он. – Лучше побуду с тобой. Мама сказала мне, что теперь ты все знаешь. – Он потупил взор, вспомнив о семейном позоре.

Но его поистине святая в своей чистоте избранница не опустила и не отвела глаза:

– Да, я все знаю – все, кроме ее мук. Страшно подумать!

– Она их заслужила, все до единой, – глухо ответил он.

– В глазах Божьих, может быть. Ему судить, не нам. Ох, Уилл Ли! – внезапно вспылила она. – Я была о тебе такого хорошего мнения. Не вынуждай меня думать, что ты бессердечен. Праведность не праведность без доброты, без милосердия! Подумай о матери с разбитым сердцем, которая нынче вновь обрела свое дитя, подумай о ней!

– Я думаю о ней, – сказал он. – И помню про обещание, которое дал ей вчера вечером. Только мне нужно время. Дай срок, и я сделаю все как надо. Я еще не успел ничего обдумать. Но я сделаю все как надо, как правильно, не беспокойся. Ты очень хорошо мне все растолковала, Сьюзен, рассеяла мои сомнения. Я так тебя люблю, что мне больно слышать твои упреки. Если я замешкался и не наобещал сгоряча чего угодно, то потому только, что даже из любви к тебе не стану говорить того, в чем сам не уверен. А я не был уверен, что ты примешь меня, все это так неожиданно… Но я не бессердечный. Кабы я был такой, стал бы я горевать и поедом себя есть!

Он двинулся было к выходу, ему и впрямь показалось, что лучше обдумать все одному, в тишине. Но Сьюзен, кляня себя за неосторожные и, пожалуй, обидные слова, приблизилась к нему сзади на пару шагов, в нерешительности остановилась и, зардевшись, почти шепотом сказала:

– Ах, Уилл! Я прошу прощения. Я не должна была… Ты простишь меня?

Всегда до робости сдержанная, она говорила с такой безграничной кротостью, какую только можно себе представить, и глаза ее то умоляюще поднимались на него, то стыдливо опускались долу. Ее очаровательное смущение было красноречивее всяких слов. Уилл вернулся к ней, сам не свой от счастья, что любим ею, схватил ее в объятия и расцеловал:

– Сьюзен, любимая!

Тем временем в комнате наверху мать не сводила глаз со своей крепко спящей дочери.

Лиззи проснулась только вечером, снотворное оказалось сильнодействующим. Открыв глаза, она увидела перед собой мамино лицо и долго смотрела на него не мигая, словно завороженная. Миссис Ли сидела неподвижно, как изваяние. Ей казалось, что малейшее движение разрушит чары и вместе со сковавшим ее оцепенением она утратит и способность владеть собой. Первой не выдержала Лиззи.

– Мама, не смотри на меня! Я гадкая, испорченная! – вскрикнула она, словно ее пронзила нестерпимая боль; она зарылась лицом в простыни и застыла на постели, как мертвая.

Миссис Ли опустилась на колени и принялась ласково успокаивать ее:

– Лиззи, милая, не надо так говорить. Я же твоя мама, доченька, не бойся. Я как любила тебя, так и сейчас люблю. Я думала о тебе непрестанно, Лиззи. Твой отец перед смертью простил тебя. – (При этих словах тело под простынями судорожно дернулось, но никакого возгласа не последовало.) – Лиззи, родная моя, я для тебя что хочешь сделаю, жить буду тобой одной, ты только не бойся меня… Такая ты, не такая, о том мы не будем вспоминать. Забудем прошлое и вернемся на Ближнюю ферму. Я и уехала оттуда, чтобы найти тебя, доченька, и Бог привел меня к тебе! Хвала Господу! Бог милостив, Лиззи. Ты ведь помнишь, что сказано в Писании, Лиззи, знамо дело помнишь, ты ж у меня ученая. Я-то едва читаю, зато кое-что выучила наизусть, и повторяла про себя по многу раз на дню, и находила в том утешение. Лиззи, доченька, не прячь от меня лицо, это же я, твоя мама! Давеча я держала на руках твое дитя… Твой ангелочек заступится за тебя перед Всевышним. Ну не надо, не убивайся ты так, вы еще встретитесь на небесах. Я знаю, ты не чаешь попасть туда, к своей Нэнни. И верь мне, Господь не отринет того, кто раскаялся… Ты только ничего не бойся, ладно?

Миссис Ли молитвенно сложила руки и без конца повторяла ласковые слова утешения и поддержки, все, какие могла припомнить, старясь говорить как можно яснее. По дыханию дочери она понимала, что та ее слушает, но у нее самой голова шла кругом и скоро уже не было сил продолжать. Она с трудом сдерживала рыдания.

Но вот дочь подала голос:

– Куда ее унесли?

– Она в доме, внизу. И личико у нее спокойное, светлое.

– Она умела говорить? Ох, если бы Бог дал… Если бы я хоть раз услышала ее голосок!.. Я так мечтала об этом, мама! Увижу ли я ее… Ах, мама, ведь если я буду очень стараться и Господь смилостивится надо мной и возьмет меня на небо, я не узнаю ее… не узнаю мою доченьку… Она отвернется от меня, как от чужой, и будет цепляться за Сьюзен Палмер, за тебя! Горе, горе мне!.. – Она сотрясалась от душившей ее нестерпимой тоски.

Впервые позволив себе высказать все, что терзало ей душу, она открыла лицо и пристально посмотрела на мать, словно хотела прочитать ее мысли. И когда увидела мокрые от слез старческие глаза и дрожащие губы, кинулась ей на шею и, как в детстве, заплакала на маминой груди. Сколько раз она прибегала к ней со своими детскими горестями, не ведая, что значит настоящее, неутешное горе!

Мать прижала ее к себе и стала баюкать-уговаривать, как маленькую, и мало-помалу Лиззи успокоилась и затихла.

Так они сидели долго-долго, пока Сьюзен Палмер не принесла им чаю и хлеба с маслом. Сев в уголке, Сьюзен смотрела, как мать кормит свое больное дитя, как ласковыми уговорами заставляет дочку проглотить еще кусочек. Ни та ни другая не замечали ее присутствия. Ночью они спали в обнимку, а Сьюзен устроилась на полу.

Детский трупик (крохотную невинную жертву, чья безвременная кончина вернула под отчий кров несчастную грешницу-мать) отвезли на холмы, которых она при жизни так и не увидела. Они не решились похоронить дитя подле сурового деда на погосте в Милнроу, и местом упокоения Нэнни стало всеми позабытое маленькое кладбище, затерянное среди вересковых пустошей: в стародавние времена квакеры хоронили там своих мертвецов. Ее опустили в землю на солнечном склоне, где по весне расцветают первые цветы.

Теперь Уилл и Сьюзен живут на Ближней ферме. Миссис Ли и Лиззи – в укромной хижине, которую нельзя увидеть, пока не спустишься на дно лощины. Том учительствует в Рочдейле и вместе с Уиллом помогает матери сводить концы с концами. Но хотя хижина и скрыта от глаз в зеленой лощине, я твердо знаю, что всякий звук беды на окрестных холмах достигает ее – всякому призыву о помощи чутко внимает добрая женщина с печальным лицом, которое лишь изредка освещает улыбка (и печали в той улыбке больше, чем в иных слезах!); заслышав крик отчаяния, она покидает свое уединенное жилище и идет к тем, чей дом накрыла черная тень болезни или горя. Не счесть всех, чьи благодарные сердца благословляют Лиззи Ли, но сама она… Она непрестанно молит Бога о прощении и о том, чтобы всемилостивый Господь позволил ей снова увидеть свое дитя. Миссис Ли живет в мире и покое. Лиззи для нее бесценное сокровище, однажды утраченное, но счастливо обретенное вновь. А Сьюзен, как ясное солнышко, всех одаряет теплом и светом. У нее подрастают собственные дети, и для них она все равно что святая. Одну из девочек зовут Нэнни. Ее Лиззи часто берет с собой, когда идет проведать могилку на солнечном склоне, и пока девочка собирает ромашки и плетет венки, Лиззи сидит у могильного камня и горько плачет.

Сердце Джона Миддлтона

Я родился в Соули, куда на рассвете падает тень от холма Пендл-Хилл. Думаю, деревушка появилась при монахах, у которых там было аббатство. У одних домиков чуднóй старинный вид, другие построены из камней аббатства и сланцевой глины из соседних карьеров, а на стенах и дверных перемычках много затейливой резьбы. Есть еще сплошной ряд одинаковых домов, выстроенных не так давно, когда некий мистер Пил приехал сюда, чтобы использовать энергию реки, и дал толчок новой жизни, хотя и, сдается мне, совсем не похожей на ту степенную размеренную жизнь, что неторопливо текла здесь во времена монахов.

А в мое время в шесть часов утра звучал колокол и толпа спешила на фабрику; возвращались ровно в двенадцать, но даже ночью, когда работа заканчивалась, мы все равно не замедляли шаг после спешки и суеты целого дня. Сколько себя помню, я всегда ходил на фабрику. Отец по утрам тащил меня туда наматывать для него катушки. Матери своей я не помню. Я не стал бы таким дурным человеком, если бы слышал рядом звук ее голоса или видел ее лицо.

Мы с отцом квартировали у одного человека, который тоже работал на фабрике. Жили мы все в страшной тесноте, так много народу приехало в Соули из разных частей страны за заработком, а дома, о которых я говорил, построили еще не скоро. Пока они строились, отца выгнали с квартиры за пьянство и недостойное поведение, и мы с ним спали в печи для обжига кирпичей, то есть когда вообще спали, потому что частенько отправлялись браконьерствовать, и не одного зайца и фазана, обмазав глиной, запек я в тлеющих углях той самой печи. Как и положено, на следующий день я засыпал на работе, валясь на пол, словно безжизненный ком, но отец, хоть и знал причину моей сонливости, безжалостно пинал и проклинал меня, ругая последними словами, пока я из страха перед ним не поднимался и снова не принимался за свои катушки. Но стоило ему отвернуться, я сполна возвращал ему все ругательства и проклятия, жалея, что я не взрослый и не могу ему отомстить. Исполненных ненависти слов, произнесенных тогда, я не осмелился бы теперь повторить, однако еще сильнее была ненависть в моем сердце. Ненависть поселилась во мне с незапамятных времен. Научившись читать и узнав об Исмаиле, я решил, что происхожу из его прóклятого племени, потому что был между людьми как дикий осел: руки мои были на всех, и руки всех на мне[4]. Однако лет до семнадцати или даже дольше я совсем не интересовался Библией и поэтому не хотел учиться чтению.

Когда дома достроили, отец снял один из них и стал пускать постояльцев. Мебели почти не было, зато всегда хватало соломы и печи хорошо топились, а многие превыше всего ценят тепло. У нас жил самый сброд. Мы ужинали среди ночи; дичи было достаточно, а если ее не оказывалось, можно было украсть домашнюю птицу. Днем мы делали вид, что работаем на фабрике. По ночам объедались и пьянствовали.

Словом, ткань моей жизни была совсем черной и грубой, однако постепенно в нее начала вплетаться тоненькая золотая нить – забрезжил свет милости Божией.

Однажды ветреным октябрьским утром, нехотя идя на работу, я подошел к небольшому деревянному мостику через ручей, впадающий в бурную говорливую речку Бриббл. На мостике спиной ко мне стояла девочка, держа на голове кувшин, с которым пришла за водой. Она была такой легонькой, что, если бы не тяжесть полного кувшина, ветер почти наверняка подхватил бы ее и унес, как он уносит семена одуванчиков; он раздувал ее синее хлопчатобумажное платье, и казалось, она расправляет крылья перед полетом; девочка обернулась ко мне, как будто с просьбой, но, увидев, кто перед ней, заколебалась, потому что у меня в деревне была дурная слава и ее, без сомнения, об этом предупреждали. Но сердце ее было слишком чистым для недоверия, и она робко обратилась ко мне: «Прошу вас, Джон Миддлтон, перенесите, пожалуйста, этот тяжелый кувшин через мост».

Впервые в жизни со мной говорили так вежливо. Отец и его грубияны-приятели помыкали мной, оскорбляли и проклинали меня, если я не исполнял их желаний, а если исполнял, не выражали ни признательности, ни благодарности. Мне сообщали то, что мне требовалось знать. Но ласковые слова просьбы или пожелания были мне до тех пор неведомы, и их мягкий и нежный звук отозвался в моих ушах, как перезвон далеких колокольчиков. Мне хотелось ответить должным образом, но, хотя мы были равны по положению, была между нами огромная разница, из-за которой я не умел говорить на ее языке, выражая скромную просьбу любезными словами. Мне ничего не оставалось, как, смутившись, неловко взять кувшин и, следуя ее просьбе, молча перенести его через мост. Когда я отдал ей кувшин, она поблагодарила меня и вприпрыжку убежала, а я стоял и безмолвно глазел ей вслед, как последний неотесанный невежа, коим я и был. Я прекрасно знал, кто эта девочка. Она была внучкой Элеанор Хэдфилд, пожилой женщины, которую мой отец и его приятели называли ведьмой, насколько я могу судить – лишь из-за достоинства, с которым она держалась, и того бесстрашия, с которым она выражала свое презрение и враждебность к ним. Мы и правда нередко встречали ее в серых рассветных сумерках, возвращаясь после браконьерских вылазок, и отец шепотом проклинал ее как ведьму вроде тех, которых давным-давно сожгли на вершине холма Пендл-Хилл; однако я слышал, что Элеанор – умелая сиделка, всегда готовая оказать услугу тем, кто болен; и кажется, она тогда возвращалась после целой ночи (ночи, которую мы провели под безбожным небом и в безбожных занятиях), проведенной у постели тех, кому суждено было умереть. Нелли была ее осиротевшей внучкой, ее маленькой помощницей, ее самым ценным достоянием, ее единственным сокровищем. Много дней пытался я подкараулить ее у ручья, надеясь, что, на мое счастье, на долину обрушится порывистый ветер и я снова ей пригожусь. Я повторял слова, с которыми она ко мне обратилась, стараясь повторить тон ее речи, но удача мне так и не улыбнулась. Думаю, она и не догадывалась, что я ее поджидал. Я узнал, что она ходит в школу, и решил во что бы то ни стало тоже туда пойти. Отец поднял меня на смех, но мне было все равно. Я понятия не имел о чтении и о том, что надо мной, здоровенным семнадцатилетним парнем, вероятно, станут насмехаться, когда я приду учить алфавит вместе с кучей малышей. Для себя я все твердо решил. Нелли ходит в школу, там я, вернее всего, смогу видеть ее и слышать ее голос. Значит, туда я и пойду. Отец отговаривал меня, ругал, угрожал мне, но я стоял на своем. Он сказал, что школа мне через месяц надоест и я ее брошу. Я с проклятиями, о которых не хочу даже вспоминать, поклялся, что выдержу год и научусь читать и писать. Отцу была противна самая мысль о том, чтобы учиться читать, он сказал, что чтение лишает человека силы; кроме того, он считал, что имеет право на весь мой заработок до последнего пенни, и, хотя в хорошем настроении мог щедро угостить меня пивом, жалел двух пенсов в неделю на школу. Однако в школу я все-таки пошел. Она оказалась совсем не похожей на то, что я себе представлял. Девочки сидели с одной стороны, мальчики – с другой, так что я оказался далеко от Нелли. Она тоже была в первом классе; меня посадили вместе с малолетками, за которыми еще нужен был присмотр. Учитель сидел в середине комнаты и очень строго за нами наблюдал. Зато я видел Нелли и слушал, как она читает вслух свой урок из Книги; и даже когда он был полон трудных имен, которые учитель любил задавать ей, чтобы показать, как хорошо она с ними справляется, ни разу не запнувшись, мне это казалось самой сладкой музыкой. Иногда она читала другие главы. Я не знал, правда в них или ложь, но слушал, потому что она читала, и постепенно стал задумываться. Помню, как в первый раз заговорил с нею, спросив (когда мы выходили из школы), кто такой Отец, о котором она в тот день читала, потому что, когда она произносила «Отче наш», голос ее становился благоговейным шепотом, который поразил меня сильнее, чем самое громкое чтение, настолько он был исполнен любви и нежности. Когда я спросил ее об этом, она возмущенно взглянула на меня своими большими голубыми глазами, но потом возмущение уступило место жалости и сочувствию, и она едва слышно ответила тем же тоном, каким произносила «Отче наш»:

– Разве вы не знаете? Это Бог.

– Бог?

– Да, тот Бог, о котором рассказывает мне бабушка.

– А вы не расскажете мне, что она говорит?

И вот мы уселись на насыпь у изгороди, она чуть повыше, чем я, и я смотрел снизу на ее лицо, пока она пересказывала мне все священные тексты, которым научила ее бабушка, объясняя как могла про Всемогущего. Я молча слушал, потрясенный до глубины души. По молодости своей она знала лишь то, что заучила наизусть, но мы в Ланкашире говорим на суровом языке Библии, и мне все было понятно. Я поднялся на ноги в полном ошеломлении и так же молча направился прочь, но тут вспомнил о хороших манерах, вернулся и впервые, сколько себя помню, сказал: «Спасибо». Для меня это был во многих отношениях великий день.

Я всегда был из тех, кто, раз выбрав цель, не отступает от нее. Мне хотелось узнать Нелли поближе. Больше меня ничто не заботило. Поэтому на все остальное я не обращал внимания. И хотя учитель бранил меня, а малыши надо мной потешались, я все вытерпел, не изменив своего намерения. Я продержался в школе год, выучившись читать и писать; правда, не столько из-за своей клятвы, сколько ради хорошего мнения Нелли обо мне. К этому времени мой отец совершил ужасное преступление, и ему пришлось удариться в бега. Я был этому рад, потому что никогда не любил и не ценил его и хотел отделаться от его компании. Однако это оказалось непросто. Честные люди сторонились меня, и лишь дурные встречали с распростертыми объятиями. И даже у Нелли доброе отношение как будто смешивалось со страхом. Я был сыном Джона Миддлтона, которого, попадись он, повесят в Ланкастерском замке. Иногда мне казалось, что она смотрит на меня с каким-то жалостливым ужасом. А другие и ради приличия не старались скрывать свои чувства. Сын надсмотрщика на фабрике без конца попрекал меня отцовским преступлением; теперь он припомнил и его браконьерство, хотя я прекрасно знал, сколько раз сам он сытно ужинал той дичью, которую мы приносили ему, чтобы он и его отец спускали нам опоздания по утрам. А разве могли такие, как мой папаша, честным путем добыть дичь?

Этот парень, Дик Джексон, отравлял мне жизнь. Он был на год или два старше меня и имел большую власть над рабочими фабрики, потому что докладывал своему отцу, что хотел. Я не всегда мог сдержаться, когда он ставил мне в счет прегрешения моего отца, и в сердцах давал отпор. Это не шло мне на пользу и лишь еще больше отталкивало от меня добропорядочных людей, которых приводили в ужас изрыгаемые мною проклятия – богохульства, знакомые с детства, которые я не мог забыть и теперь, хотя с радостью избавился бы от них; все это время Дик Джексон стоял рядом с понимающей усмешкой на лице, а когда я умолкал, едва дыша от измучившей меня ярости, поворачивался к тем, чье уважение я так хотел заслужить, и спрашивал, не правда ли, я достойный сын своего родителя и пойду по его стопам. Но дело не ограничивалось его насмешливым безразличием к моему бессильному гневу, хотя это и было самое худшее, из-за чего в сердце моем росла мучительная ненависть, затеняя его, как растение пророка Ионы. Но то давало милосердную тень, защищая пророка от палящего солнца[5], моя же ненависть сжигала все вокруг.

Дик Джексон сделал еще кое-что. Отец его знал толк в своем деле и был хорошим человеком; мистер Пил высоко ценил старого Джексона и не уволил, хотя здоровье у него было уже не то, что прежде; а когда у него больше не было сил ходить на фабрику, он доверил своему сыну смотреть за рабочими и докладывать ему обо всем. Слишком большая власть для такого молодого человека – сейчас я говорю это спокойно. Каким бы ни стал Дик Джексон, в ином мире ему зачтется то, что в молодости он подвергся сильному искушению. Но в то время, о котором я веду речь, ненависть моя полыхала огнем. Я был уверен, что именно из-за него меня не считают достойным общества добропорядочных и честных людей. Мне смертельно надоела моя преступная и разгульная жизнь, я хотел изменить ее и сделаться трудолюбивым, трезвым, честным, научиться правильно говорить (тогда это казалось мне высшей добродетелью), но все мои попытки натыкались на презрительные ухмылки и издевательства Дика Джексона. Целыми ночами расхаживал я по старому монастырскому лугу, размышляя, как бы его обхитрить и вопреки его ухищрениям завоевать уважение людей. К молитве я впервые в жизни обратился, опустившись на колени у древних стен аббатства под безмолвными звездами, воздев руки к небесам и прося Бога послать мне силы, чтобы отомстить своему врагу.

Прежде я слышал, что, если молиться по-настоящему, Бог даст просимое, и думал, что молитва поможет мне добиться исполнения желаний. Я молился от всего сердца, надеясь, что Бог услышит мою мольбу, и никогда еще греховные слова не звучали с такой силой. И позже Бог услышал мою просьбу и явил мне свою милость! Нелли все это время я видел нечасто. Бабушка ее все слабела, и у Нелли было много забот дома. Кроме того, мне казалось, что лицо ее выражает отвращение ко мне, и я решил избегать встреч с нею, пока не смогу честно смотреть в глаза людям, не страшась ничьих обвинений. Хорошую репутацию заслужить можно, мне это непременно удастся – и мне это удалось, но ни один человек, выросший среди добропорядочных людей и не знавший искушения, представить себе не может, какую невыразимо тяжкую задачу я себе задал. По вечерам я сторонился людей, потому что привечали меня лишь старые приятели моего родителя, всегда готовые включить сильного молодца в свою компанию, а честные и добропорядочные люди держались настороженно. И я сидел дома и предавался чтению. Казалось бы, куда проще было заслужить доброе имя вдали от Соули, где никто не знал ни меня, ни моего отца. Так оно и есть, но для меня это было бы совсем не то. И, кроме того, в Соули жила Нелли, в которой я видел образец добропорядочности. Под ее взором я выправлю свою жизнь и добьюсь уважения. Так прошло два года. Каждый день я отчаянно боролся, и каждый день Дик Джексон противостоял моим усилиям, и я оставался для всех все тем же достойным лишь презрения сыном преступника – безрассудным, необузданным, обуреваемым страстями, созревшим для преступной жизни. Что толку от умения читать и писать? Оно ничего не стоило в глазах тех людей, к кому меня отбрасывала судьба, вызывая их насмешки. Теперь я мог бы прочесть любую главу из Библии, а Нелли так никогда и не узнает об этом. Я все глубже погружался в те немногие книги, которые имел. Торговцы приносили их в своих мешках, и я покупал, что мог. У меня были «Семь героев» и «Путь паломника»; я считал их одинаково чудесными и правдивыми. Я купил «Рассказы благородного Джона Байрона» и «Потерянный рай» Мильтона, но мне недоставало знаний, чтобы в них разобраться. И все же книги доставляли мне удовольствие, позволяя отвлечься от себя и своих горестей и забыть, по крайней мере на время, о снедавшей меня ненависти к Дику Джексону.

Когда Нелли было около семнадцати, ее бабушка умерла. Я стоял в стороне от всех во дворе церкви, наблюдая за похоронами. Это была первая в моей жизни церковная служба, и она тронула меня до слез, чего я тогда устыдился. Слова были исполнены покоя и святости, и меня потянуло в церковь, но я не осмелился войти, потому что никогда там не был. Приходская церковь была далеко, в Болтоне, что служило оправданием для всех, кто не хотел ее посещать. Когда священник умолкал, я слышал рыдания Нелли, и их звук проникал мне в самое сердце. Выйдя из церкви, она прошла совсем близко, я мог бы к ней прикоснуться, но голова ее была опущена, и я не решился с нею заговорить. Затем я задался вопросом: что ждет ее? Ей нужно зарабатывать на жизнь – станет ли она прислугой на ферме или работницей на фабрике? Я слишком хорошо знал жизнь тех и других и не мог не тревожиться о ней. Я достаточно зарабатывал, чтобы обзавестись семьей, если бы захотел, но ни одну женщину, кроме Нелли, не хотел бы назвать своей женой. Однако в то время я не женился бы на ней, даже если бы мог, потому что не стал еще тем уважаемым человеком, которым должен быть муж Нелли. Вот пойдет обо мне добрая слава, я открою ей свое сердце – и будь что будет, а пока наберусь терпения. Я твердо верил, что рано или поздно мои упорные усилия должны увенчаться успехом и тогда хорошие люди обязательно изменят обо мне свое мнение и примут меня. Однако что тем временем станется с Нелли? Я подсчитал свои доходы и отправился к самой достойной женщине в деревне узнать, во что обойдется содержание девушки, которая будет жить в ее доме как дочь и помогать ей по хозяйству; та посмотрела на меня с подозрением. Я сдержался и сказал ей, что близко не подойду к дому, даже эту часть деревни стану обходить стороной и что девушка, о которой я веду речь, будет думать, что за нее платит приход. Это не помогло – она все равно не доверяла мне; но я знаю, что смог бы сдержать слово, к тому же ни за что на свете я не считал бы Нелли чем-то обязанной мне, потому что это наложило бы тень обязательства на ее любовь – ту любовь, которую я всей душой стремился заслужить не как признательность за мои деньги или мою доброту, а как чувство ко мне самому. Потом я узнал, что Нелли нашла место прислуги в Болланде, и подумал, почему бы не поговорить с нею хотя бы раз до ее отъезда. Я хотел только по-дружески выразить ей соболезнование в ее горе. Я был уверен, что смогу управлять своими чувствами. И вот в воскресенье накануне ее отъезда из Соули я поджидал ее у лесной тропинки, по которой, как мне было известно, она пойдет после дневной службы. Птицы так заливисто щебетали среди листвы, что я не слышал звука приближающихся шагов, пока они не раздались совсем рядом, а вместе с ними и два голоса. Лес был в той части Соули, где Нелли жила у друзей, и тропинка вела только к их дому, и я был уверен – это она, потому что видел, как она в одиночку направлялась в церковь.