И ветру горя мало —
облетная пора.
Так осень вербовала
деревья по дворам.
1965
* * *
и. к.
Отблестели ладони саблями.
Жизнь под улицы затекла.
По квартирам, шкафами сдавленным,
понаставлены зеркала.
Ты не взрослая и не маленькая.
Руки скрещены у окна.
На диване два круглых валика
напружинились допьяна.
Где ты, милая, моя летняя,
где ты смотришься в образа.
Изрешечены лица клетками,
наведёнными на глаза.
Ни тобою, никем не леченный —
хмель, по жердочкам навитой.
Где-то Волга, а где-то женщина
полотняная над водой.
1965
* * *
и. к.
Я не понимаю, ты какая.
Тронута нечаянным резцом.
Вечер от светильников мигает,
натемно сливаясь над лицом.
Высоко раскинуты запястья
над огнем купейных ночников,
рукавов надломленные части
из окна не смогут ничего.
И глазам в глаза не засветиться.
Всё
в стекло добротное ушло.
И толкнулись сплюснутые лица,
в занавесках пялясь тяжело.
1965
* * *
Рвет замшевые ночи
короткое метро.
Жалей меня, сыночек,
хоть каплей на ведро.
Не ставни и не шторы —
два рамочных стекла.
Одной она на что мне
панельная стена.
Подушка много стерпит.
На складки он слепой.
И, если боль о смерти,—
за сына терпит боль.
Под даровое утро
остынувших аллей
жалей меня, хоть хмуро,
хоть изредка жалей.
Чья мать всего не хочет.
А просит-то одно:
жалей меня, сыночек,
я жду тебя давно.
1965
* * *
Ватагою бессовестной
на бандочку игра.
От люблинской бессонницы —
по люблинским дворам.
Махнуть бы вострой саблею,
срубить под корешок
лозинку эту самую,
зеленый гребешок.
А ты ходи, выламывай,