И вот на самом пике разработок, – бац, и на тебе! Журбея убрали. А на место его назначили какого-то безвестного Гребнева из Питера. И он, оказывается, учинил вот такое… Сдал назад, занизил боевые характеристики ракеты…
Гаевский вспомнил: когда Журбея внезапно заменили Гребневым, он спросил генерала Курилова о причине такого решения. В ответ:
– Питерских блатняков к денежным корыту подтягивают. Но ты в это дело не лезь. У этого Гребнева – «крыша» та еще…
А еще Курилов тогда поведал Гаевскому то же, что он сегодня услышал от Юдина – в знак протеста из-за смещения Журбея, с ним ушла почти вся его команда заслуженных стариков, в том числе – нескольких лауреатов госпремий. А пришедший им на смену молодняк с ходу не потянул проект.
И вот теперь, когда в Генштабе ждут ракету для новой зенитной системы и восторженно шепчутся о том, что она будет способна доставать вражьи цели уже в ближнем космосе, – вдруг выясняется, что это блеф… Гребнев делает шаг назад.
«Интересно, в верхах это знают? – думал Гаевский, – а ведь Курилов наверняка знает. Должен знать. Но почему-то помалкивает»…
* * *Он посмотрел в окно. С высоты четвертого этажа ему был хорошо виден внутренний двор института с побеленными стволами старых яблонь. Вспомнил и улыбнулся: «Вы колготки ей повыше, до первых веток натягивайте». Так сказала ему Наталья, когда он обмазывал известью ствол яблони.
Вспомнил о том, как хорошо, как упоительно работалось ему, когда она была на субботнике рядом. Что-то особенное, похожее на сладкую мужскую истому, зарождалось в нем. Он еще не мог дать этому точного названия, но смутное предчувствие нового, романтичного периода в его жизни грело душу.
Подобное он испытывал давным-давно, еще в школе, в одиннадцатом классе, когда там появилась курчавая блондинка Лиза Измайлова, – ее отца-офицера из какого-то дальневосточного гарнизона перевели по службе в Воронеж. После появления Лизы в классе нудная учеба обрела вдруг для Гаевского иной смысл, – он летел на уроки, чтобы увидеть и ее лицо с веснушками, и тонкую шею, обрамленную белой кружевной вязью воротничка, и большие загадочные глаза, и услышать ее тонкий девичий голосок…
Сколько лет, сколько лет уже прошло, а он все это хорошо помнил. В душе его был особенный уголок, куда память любила заглядывать в минуты ностальгических воспоминаний о школьной юности, о той поре, когда просыпались первые чувства влюбленности.
9Вот и сейчас, уже на пятом десятке, было в душе Гаевского что-то еще до конца не осознанное, ясно не прочувствованное, но влекущее, заманивающее в сладкие сети. Он начинал жить с этой сокровенной тайной, она грела его и увлекала непредсказуемым сюжетом.
Он еще не мог дать себе ответа на вопрос – что это?
Начало обычного мужского влечения к этой молодой женщине, которая всем своим естеством – и голосом, и глазами, и губами, и прической, и фигурой, и соблазнительной походкой притягивала его к себе? Или это банальная страсть самца, одурманенного желанием овладеть очередной «свеженькой» жертвой его похоти?
Или же это все же непознанное чувство, которое он считал когда-то любовью, хотя оно, может быть, на самом деле таковым и не было? Сказал же кто-то: «Любовь – это привидение, – все о ней говорят, но никто её не видел».
Но разве он в курсантские свои годы не рвался на свидания к Людмиле, забывая обо всем? Разве не звучала в его душе тогда возвышенная музыка счастья, разве не кружили ему голову ненасытные поцелуи их юных губ в разгаре взаимных чувств? Какое же волшебное времечко было! Когда они все откровеннее сближали свои желания, хорошо понимая, что самое главное еще впереди, и это самое главное манило их дальше и дальше – в обворожительный мир самой природой данных им чувств и ласк.
Они оба хорошо помнили тот день, когда родители Артема с его младшим братом уехали отдыхать на Черное море, а в опустевшей квартире Гаевских все и случилось. Предусмотрительный курсант четвертого курса училища радиоэлектроники Артем Гаевский заранее купил новенькую белоснежную простыню и покрыл ею родительскую кровать, плотно закрыв за собой дверь в спальню перед приходом студентки филфака Людмилы.
Все как нельзя лучше получилось строго по разработанному им незатейливому сценарию: шампанское, свечи, проникновенное польское танго в теплом полумраке, смелые объятия, поцелуи, надрывное дыхание, признание в любви, предложение выйти замуж и раздольная постелька с целомудренной простынкой…
То была их первая с Людмилой ночь, которую они, кажется, и не заметили, восторженно увлеченные игрой ласк и чувственных открытий. До того самого момента, когда, словно от боли, вскрикнула и застонала под ним Людмила, а затем, когда он остановился и почувствовал в темноте губами ее слезы, она включила ночник, проворно выбралась из-под него и, продолжая плакать, полными ужаса глазами смотрела на кровавое пятно посреди белой простыни (он в ту же ночь засунул ее в вонючую пасть мусоропровода).
Он помнил, он навсегда запомнил, что первый восторг от тех любовных утех был серьезно подпорчен ее слезами.
– Прощай детство, – сказала она тогда ему, прикасаясь мокрой щекой, – вот я теперь и твоя…
И она уже не стеснялась при свете своей наготы. А он, утешая ее, снова и снова ласкал ее дерзко стоявшую упругую грудь. Он все помнил. Как крепко помнил и наставление любимца факультета – начальника выпускного курса полковника Кузнецова:
– Товарищи курсанты, – однажды сказал он перед строем увольняемых в город счастливчиков, – ложась с восемнадцатилетней девушкой в койку, заранее думайте о том, какой она встанет из нее вашей пятидесятилетней женой!
А в прошлом году Людмиле уже сорок исполнилось, и часто видя ее обнаженной, Гаевский ловил себя на мысли, что с «фактурой» жены он не просчитался. Двоих детей ему родила, а все еще, как говорится при ней, – мужики шеи сворачивают, глядя ей вслед…
Вот только с годами тихонько, незаметно поубавились страсти, а любовные утехи с женой давно стали однообразными, даже пресными.
В маленькой и потрепанной книжечке с телефонными номерами он однажды записал две строчки своего нового стиха:
Нет былого уже отрешенияНа резине немнущихся губ.Гаевский не раз с грустью думал, что он еще далеко не все испытал, что должен испытать мужчина в его возрасте. Он как бы чего-то еще не добрал, не все тайники в себе открыл. Выросшая в семье воронежских интеллигентов, и к тому же людей набожных, Людмила в интимной их жизни была строгим консерватором и не позволяла себе тех «вольностей» и «экспериментов», которые много раз порывался проделать с ней все еще жаждущий новизны чувств Гаевский.
– Ты что, порнухи где-то насмотрелся? – с укоризной говорила она, отворачиваясь от него в постели. И, надев очки, брала с тумбочки Библию.
А затем, отстранясь от чтения и как бы оправдываясь, добавляла:
– Мой любимый Набоков, между прочим, говорил, что в человеческом сексе есть животность… Фу!
В молодости Гаевскому даже нравилась эта провинциальная нераспущенность Людмилы в их интимной жизни, и он многие годы таил надежду, что еще доведет ее по этой части до необходимого ему идеала.
Но время шло, а почти ничего не менялось. Все те же настоятельные требования к их ритуальному «миссионерскому» положению тел, все те же закрытые глаза ее, все те же слова «ляг повыше», все та же мимика на лице, от которой ему зачастую становилось не по себе – то было лицо женщины, испытывающей не радость и наслаждение, а боль.
Он даже не знал, когда у нее наступает миг восторга, – ну разве тогда, когда она начинала усиленно сопеть…
И даже если случалось, после долгих недель воздержания от выполнения супружеских обязанностей (Боже, как он ненавидел эти слова!) заигрывала с ним теплой ножкой под одеялом, когда ему казалось, что уж на сей раз все будет восторженно и раскованно, – ничего не менялось. Он обожал как можно дольше растягивать предварительные ласки, а Людмила, едва они начинались, приказывала:
– Ляг на меня. Повыше. Не спеши.
И закрытые глаза, и эта мучительная мимика на лице, и то же учащенное сопение. И тот же строгий учительский возглас, если он пытался выйти за границы давно установленных ею правил:
– Ты что, с ума сошел? Мы же не животные! Фу!
Добывание высшего мужского наслаждения становилось пресной работой.
Лишь одно его утешало, – что при таком прохладном и однообразном отношении Людмилы к их постельным утехам она вряд ли будет искать кого-то на стороне. В конце концов, он смирился с мыслью, что так устроены и физиология жены, и ее убеждения насчет интимной части супружеской жизни.
10Давным-давно в каком-то журнале он вычитал, что самые фригидные женщины – учителя и преподаватели гуманитарных дисциплин. И часто хмуро думал, что, видимо, Людмила из этой категории и ему не повезло. Нет-нет, с характером, с душой ее все было в порядке. Жилось ему с ней спокойно и комфортно, давно притерлись друг к другу, как шестеренки в швейцарских часах, дружно растили детей, время от времени посещали театр и выставки живописи, вместе почитывали нашумевшие книги, охотно ездили в гости и не менее охотно принимали гостей, – словом, все шло своим размеренным чередом, все было и правильно, и пристойно, и прилично.
Но еще в молодые годы (где-то после тридцати пяти) заметил Гаевский, что любовь их потихоньку облачается в привычку мирно и тихо жить рядом, – ему же хотелось хоть иногда новых восторгов, страстей и чувств, а не пресного однообразия в домашней темной спальне (Людмила не любила света). И еще с тех лет, когда они только начинали жить вместе, когда вдруг нападало на него невыносимое желание овладеть ею, заласкать ее до беспамятства, он слышал это проклятое:
– Темочка, я устала… Голова что-то болит… Давай утречком.
А утречком вырывали его из постели то ранние построения на плацу, то сигналы тревоги, то командировки.
Но даже тогда, когда в редкие выходные дни ему удавалось добиваться своего, Людмила вела себя так, словно делала ему одолжение, словно все это было нужно только ему:
– Ты уже?
– А ты?
– Я и сама не знаю…
И часто мучила его мысль, что, может быть, это он виноват в таком отношении Людмилы к тому, что венчает высшие чувства между мужчиной и женщиной. Когда же бывалые по этой части офицеры заводили меж собою шутливо-скабрезные разговоры, лейтенант Гаевский превращался в слух.
– Главное в энтом деле – не размер, а техника, – так говаривал в свое время майор Жихарев, – если женщина лежит под тобой, как бревно, значит, ты ни хрена в энтом деле не смыслишь. Тут так изловчиться надо, чтобы она кидала тебя от страсти и наслаждения – до потолка! Чтобы задница твоя в мелу была!
Гаевский робко выпытывал у полового разбойника гарнизона секреты этой самой «техники», а он лишь поблескивал хитрыми кошачьими глазами, пощипывал усы и приговаривал:
– Тут практика, практика нужна, мой юный друг. Энто дело требует экспериментов, поиска новых форм и методов. Тебе жена минет делает? Нет? А ты ей? Нет? А она на тебе и так, и сяк? Нет? Ну ты и деревня! Тебе надо срочно Таньку из дома офицеров закадрить. Она тебе всему научит. Ой, как научит… У нее во рту полгарнизона побывало! Гы-гы-гы…
Первая же попытка лейтенанта Гаевского сделать революционный прорыв в интимной жизни с женой потерпела оглушительный крах:
– Ты что, маньяк? – возмущенно и брезгливо восклицала она, кутаясь в простыню, – или порнухи насмотрелся? Убери это от моего лица! Я никогда такое делать не буду!.. Фу!
Уже тогда он впервые почувствовал, что какой-то мстительный бес настойчиво вселяется в него, показывает свою хитрую морду и словно заманивает за красные флажки супружеской измены. Но он душил, гнал вон этого черта, стараясь отвлекать себя от грешных мыслей, – ему казалось, что может случиться самое страшное – пойдет по молодой семье, как трещина по дорогой хрустальной вазе, первый же его шаг к неверности Людмиле. И жизнь с ней превратится в мучительный обман.
Размышляя так, он допускал, что, возможно, обманывает сам себя, еще не испытав настоящее чувство, а лишь поверив в его призрак.
А то чувство, которое он испытывал к жене в те, еще молодые свои офицерские годы, – оно словно ходило по давно наезженному кругу. А ему хотелось и новых чувств, и новых ощущений. Страсти утихали и становились какими-то однообразными, полинявшими, обыденными, как поношенное белье, – оставалась лишь привязанность. Душа просила новых ощущений.
Часть II
11Первая измена жене случилась у него в дальневосточном Белогорске – с Татьяной, фигуристой и огнеглазой певичкой из гарнизонного Дома офицеров. Ну бывают же девушки с такими глазами, от одного взгляда которых становится понятно, что путь к греху с ними будет недолгим…
Голоса у нее не было, да она при такой фигуре в общем-то в нем и не нуждалась. Когда длинноногая Татьяна, виляя своей увесистой филейной частью, игривой походкой выходила на сцену, то солдатам и офицерам, сидящим в пропитанном запахами пота и ваксы партере, смысл ее песен был уже совершенно не важен. А своим надрывным патриотическим призывом «Любите Россию», она отвлекала их воображение совсем в другую сторону…
В тот вечер после проигрыша решающей партии в прокуренной бильярдной он по уговору обязан был выставить лейтенанту Суходолу две бутылки вина. Что и было сделано в мрачном подвальном буфете Дома офицеров. Там на пару с великодушным Суходолом Гаевский и опорожнил несколько стаканов какой-то крепкой фиолетовой мути, закусив одной шоколадной конфеткой.
И уже в изрядном подпитии (а для офицеров, как и для других половозрелых мужчин, в таком состоянии все женщины становятся красивыми) он оказался среди танцующей в холле цивильной и военной молодежи со всеми признаками откровенно или робко демонстрируемой жажды к спариванию.
Вот там выпорхнувшая из-за пузатой колонны сдобная певичка решительно пригласила его на дамское танго. Она сделала это без тени смущения, – хозяйским движением рук выхватив его из стайки таких же хмельноглазых лейтенантов.
Он и раньше видел ее в Доме офицеров, – и был уверен, что девушка с такими броскими тактико-техническими данными наверняка уже давно охмурена каким-нибудь красавчиком из холостых (или женатых даже) кавалеров танковой дивизии.
– Вы здесь новенький офицерик, – дохнув на него винным запахом с примесью барбариски, томно сказала она, – я еще месяц назад приметила вас, но вы на меня – ноль внимания…
И она по-свойски повисла на нем, уложив на лейтенантский погон попахивающий клубничным мылом сноп белесых и колких, как сухое сено, волос.
Свет в холле пригасили до полумрака. На скупо освещенном подиуме с нежными надрывами рыдала скрипка в руках капитана Левы Белевцова. Многие в гарнизоне знали, что худой и бледный дирижер полкового оркестра давно мучился гастритной болью, а в тот вечер он играл так, словно только что у него наступило прободение язвы. Казалось, что скрипка плачет человеческим голосом.
Под эту возбуждающую музыку молодая и теплая женщина судорожно прижималась к Гаевскому – так, словно хотела раствориться в нем. Мешали только два тугих гандбольных мяча, спрятанных в ее твердом, как брезентовый чехол пушки, бюстгальтере.
Устоять перед напористой атакой блондинки он не смог…
* * *После той ночи с Татьяной он из своего полка стал почти каждый день наведываться к ней на съемную квартиру во время обеденного перерыва (жена Людмила уехала тогда к матери в Воронеж – рожать ребенка).
В узком и тихом окраинном переулке, где среди древних бревенчатых хат, серых деревянных заборов и вольготно разросшихся кустов старой сирени стояла обшарпанная, как тюремный барак, пятиэтажка, – там часто припудривались седой пылью сверкающие лаком его хромовые сапоги и поскрипывала новенькая, еще не разношенная после училища, офицерская портупея.
В условленное время Татьяна встречала его в одном прозрачном халатике, – еще влажная после душа и пахнущая клубничным мылом. Уже в прихожей бросалась ему на шею и жадно целовала его теплыми телячьими губами. И жарко шептала в лейтенантское ухо:
– Ты меня хочешь? Брысь в душ!
А затем на широкой панцирной кровати, на виду у стаи приросших к клеенчатому коврику и потрескавшихся белых лебедей, с материнской основательностью обласкивала и обсасывала все, что хотела. О, по этой части она была большой, очень большой искусницей…
И он, как заколдованный, как голодный олень к лесной кормушке, рвался к ней снова и снова. Он ожидал обеденного перерыва, как праздника.
Иногда ему становилось страшно от того, что его засосало в этот аморальный омут, что все, происходящее с ним, невосстановимо рушит его отношения с молодой женой. Он чувствовал себя предателем. И пытался найти хотя бы крохотное оправдание давшей слабину совести, не устоявшей перед соблазном. Но тяга к наслаждению этой женщиной, к ее распутным чарам были сильнее его моральных мучений молодого мужа. Он иногда напоминал себе водителя машины, который сознательно проскакивает на красный свет светофора.
Однажды в минуты хмельных откровений на офицерском пикнике он набрался смелости и выложил все своему кумиру и «духовнику» в дивизионе – майору Жихареву. Майор с видом священника на исповеди прихожанина выслушал его и произнес фразу, которую Гаевский крепко запомнил: «Любовница дает мужчине то, что не дает жена».
– Жена – это как картофельное пюре в офицерской столовой, – философским тоном говорил с нетрезвой дикцией Жихарев, – его каждый день подают. А вот любовница – ооооо! Это уже деликатес. Хотя и она иногда от чрезмерного употребления приедается.
И он, пьяненький лейтенант Гаевский, с мальчишеской искренностью тогда допытывался у майора, – а с совестью, с совестью как быть? Ведь я же – изменник? Как жить с двойным дном в душе?
– Мой юный друг, – отвечал Жихарев тем же менторским тоном мудреца, – а уверен ли ты на все сто процентов, что вот сейчас, прямо сейчас, твоя супруга не барахтается в койке с каким-нибудь воронежским ловеласом? А? По глазам твоим вижу, что не уверен. То-то же! Новая любовь, мой юный друг, – единственное блюдо в мире, которое никогда и никому не надоедает! Если ты, конечно, не импотент, а твоя пассия – не бабушка с глубоким климаксом… Хе-хе-хе…
Жихарев тогда говорил, что в каждом мужчине должна быть тайна, что самая высокая любовь к жене не может быть преградой для «обновления чувств» с другими женщинами… Да-да, майор тогда так, кажется, и сказал – «обновления чувств». Или «освежения»? Кажется, «освежения».
– Но «освежение чувств» с чужими женщинами – это же… это же… простите, блядство, – с тою же чистой мальчишеской искренностью отвечал майору лейтенант Гаевский.
– Хе-хе-хе, мой юный друг, – тем же насмешливым тоном продолжал Жихарев, – блядство придумали холодные, несчастные и ревнивые жены! А которые сами имеют по этой части грехи, те обычно сопят в тряпочку! И не теряют времени на освежение чувств. Стремление мужчин к женщинам и наоборот (тут он высоко вознес вверх указательный палец) не-ис-тре-би-мо! Запомни, мой юный друг, – мужчина изменяет из любопытства. Хочется ведь узнать, как это самое у него получится с чужой женой или с незанятой дамой? Как она смокчет… Какие позы принимает… Проявляет ли фантазию, страсти и восторг… Но секс – это еще, конечно, не любовь! Секс – это всего лишь случка, кратковременное спаривание разнополых особей… А вот когда ты без ума не только от секса с женщиной, но и от души, от повадок, от голоса, от походки ее, от всего, что в ней есть, – вот это уже любовь, мой юный друг. Ты уже не можешь жить без нее, как без воздуха… Как алкоголик без похмелья!
Гаевский будто загипнотизированный слушал профессора сексуальных наук майора Жихарева. А когда тот закончил, явно довольный складностью своей лекции (судя по его веселым глазам сытого мартовским блудом кота), лейтенант очнулся и спросил его:
– А жены, жены почему мужьям изменяют?
И тут у Жихарева мгновенно нашелся ответ:
– А изменяют жены из-за потери мужиков интереса к ним. Бабы этого не прощают! Баба без регулярного секса – это как аккумулятор без подзарядки! Потому нам и приходится работать на два фронта, устраняя недоделки тех, кто плохо выполняет свои обязанности. Такая вот фи-ло-со-фи-я, мой юный друг… И никакая мастурбация бабам живого мужичка не заменят! Старательные мужики не позволяют им забыть про счастье быть женщиной!
– Пал Николаич, – сказал тут Гаевский, настороженно глядя на Жихарева, – а вы уверены, что жена вам не изменяет?
Жихарев взглянул на лейтенанта хитрыми лисьими глазами, закурил и ответил задумчиво:
– А хрен его знает. Моя супруга – женщина скрытная и осторожная. Даже если и наставит мне рога, то я об том и знать не буду… А вообще я скажу тебе так: если ты не рогоносец, значит, жена твоя не пользуется спросом у местного мужского населения… Но лучший способ не превратиться в рогоносца – регулярно проводить, так-скзыть, техобслуживание жены… Хи-хи-хи… Вон жена…
В этот момент Жихарев замолчал, посмотрел по сторонам настороженно и тихим голосом продолжил:
– Вон жена полковника Хохлова… Командира танкового полка, как-то в спаленке сказала мне: «Спасибо, Павлик, хоть ты напоминаешь мне, что я женщина… А той мой так увлекся своими танками, что я уже забыла, как его член выглядит… У меня, извини, писька уже паутиной зарастать стала». Великая женщина, великая!.. Из ее спальни вылезаешь, как попугай из стиральной машины! Попадешься ей, – спинной мозг высмокчет! Хе-хе-хе…
* * *Три фразы остались после белогорской Татьяны в памяти Гаевского: «Ты меня хочешь?», «Брысь в душ!» и «Хочу, чтоб было так всегда-всегда».
А еще он долго помнил, как она нежно и громко стонала. Эти стоны невероятно заводили его. Заводили до того самого момента, когда он, мерно расшатываясь над белой луной ее голой попки (с розовым шрамом от фурункула на левой ягодице) однажды увидел в треснувшем зеркале шкафа, стоявшего напротив кровати, абсолютно бесстрастное женское лицо со скучными глазами уборщицы на двух работах.
Ее стоны были фальшивыми! Оглушительное разочарование нахлынуло на него в тот момент, когда он понял, что и ее страсть, и ее восторги – подделка. «Мы так подходим друг другу. Мы могли бы быть счастливой парой… Я была бы тебе верной женой», – так промурлыкала она однажды на панцирной кровати, становясь в его любимую позу у холодного клеенчатого коврика, – и Гаевский подумал: надо включать задний ход, пока не поздно.
«На обед» к ней он стал забегать все реже. А потом и вовсе словно забыл дорогу в обшарпанную пятиэтажку. И на то была еще одна, постыдная причина, – Татьяна наградила его дурной болезнью. И все было кончено. Два раза в день он наведывался в медсанбат, где Шмуль – конопатый сержант-белорус, утром и вечером с какой-то садистской ухмылкой большим шприцем всаживал в лейтенантскую задницу дозы антибиотика, многократно выверенные на других «пострадавших» от половых битв с нечистоплотными куртизанками гарнизона.
В те же дни Татьяна исчезла из Белогорска, даже не попрощавшись с ним.
Больше он ее никогда не видел.
12А потом там же, на Дальнем Востоке, был у него отпуск и он приехал в камчатский военный санаторий Паратунка. Там повстречалась ему молодая и красивая женщина, – но ни лица, ни имени ее он уже не помнил. Помнил лишь, что у нее была чрезвычайно «аппетитная» фигура – с невероятно тонкой для женщин того возраста талией и налитыми крепкими ляжками. У способных к сексу и не нагулявшихся еще санаторных мужиков сверкали хищной мечтой глаза, когда эта женщина грациозно и зазывно несла мимо свой стан зрелой самки. Гаевский помнил, что в то время он был уже капитаном, молодцем с атлетическими плечами, – видимо, это и сыграло главную роль в том, что она выбрала именно его. А познакомился он с ней на танцах под пьяненький аккордеон и «при свечах» – в санаторном клубе не было света после очередного землетрясения. Две бутылки красного вина, выпитого из целлофановых стаканчиков на скамейке в дальнем конце санаторной аллеи, быстро довели их свидание до жадных поцелуев.
– Я уже вся мокрая, – судорожным голосом бубнила она, вынимая набухший сосок роскошной груди из его трудолюбивого, как у голодного младенца, рта, – эта прелюдия должна иметь окончание… Не томите же меня…
Вот это тоже он очень хорошо помнил, – наверное, ничего так крепко не запоминает мужчина, как слова женщин, зовущих его в амурный омут.
Потом они оказались в ее номере, где яркий, как прожектор пограничного катера, лунный свет пробивался сквозь жидкие казенные шторы. Гаевский, сильно напуганный в свое время белогорской гонореей, уже напяливал на бивень любви призрачно тонкий японский кондом, когда обнаженная дама строгим учительским тоном сказала:
– Не надо. Это снижает мою чувственность. Я чистенькая. Я замужем.
Она ловким движением сняла с него презерватив и гордо добавила:
– Мой муж – атомный подводник, морской офицер.