– И могу доложить вам, мэм, что если вы имели в виду меня, то я не вероотступник. Я католик, каким был до меня мой отец, а до него был его отец, а до него был его и так далее, в те времена, когда мы отдавали жизни, но не отступались от своей веры.
– Тем более постыдно для вас сейчас так говорить, как вы говорите, – сказала Дэнти.
– Ладно, Джон, вы все-таки расскажите историю, – с улыбкой проговорил мистер Дедал.
– Уж это католик! – сказала Дэнти с насмешкой. – Да самый отпетый протестант не наговорит такого, что я сегодня здесь слышала.
Мистер Дедал замурлыкал себе под нос мелодию уличных певцов, покачивая головой из стороны в сторону.
– Я не протестант, еще раз вам повторяю, – сказал мистер Кейси, багровея.
Мистер Дедал, все так же покачивая головой, пропел нарочито гнусавым голосом:
Сбирайтесь все, о католики,Которые к мессе не ходят.Вновь придя в хорошее настроение, он взял нож и вилку и вернулся к еде, приговаривая мистеру Кейси:
– Выкладывайте-ка свою историю, Джон, нам будет полезно для пищеварения.
Стивен с теплом и сочувствием смотрел на мистера Кейси, который глядел неподвижно перед собой, оперев голову на соединенные руки. Ему нравилось сидеть подле него у огня, снизу посматривая на его суровое темное лицо. Но темные глаза его не бывали суровыми, а голос всегда был нетороплив и приятен для слуха. Только почему же он против священников? Ведь тогда Дэнти значит права. Но Стивен слышал, как отец однажды сказал, что она неудавшаяся монахиня, была в монастыре в Аллегени и ушла из него, когда ее брат сильно нажился на продаже дикарям всяких побрякушек. Может, из-за этого она и стала против Парнелла. И она не любила, чтобы он играл с Эйлин, потому что Эйлин была из протестантов, а Дэнти когда была молодая, то знала детей, которые водились с протестантскими детьми, а протестанты насмехались над литанией Пресвятой Девы, всё повторяя Башня кости слоновой, Чертог златой! Как это женщина может быть башней из слоновой кости и чертогом из золота? Кто тут все-таки прав? И ему вспомнился вечер в лазарете в Клонгоузе, темные воды, огонек на пирсе и скорбные вопли тех, кто услышал весть.
У Эйлин были белые тонкие руки. Как-то, когда играли в жмурки вечером, она прижала ему к глазам свои руки: длинные, белые и тонкие, холодные, мягкие. Такая вот и слоновая кость: она холодная, белая. Значит, это и есть смысл слов Башня кости слоновой.
– История милая и короткая, – сказал мистер Кейси. – Дело было в Арклоу, в холодный ненастный день, незадолго до смерти вождя, да будет с ним милость Божия!
Он сделал паузу, устало прикрыв глаза. Мистер Дедал взял косточку со своей тарелки и принялся обгладывать с нее мясо, со словами:
– До его убийства, вы хотите сказать.
Мистер Кейси снова открыл глаза и, вздохнув, продолжал:
– Стало быть, все происходило в Арклоу. Мы устраивали митинг, и когда он закончился, нам надо было идти на станцию, пробираясь сквозь густую толпу. Ну, такого воя и рева вам никогда не слыхать, дружище. Они нас крыли всеми мыслимыми словами. А одна старая леди, а точнее, старая ведьма, пьяная в стельку, весь свой пыл обратила на меня. Она приплясывала рядом со мной в грязи, визжала и вопила мне прямо в физиономию: Враг пастырей наших! Парижская биржа! Мистер Фокс! Китти О’Шей!
– И что ж вы делали, Джон? – спросил мистер Дедал.
– Я ей дал наораться вволю, – ответил мистер Кейси. – День был холодный, и чтоб взбодриться, я заложил себе за щеку (не при вас будь сказано, мэм) добрую порцию талламорского табаку. Так что я все равно ни слова не мог сказать, у меня был полон рот табачного соку.
– Ну-ну, и что дальше?
– Дальше. Я ей дал наораться в полное ее удовольствие, и Китти О’Шей, и все остальное, пока она наконец не назвала эту леди уж таким словом, каким я не стану поганить ни этот праздничный ужин, ни ваши уши, мэм, ни мои собственные уста.
Он опять смолк. Мистер Дедал, оторвавшись от своей косточки, спросил:
– Так что же вы сделали все-таки?
– Что сделал? – переспросил мистер Кейси. – Когда она это говорила, она чуть ли не прижала к моему лицу свою мерзкую старую рожу, а у меня рот-то был полон табачного соку. Я к ней наклонился и ей говорю Тьфу! – вот таким манером.
Он отвернулся в сторону и изобразил, будто плюет.
– Тьфу! говорю ей вот так, и попал прямо в глаз.
Он приложил руку к своему глазу и издал хриплый стон, как от боли.
– Ох, Исусе, Дева Мария, Иосиф! – это она. – Ох, я ослепла, совсем ослепла, я утопла!
Он поперхнулся сразу от кашля и от смеха и повторял:
– Ох, вовсе ослепла!
Мистер Дедал, громко расхохотавшись, откинулся на спинку стула, а дядя Чарльз качал головой.
У Дэнти был вид ужасно сердитый, и она все повторяла, пока они хохотали:
– Очень красиво! Ха! Очень красиво!
Это некрасиво было, про плевок в глаз женщине. Но только каким же словом она обозвала Китти О’Шей, что мистер Кейси не мог даже повторить? Он представил, как мистер Кейси пробирается сквозь толпу, как он произносит речь с платформы. За это он и сидел в тюрьме. И он вспомнил, как однажды в позднее время домой к ним пришел сержант О’Нил, он стоял в прихожей, тихо разговаривал с отцом и покусывал нервно ремешок от своей фуражки. И после этого мистер Кейси не поехал обратно в Дублин на поезде, а к их дому подкатила телега, и Стивен слышал, как отец что-то объяснял про дорогу на Кабинтили.
Он был за Ирландию и за Парнелла, и папа был за них, но ведь и Дэнти тоже была за них, потому что однажды вечером на эспланаде она стукнула джентльмена по голове зонтиком за то, что он снял шляпу, когда оркестр в конце стал играть Боже храни королеву.
Мистер Дедал фыркнул презрительно.
– Эх, Джон, – произнес он, – такие они и есть. Мы несчастное заеденное попами племя, и такие были и будем, пока вся лавочка не закроется.
Дядя Чарльз качал головой и приговаривал:
– Плохо дело! Ох, плохо дело!
Мистер Дедал повторил еще раз:
– Племя Богом забытое и попами заеденное!
Он показал на портрет своего деда, висевший от него справа.
– Вы видите этого старика, Джон? – спросил он. – Он был добрым ирландцем в те времена, когда денег за это не платили. Он был приговорен к смерти вместе с другими белыми ребятами. Так вот он любил приговаривать о наших друзьях-церковниках, что ни одного из них он бы за свой стол не пустил.
Дэнти вмешалась гневно:
– Если священники верховодят в нашем племени, то этим надо гордиться! Они зеница ока Божия. Не касайтесь их, говорит Христос, ибо они – зеница ока Моего.[3]
– А нам, значит, нельзя уже любить нашу родину? – спросил мистер Кейси. – Нельзя следовать за человеком, которому на роду написано было вести нас?
– Он предатель родины! – воскликнула Дэнти. – Предатель, прелюбодей! Священники совершенно правильно от него отвернулись. Они всегда истинные друзья Ирландии.
– Да ну, неужто? – сказал мистер Кейси.
Он резко поставил на стол кулак и, гневно нахмурясь, начал разжимать один палец за другим.
– Разве ирландские епископы не предали нас во время унии, когда епископ Лэниган поднес верноподданнический адрес маркизу Корнуоллису? Разве епископы и священники не продали чаяния всей страны в тысяча восемьсот двадцать девятом году в обмен на свободу католической религии? И разве они не шельмовали фенианского движения как с амвона, так и в исповедальнях? И не надругались над прахом Теренса Белью Макмануса?
Лицо его пылало от гнева, и Стивен почувствовал, как его лицо тоже начинает пылать, так действовали на него эти слова. Мистер Дедал презрительно и грубо загоготал.
– Ах ты, господи, а я ж еще забыл старикашку Пола Коллена! Тоже еще зеница ока Божия!
Дэнти, перегнувшись через стол, закричала мистеру Кейси:
– Они правы! Правы! Всегда правы! Бог, мораль и религия на первом месте.
Видя, как она возбудилась, миссис Дедал сказала:
– Миссис Риордан, не волнуйтесь, лучше не отвечайте им.
– Бог и религия превыше всего! – кричала Дэнти. – Они превыше мирского!
Мистер Кейси поднял сжатый кулак и с силой стукнул им по столу.
– Раз так, отлично! – хрипло вскричал он. – Если на то пошло, не надо Бога Ирландии!
– Джон! Джон! – воскликнул мистер Дедал, дергая гостя за рукав.
Дэнти смотрела перед собой, и щеки ее тряслись. Мистер Кейси тяжело встал со стула и перегнулся в ее сторону через стол, одной рукой он неловко шарил в воздухе перед своими глазами, словно убирая какую-то паутину.
– Не надо Бога Ирландии! – крикнул он. – Слишком много в Ирландии Его. Долой Бога!
– Богохульник! Дьявол! – взвизгнула Дэнти и тоже вскочила с места, почти готовая плюнуть ему в лицо.
Дядя Чарльз и мистер Дедал вдвоем усадили мистера Кейси обратно, с двух сторон урезонивая его. С горящими темными глазами, он смотрел неподвижно перед собой и все повторял:
– Долой Бога, долой!
Дэнти с силой оттолкнула свой стул и вышла из-за стола, уронив кольцо от салфетки, которое медленно покатилось по ковру и остановилось у ножки кресла. Миссис Дедал поспешно поднялась и пошла за ней следом к двери. Но у дверей Дэнти вдруг обернулась резко и на всю комнату закричала, и щеки у нее все горели и дергались от ярости:
– Исчадие ада! Мы победили! Мы его сокрушили насмерть! Сатана!
Дверь с треском захлопнулась.
Мистер Кейси, высвободив руки от своих стражей, уронил вдруг в ладони голову и зарыдал.
– Бедный Парнелл! – громко простонал он. – Мой погибший король!
Он громко и горько рыдал.
Стивен, подняв лицо, исказившееся от ужаса, увидел, что глаза отца полны слез.
* * *Мальчики разговаривали, сбившись в несколько кучек.
Один сказал:
– Их поймали недалеко от Лайонс-Хилл.
– А поймал кто?
– Мистер Глисон с помощником ректора. Они ехали в экипаже.
Тот же мальчик добавил:
– Это один старшеклассник мне сказал.
Флеминг спросил:
– А почему они убежали?
– Я знаю почему, – сказал Сесил Сандер. – Они деньги стащили у ректора из комнаты.
– Кто стащил-то?
– Кикема брат. А потом они поделили всё.
Но это же воровство, как они могли это сделать?
– До чего ж ты все знаешь про это, Сандер! – сказал Уэллс. – А я вот знаю, почему они смылись.
– Так скажи нам.
– А мне не велели говорить, – отвечал Уэллс.
– Да брось, Уэллс, – закричали все. – Нам-то ты можешь, мы никому не продадим.
Стивен вытянул вперед голову, чтобы все слышать. Уэллс огляделся вокруг, не идет ли кто, и заговорщически зашептал:
– Знаете про церковное вино, что хранится в шкафу в ризнице?
– Ну, знаем.
– Так вот, они его выпили, а потом открылось по запаху, кто сделал это. Поэтому вот они и сбежали, если хотите знать.
А мальчик, который говорил первым, сказал:
– Ага, и я это же самое слышал от того старшеклассника.
Все замолчали. Стивен стоял среди них и слушал, но сам боялся заговорить. Смутное чувство преклонения охватывало его дрожью, лишая сил. Как они могли это сделать? Он представил себе ризницу, где стояли молчание и мрак. Там были темные деревянные шкафы, в которых покоились аккуратно сложенные плоеные стихари. Это не церковь, но все равно святое место, и там надо говорить тихим голосом. Он вспомнил, как он был там летом, тогда вечером устраивался крестный ход к маленькой часовне в лесу, и ему надо было надеть облачение ковчеженосца. Такое необычное, святое место. Мальчик, который носил кадило, слегка им покачивал туда-сюда, стоя у дверей, а чтобы угольки не гасли, серебряная крышечка придерживалась за среднюю цепочку. Те угольки назывались древесный уголь: и когда мальчик слегка раскачивал, они ровно светились и от них шел кисловатый запах. И потом, когда все уже были в облачениях, он стоял и протягивал ковчежец ректору, и ректор насыпал туда ложку ладана, который сразу зашипел на раскаленных углях.
Мальчики разговаривали, сбившись в несколько кучек там и сям на площадке. Ему сейчас казалось, что они все стали меньше ростом: это из-за того, что вчера его сшиб велосипедист, мальчик из второго класса. Велосипед его столкнул на шлаковую дорожку, и очки разбились на три части, а в рот попала зола от шлака.
Вот почему мальчики теперь казались ему меньше ростом и дальше, и штанги от футбольных ворот казались совсем тоненькими и далекими, и серое пасмурное небо было так высоко. Но на футбольном поле сейчас не было игры, потому что должен был начаться крикетный матч: и одни говорили, Барнс будет капитаном, а другие – Флауэрс. И по всей площадке играли вкруговую, пробовали подачу и разные удары. Отовсюду в сером пасмурном воздухе доносились удары крикетных бит. Удары звучали: пик-пок-пак-пек – словно в фонтане капли воды, падающие медленно в раковину, полную до краев.
Этай, до сих пор молчавший, сказал вдруг тихо:
– А вы все неправильно говорите.
Все живо повернулись к нему.
– Почему это?
– Откуда ты знаешь?
– А тебе кто сказал?
– Давай, расскажи, Этай.
Этай указал пальцем через площадку, туда, где Саймон Мунен прохаживался один, поддавая носком камушек.
– Вот его спросите, – сказал он.
Мальчики поглядели туда и стали спрашивать:
– А почему его?
– Он тоже из тех?
– Давай, расскажи, Этай. Выкладывай, если знаешь.
Этай, понизив голос, сказал:
– Знаете, почему те мальчики смылись? Я б вам сказал, только вы ни за что не должны проговориться, что знаете.
Он помолчал немного и таинственным тоном сообщил:
– Их вечером застали в уборной вместе с Саймоном Муненом и Биваком Бойлом.
Мальчики на него уставились и спросили:
– Как это застали?
– А они что делали?
Этай сказал:
– Трухались.
Все мальчики смолкли – а Этай сказал:
– Вот они почему.
Стивен смотрел на лица товарищей, но они все смотрели через площадку. Он хотел спросить об этом кого-нибудь. Что это значило такое, насчет трухаться в уборной? Почему из-за этого пятеро старшеклассников сбежали? Это наверно шутка, подумал он. Саймон Мунен носил красивую одежду, а как-то раз вечером он показал Стивену шар со сливочными тянучками, который мальчики из футбольной команды катнули к нему по ковровой дорожке в столовой, когда он дежурил у дверей. Это было в тот вечер, когда играли против Бэктайва, и шар с виду был в точности как яблоко, красное и зеленое, только он открывался и внутри были сливочные тянучки. А Бойл однажды сказал, что у слона пара биваков, вместо того чтобы пара бивней, и его прозвали поэтому Бивак Бойл, но некоторые мальчики его еще называли Леди Бойл за то что он так следил за своими ногтями, вечно их чистил и подпиливал.
У Эйлин руки были тоже тонкие длинные белые и прохладные, потому что она девочка. Руки как слоновая кость – только мягкие. Это и значило Башня кости слоновой, а протестанты этого не понимали и насмехались. Однажды они с ней стояли рядом и смотрели, что во дворе гостиницы. Там служитель поднимал на флагштоке гирлянду флажков, а по лужайке носился взад-вперед фокстерьер. Она сунула руку ему в карман, туда, где была его рука, и он почувствовал, какая рука у нее прохладная, тонкая и мягкая. Она сказала, это очень забавно, когда карманы, а потом вдруг выдернула руку и, смеясь, побежала вниз по виляющей дорожке. Ее светлые красивые волосы словно струились за ней, блестя на солнце как золото. Башня кости слоновой. Чертог златой. Вот так думаешь про вещи и начинаешь их понимать.
Но почему в уборной? Туда идешь, когда надо по нужде. Там сплошь толстые плиты из шифера, струйки воды текут постоянно из малых дырочек и стоит дурной запах затхлой воды. А в одной из кабинок на задней стороне двери рисунок красным карандашом: бородатый человек в римской тоге держит в каждой руке по кирпичу, и снизу подписано:
Балбес воздвигал стену.
Это кто-то для смеха нарисовал. Лицо не очень вышло, зато фигура бородача здорово получилась. А в другой кабинке на стене очень красивым почерком с обратным наклоном написано:
Юлий Цезарь написал Белую Галку.
Может вот поэтому они там были, потому что там некоторые пишут для смеха всякие штуки. Но все равно это что-то странное, и то что сказал Этай, и как он это сказал. А потом, какой же тут смех, раз они сбежали. И он вместе со всеми тоже уставился через площадку молча, и начал чувствовать страх.
Наконец Флеминг сказал:
– И что, нас теперь всех из-за них накажут?
– Вот увидите, я сюда не вернусь, – сказал Сесил Сандер. – В столовой молчать по три дня, а чуть что так получай шесть и восемь.
– Верно, – поддержал Уэллс. – А еще Барретт стал по-новому складывать журнал, так что уже не подглядишь, сколько тебе штрафных назначено. Я тоже не вернусь.
– А классный инспектор с утра был сегодня во втором классе, – сказал Сесил Сандер.
– Может, мы бунт устроим, – сказал Флеминг. – Давайте, а?
Все до одного промолчали. Полное молчание было в воздухе, и только доносились удары крикетных бит, более медленные, чем раньше: пик-пок.
Уэллс спросил:
– А что им будет теперь?
– Саймона Мунена с Биваком будут сечь, – ответил Этай, – а старшеклассникам дали выбор, или тоже их высекут, или исключат.
– И что они выбрали? – спросил тот мальчик, который говорил первым.
– Все, кроме Корригана, сказали, пусть исключают, – отвечал Этай. – А Корригана мистер Глисон будет сечь.
– Корриган, это тот верзила? – спросил Флеминг. – Почему так, его же на двух Глисонов хватит!
– Я знаю почему, – сказал Сесил Сандер. – Корриган выбрал правильно, а другие все нет, порка-то забудется скоро, а если кого из колледжа исключили, так это за ним потянется на всю жизнь. И потом, Глисон сильно его не будет сечь.
– На его месте ему лучше не стараться, – сказал Флеминг.
– А я б не хотел быть на месте Саймона с Биваком, – сказал Сесил Сандер. – Только вряд ли их пороть будут. Небось просто назначат по рукам, девять и девять.
– Нет-нет, – возразил Этай, – им по мягкому месту зададут, и тому, и другому.
Уэллс начал чесаться и прогнусавил плаксивым тоном:
– Сэр, смилуйтесь, отпустите!
А Этай ухмыльнулся и стал засучивать рукава курточки, приговаривая:
Теперь уж всё, попался —Награду получай.Штаны спускай, бедняга,Да зад свой подставляй.Мальчики засмеялись – но он чувствовал, что им всем немножко не по себе. Среди молчания в сером пасмурном воздухе к нему доносились с разных сторон удары крикетной биты: пок! Это звук от удара, а когда самого ударят, чувствуешь боль. Штрафная линейка тоже делает звук, только не такой. Мальчики говорят, она из китового уса, обшита кожей, а внутри свинец; и он начал думать, какая от нее боль. Какие звуки разные, такая разная бывает и боль. Трость тонкая, длинная, и звук от нее тонкий, свистящий – а вот какая от нее боль? Его пробирала дрожь и делалось холодно от таких мыслей, а еще от того, что говорил Этай. Что в этом было смешного? Его пробирала дрожь, но это потому было что всегда чувствуешь как будто дрожь когда спускаешь штанишки. Так же вот и в ванной, когда раздеваешься. Он думал: кто же им будет снимать штаны, они сами или учитель? Нет, как они могли так над этим смеяться?
Он смотрел на засученные рукава Этая и на его чернильные пальцы с выступающими костяшками. Это он засучил их показать, как мистер Глисон будет засучивать. Но у мистера Глисона круглые, поблескивающие манжеты на белых чистых запястьях и руки белые, пухлые, а на них острые, длинные ногти. Может, он тоже их подпиливает, как леди Бойл. Но они у него просто ужасно острые и длинные, эти ногти. Такие длинные, жестокие, хотя сами руки не жестокие, а ласковые, белые и пухлые. И хотя он дрожал от холода и от страха, когда думал про эти длинные, жестокие ногти, про тонкий свистящий звук тросточки, про зябкость, какую чувствуешь, раздеваясь, внизу, там, где кончается рубашка, но он чувствовал где-то внутри и странное тихое удовольствие, когда представлял эти белые и пухлые руки, чистые, сильные и ласковые. И он вспомнил, что сказал Сесил Сандер – что мистер Глисон не сильно будет сечь Корригана. А Флеминг сказал, он будет не сильно, потому что на его месте ему лучше бы не стараться. Только это не потому.
Голос на дальнем конце площадки крикнул:
– Все домой!
И другие голоса подхватили:
– Домой! Все домой!
Во время урока чистописания он сидел, сложив руки, и слушал, как кругом медленно поскрипывают перья. Мистер Харфорд прохаживался по классу и делал маленькие поправки красным карандашом, а иногда подсаживался к кому-нибудь и показывал, как надо держать перо. Стивен пробовал прочесть по буквам предложение на доске, хотя он и так знал это предложение, оно было последнее в учебнике. Усердие без разума подобно кораблю без руля. Но черточки в буквах стали как тоненькие невидимые нити, и всю заглавную букву целиком он только мог увидеть, если зажмурить крепко правый глаз и вглядываться сильно левым.
Но мистер Харфорд был очень добрый, он никогда не сердился. Другие учителя все ужасно сердились. Только почему они должны отвечать за тех старшеклассников? Уэллс сказал, они выпили церковное вино из шкафа в ризнице и потом их нашли по запаху. А может, они украли дароносицу, чтобы сбежать с ней и где-нибудь ее продать. Наверно, это же страшный грех, туда потихоньку забраться ночью, открыть шкаф и украсть эту золотую блестящую вещь, в которой во время благословения возлагают на алтарь Бога среди цветов и свечей, и кругом клубы ладана, потому что прислужник кадит кадилом, и Доминик Келли один за весь хор выводит начало гимна. Но уж конечно, Бог не был в ней, когда они ее утащили. Но все равно это небывалый, огромный грех даже к ней притронуться. Он думал про это с благоговейным ужасом – небывалый и страшный грех – и сердце его замирало от этих мыслей, пока он в молчании слушал легкое поскрипывание перьев. Выпить церковное вино из шкафа и чтобы потом нашли по запаху, это грех тоже, но это уж не такая страшная и небывалая вещь. Только чуть-чуть поташнивает от винного запаха. Потому что в тот день, когда он в часовне первый раз принимал святое причастие, он закрыл глаза, открыл рот и слегка высунул язык: и когда ректор наклонился, чтобы ему дать причастие, то в дыхании ректора он почуял винный запах слегка, от вина мессы. Красивое слово – вино. Представляешь себе темный пурпур, потому что виноградные гроздья темно-пурпурные, они растут в Греции на лозах, подле домов, похожих на белые храмы. Но только из-за того винного запаха в дыхании ректора у него было чувство тошноты в день первого причастия. День первого причастия это самый счастливый день в жизни. Однажды собралось много генералов, и они спросили Наполеона, какой был самый счастливый день в его жизни. Они думали, он назовет день, когда он выиграл какое-то великое сражение или когда он стал императором, но он им сказал:
– Господа, самый счастливый день в моей жизни – день, в который я принял первое святое причастие.
Вошел отец Арнолл и начался урок латыни. Стивен по-прежнему сидел, склонясь над партой и сложив руки. Отец Арнолл раздал тетради и сказал, что работы безобразные и все задания надо переписать еще раз, сделав все исправления. Но хуже всех была тетрадка Флеминга, в ней от кляксы даже страницы склеились – и отец Арнолл поднял ее перед всеми за уголок и сказал, что подавать такую тетрадку это оскорбление учителю. Потом он велел Джеку Лоутону просклонять существительное mare,[4] а Джек Лоутон застрял на творительном падеже единственного числа и не смог даже дойти до множественного.
– Стыдно, Лоутон! – сказал отец Арнолл сурово. – Ведь ты – первый ученик!
Тогда он вызвал другого мальчика, а потом следующего и еще следующего, и никто не знал. Отец Арнолл стал какой-то очень спокойный, и когда очередной ученик пытался ответить и не мог, он становился все спокойнее. Но, хотя голос был спокойный, лицо его потемнело, а взгляд застыл. Потом он вызвал Флеминга, и Флеминг сказал, что у этого слова нет множественного числа. И тут отец Арнолл захлопнул вдруг книгу и закричал на него:
– Стань на колени здесь, посреди класса. Такого лентяя я никогда еще не встречал. А вы все делайте задания заново.
Флеминг неуклюже вылез из-за парты и стал на колени между двумя задними скамьями. Остальные уткнулись в свои тетрадки и принялись писать. Настало молчание и, робко поглядывая на мрачное лицо отца Арнолла, Стивен увидел, что оно немного покраснело от гнева.
Грех ли это, что отец Арнолл в гневе, или это ему позволено, когда ученики ленятся, ведь они лучше тогда работают? или, может, он только делает вид, что в гневе? Наверно, ему позволено, священник же знает, что грешно, и не станет этого делать. Но если он однажды все-таки ошибется и согрешит, как он будет исповедоваться? Может быть, он пойдет на исповедь к помощнику ректора. А если помощник ректора согрешит, то пойдет к ректору – а если ректор, то к провинциалу – а если провинциал, то к генералу ордена иезуитов. Так устроен орден – и он слышал, как однажды папа сказал, что все иезуиты умные. Они бы все могли стать важными людьми в обществе, если бы не пошли в иезуиты. И он начал думать, кем бы стали отец Арнолл и Падди Барретт, и кем бы стали мистер Макглэйд и мистер Глисон, если бы не пошли в иезуиты. Про это трудно было думать, потому что надо было их представлять в каком-то другом виде, в разных сюртуках и брюках, с усами и бородами, в разнообразных шляпах.