Дверь открылась бесшумно и закрылась. По классу пробежал быстрый шепот: классный инспектор. Прошла минута гробовой тишины, а потом громко хлопнула штрафная линейка по задней парте. Сердце Стивена в страхе подпрыгнуло и упало.
– Есть тут, кто хочет порки, отец Арнолл? – крикнул классный инспектор. – Есть в этом классе прогульщики и лентяи, кто хочет порки?
Он вышел на середину класса и увидел Флеминга, стоящего на коленях.
– Ага! – крикнул он. – А это кто? Он почему на коленях? Тебя как зовут?
– Флеминг, сэр.
– Ага, Флеминг! Лентяй, конечно. По глазам вижу. Почему он на коленях, отец Арнолл?
– Он плохо выполнил задание по латыни, – сказал отец Арнолл, – и не мог ответить ни на один вопрос по грамматике.
– Конечно не мог! – крикнул инспектор. – Ясно, что не мог! Он же лентяй от роду! Я же по одному уголку глаза вижу.
Он стукнул своей линейкой по парте и закричал:
– Вставай, Флеминг! Живо!
Флеминг медленно поднялся с колен.
– Руку сюда!
Флеминг протянул руку. Линейка хлестнула громко и звучно: один раз, два, три, четыре, пять, шесть.
– Другую руку!
Линейка отсчитала снова шесть громких хлестких ударов.
– Вставай на колени! – крикнул инспектор.
Флеминг стал на колени, пряча кисти под мышками. Лицо его искривилось от боли, но Стивен знал, какие у него твердые кисти, Флеминг вечно их натирал смолой, хотя наверно ему правда было ужасно больно, удары были ведь жутко громкие. Сердце у Стивена трепыхалось и замирало.
– Все за работу, все! – прокричал инспектор. – Нам тут не надо прогульщиков и лентяев, маленьких ленивых обманщиков. Я сказал, за работу! Отец Долан каждый день будет к вам приходить. Отец Долан завтра придет!
Он ткнул линейкой в одного мальчика в боковом ряду.
– Вот ты! Когда отец Долан следующий раз придет?
– Завтра, сэр, – ответил голос Тома Ферлонга.
– Завтра, и завтра, и еще завтра, – сказал инспектор. – Зарубите это себе. Отец Долан – каждый день. А сейчас чтобы все писали. А ты, мальчик, что, как фамилия?
Сердце Стивена резко подпрыгнуло.
– Дедал, сэр.
– Ты почему не пишешь со всеми?
– Я… я свои…
Он не мог говорить от страха.
– Почему он не пишет, отец Арнолл?
– Он разбил очки, – сказал отец Арнолл, – и я его освободил от письма.
– Разбил? Это что такое я слышу? Как там твоя фамилия? – спросил инспектор.
– Дедал, сэр.
– Выйди сюда, Дедал. Ленивый обманщик. Я по лицу твоему обманщика вижу. Где это ты разбил очки?
Стивен, от страха почти вслепую, торопясь, спотыкаясь, вышел на середину класса.
– Так где это ты разбил очки? – повторил инспектор.
– На гаревой дорожке, сэр.
– Ага! Гаревая дорожка! – крикнул инспектор. – Знаю я этот трюк.
Стивен поднял от удивления глаза и на минуту увидел немолодое серо-белесое лицо отца Долана, лысый серо-белесый череп с пухом по бокам, стальную оправу очков и никакогоцвета глаза, глядящие сквозь стекла. Почему он сказал, что он знает этот трюк?
– Ленивый прогульщик! – кричал инспектор. – Я очки разбил! Известный ваш трюк! Сию минуту руку сюда!
Стивен закрыл глаза и протянул в воздухе свою дрожащую руку, ладонью кверху. Он почувствовал, как инспектор взял ладонь и распрямил на ней пальцы, потом услышал шелест рукава сутаны, когда линейка взметнулась для удара. Режущий жалящий обжигающий раздирающий удар, с громким звуком, как будто переломили палку, заставил его дрожащую руку скрючиться как листок на огне, и с этим звуком, с этой болью на глаза его навернулись жгучие слезы. Все его тело сотрясалось от ужаса, рука тряслась, а скрючившаяся горящая багровая кисть трепыхалась в воздухе как оторванный листок. Его губы готовы были испустить вопль, мольбу, чтобы его отпустили. Но хотя слезы обжигали ему глаза, а все члены мелко дрожали от боли и от страха, он сдержал и жгучие слезы, и вопль, который обжигал горло.
– Другую руку! – крикнул инспектор.
Стивен опустил правую руку, покалеченную, дрожащую, и протянул левую. Снова прошелестел рукав сутаны, когда взметнулась линейка, и громкий трескучий звук, а за ним резкая жалящая раздирающая безумная боль заставила его ладонь вместе с пальцами сжаться в один трясущийся багровый комок. Жгучая влага брызнула из его глаз и, сгорая от стыда, страдания, страха, он в ужасе отдернул свою дрожащую руку и застонал. Все тело пронизала судорога страха, и со стыдом, с отчаянием он почувствовал, как из горла у него вырвался обжигающий вопль, а из глаз по пылающим щекам текут обжигающие слезы.
– На колени! – крикнул классный инспектор.
Стивен поспешно стал на колени, прижимая к бокам своим избитые руки. Он представил эти руки, избитые, распухшие сразу же от боли, и его охватила жалость к ним, такая, словно это и не были его собственные руки, а были чьи-то еще. И, стоя на коленях, подавляя в горле последние рыдания и чувствуя прижавшуюся к бокам жалящую и режущую боль, он думал про те руки, что он протянул в воздухе ладонями вверх, про твердое прикосновение инспектора, распрямившее дрожащие пальцы, и про избитый, распухший и багровый комок из пальцев и ладони, жалко трепыхавшийся в воздухе.
– Все принимайтесь за работу! – уже из дверей крикнул инспектор. – Отец Долан каждый день будет проверять, не требуется ли тут порка какому-нибудь лентяю. Запомните – каждый день!
Дверь за ним затворилась.
Притихшие ученики продолжали переписывать упражнения. Отец Арнолл поднялся и начал ходить по классу, мягким голосом подбадривая учеников и помогая им исправлять ошибки. Голос у него был очень мягкий и ласковый. Потом он вернулся за свой стол и сказал Флемингу и Стивену:
– Вы оба можете сесть на свои места.
Флеминг и Стивен встали и, пройдя к своим местам, сели за парты. Стивен, весь красный от стыда, одной слабой рукой быстро открыл учебник и склонился над ним, уткнувшись низко в страницу.
Это было несправедливо и жестоко, потому что доктор не велел ему читать без очков и утром он уже написал домой папе, чтобы тот прислал бы другую пару. И отец Арнолл сказал ведь, что он может не заниматься, пока не пришлют новые очки. И потом, если тебя перед всем классом назвали обманщиком и наказали, а ты до этого получал всегда место первого или второго и еще считался вождем Йорков! И как инспектор мог знать, что это трюк? Он ощутил пальцы инспектора, когда тот ему распрямлял ладонь, и сперва решил, что тот ему пожимает руку, потому что пальцы были мягкие и крепкие – но потом почти тут же услыхал шелест рукава сутаны и – рраз! Потом несправедливо и жестоко было ставить его на колени посреди класса – а еще отец Арнолл им обоим сказал, что они могут сесть на свои места, как будто не было никакой разницы между ними. Он слышал тихий ласковый голос отца Арнолла, помогающего ученикам. Может быть, сейчас он жалеет и старается быть добрым. Только все равно это несправедливо и жестоко. Хотя инспектор – священник, а все равно это жестоко и несправедливо. И жестокими были его серо-белесое лицо и никакогоцвета глаза за очками в стальной оправе, потому что для того он своими мягкими крепкими пальцами сперва расправил ему ладонь, чтобы удар вышел сильней и громче.
– Это самая гадостная подлянка, вот это что, – сказал Флеминг, когда все классы тянулись шеренгой по коридору в столовую, – бить парня за то, в чем он не виноват.
– Ты ж не нарочно разбил очки, правда? – спросил Крыса Роуч.
Стивен переживал слова Флеминга, которые вошли ему прямо в сердце, и не ответил.
– Ясное дело, не нарочно! – сказал Флеминг. – Я б этого не потерпел. Пошел бы и пожаловался на него ректору.
– Да, – с жаром подхватил Сесил Сандер, – а я еще видел, он линейку заносит выше плеча, так запрещается бить.
– Очень рукам-то больно? – спросил Крыса Роуч.
– Ужасно больно, – ответил Стивен.
– Я бы не потерпел, – повторил Флеминг, – ни от Плешивки и ни от какого другого Плешивки. Подлый гадостный трюк, вот это что. Я прямо бы после ужина пошел к ректору и все ему рассказал.
– Так и надо. Да, так и надо, – сказал Сесил Сандер.
– Так и надо. Иди и пожалуйся ректору, Дедал, – сказал Крыса Роуч, – а то ведь он сказал, что завтра опять придет тебя бить.
– Да, да, пойди к ректору, – заговорили все.
Это всё слышали бывшие рядом второклассники, и один из них объявил:
– Сенат и римский народ решили, что Дедал был наказан незаслуженно.
Это было незаслуженно, и это было несправедливо, жестоко – и сидя в столовой, он то и дело в памяти снова переживал свое унижение, пока не начал наконец думать, что может быть в лице у него есть правда что-то такое, почему он выглядит как обманщик, и тут он пожалел, что нет маленького зеркальца, чтобы поглядеть и проверить. Но нет, такого не могло быть. Это было нечестно, жестоко, несправедливо.
Он не мог есть черноватые ломти рыбы, которые им давали по средам в Великий пост, а на одной из картофелин была отметина от лопаты. Да, он сделает, как сказали мальчики. Пойдет и скажет ректору, что его незаслуженно наказали. Так раньше уже поступил кто-то в истории, какой-то великий человек, его портрет есть в учебнике. И ректор объявит, что он был наказан незаслуженно, потому что сенат и римский народ всегда объявляли, что тот, кто так поступил, был наказан незаслуженно. Это были те великие люди, имена которых стояли в вопроснике Ричмэл Мэгнолл. История вся про таких людей и про их деяния, и про это же рассказы о Греции и Риме Питера Парли. Там на первой странице нарисован и сам Питер Парли. На картинке была дорога через пустынную равнину, по бокам дороги трава и кустики, и Питер Парли в широкополой шляпе, как у протестантского пастора, с большим посохом, спешил по ней в Грецию и в Рим.
Это же легко, то, что он должен сделать. Все, что надо, это когда ужин кончится и он со всеми будет в шеренге выходить – пойти не по коридору, а направо и вверх по лестнице, что ведет в замок. Ничего больше не надо: свернуть направо, подняться быстро по лестнице – и уже через полминуты будешь в узком, низеньком темном коридорчике, что ведет через замок к комнате ректора. Все мальчики говорили, это несправедливо, даже тот второклассник, который сказал про сенат и римский народ.
Что сейчас будет? Он услышал, как старшеклассники в глубине столовой поднялись из-за стола, потом услышал, как они зашагали по ковровой дорожке: Падди Рэт, Джимми Маги, испанец, португалец, а пятым шел верзила Корриган, которого будет сечь мистер Глисон. Вот почему инспектор назвал его обманщиком и побил ни за что: и, напрягая близорукие заплаканные глаза, он смотрел на широкую спину и большую черную понурую голову верзилы Корригана, который шагал в шеренге. Но он же натворил что-то, и потом мистер Глисон его не будет сечь сильно. Он вспомнил, каким большущим Корриган ему показался в ванной. У него кожа была такого же торфяного цвета как болотистая вода на мелком конце бассейна, а когда он шел вдоль бассейна, то при каждом шаге его ступни громко шлепали по мокрой плитке, а бедра колыхались слегка, потому что он был толстый.
Столовая уже наполовину опустела, и мальчики продолжали шеренгой выходить. По лестнице-то пойти можно, там дальше за дверями никогда ни священников, ни надзирателей. Только он не сможет пойти. Ректор станет на сторону инспектора, решит, что это был его трюк, и тогда инспектор все равно будет приходить каждый день, только станет еще хуже, потому что он жутко обозлится на того, кто на него ходил жаловаться ректору. Мальчики ему сказали, чтобы он шел, а сами-то бы они не пошли. Они уже забыли про все. Нет, самое лучшее это про все забыть, а инспектор, может быть, только так сказал, что придет. Нет, самое лучшее это просто не попадаться на глаза, потому что когда ты маленький и младше других, то часто так и можно отделаться.
Его стол поднялся. Он тоже поднялся и зашагал со всеми в шеренге. Надо решать. Уже совсем близко дверь. Если он пойдет с мальчиками, то уже никак не попадет к ректору, потому что с площадки не удастся уйти. А если он пойдет, а потом все равно его накажут, все мальчики его засмеют и будут рассказывать, как малыш Дедал ходил к ректору жаловаться на классного инспектора.
Он ступал по ковровой дорожке, глядя на дверь перед собой. Это же невозможно, он не сможет. Он вспомнил плешивую голову инспектора, его жестокие никакогоцвета глаза, глядящие на него, и услышал инспекторский голос, который дважды спросил, как его фамилия. Почему он с первого раза не запомнил фамилию? Не расслышал или же хотел понасмехаться над ней? У великих людей в истории бывали похожие фамилии и никто над ними не насмехался. Если он хотел насмехаться, так лучше бы насмехался над своей собственной фамилией. Долан: фамилия для какой-нибудь прачки.
Он подошел к двери и, повернув быстро направо, поднялся по лестнице; прежде чем ум его мог приказать ему вернуться обратно, он уже был в узком низеньком темном коридорчике, ведущем в замок. И когда перешагивал порог в коридор, то, не поворачивая головы, видел, как все мальчики, проходящие в шеренге, глядят ему вслед.
Он шел по узкому темному коридору, минуя маленькие двери, за которыми были кельи общины. Он вглядывался в полумраке вперед и по сторонам, помня, что тут должны быть портреты. Кругом было темно и безмолвно, и своими близорукими заплаканными глазами он ничего не мог видеть. Но он помнил, что тут были портреты святых и великих деятелей ордена, и думал, что сейчас они смотрят безмолвно на него: святой Игнатий Лойола держит раскрытую книгу и указывает перстом на слова Ad Majorem Dei Gloriam,[5] святой Франциск Ксаверий указует на свою грудь, Лоренцо Риччи в берете на голове, как у одного из старост классов, и три святых покровителя отроков, святой Станислав Костка, святой Алоизий Гонзага и блаженный Иоанн Берхманс, все с молодыми лицами, потому что они умерли молодыми, и отец Питер Кенни в креслах, закутанный в широкий плащ.
Он вышел на площадку над вестибюлем и огляделся кругом. Это здесь проходил Гамильтон Роуэн, и здесь остались следы от солдатских пуль. И здесь старые слуги видели призрак маршала в белом одеянии.
Один старый слуга в конце площадки подметал пол. Он спросил у него, где комната ректора, и тот показал ему дверь в противоположном конце и смотрел вслед ему, пока он подходил к двери и стучал.
Никто не ответил на стук. Он постучал погромче, и сердце его подпрыгнуло, когда послышался приглушенный голос:
– Войдите!
Повернув ручку, он открыл дверь и закопошился в поисках ручки внутренней двери, обитой зеленой бязью. Найдя ее, он толкнул дверь и вошел.
Перед ним был ректор, он сидел за письменным столом и писал. На столе лежал череп, и в комнате был какой-то странный и торжественный запах, как от старых кожаных кресел.
Сердце у него сильно билось от того, что он был в таком торжественном месте, и от царившей в комнате тишины. Он глянул на череп; потом на приветливое лицо ректора.
– Ну что же, малыш, – сказал ректор, – что случилось?
Стивен сглотнул комок в горле и сказал:
– Я разбил очки, сэр.
Ректор открыл рот и произнес:
– О!
Потом он улыбнулся и сказал:
– Что же, раз мы разбили очки, нам придется попросить новые из дома.
– Я написал домой, сэр, – сказал Стивен, – и отец Арнолл мне сказал, я не должен заниматься, пока новые не пришлют.
– Совершенно правильно! – сказал ректор.
Стивен снова сглотнул комок, стараясь удержать дрожь в голосе и в ногах.
– Но, сэр…
– Но что же?
– Отец Долан пришел сегодня и побил меня линейкой за то, что я не писал упражнения.
Ректор молча посмотрел на него, и он почувствовал, как к лицу его прилила кровь, а к глазам подступили слезы.
Ректор сказал:
– Твоя фамилия Дедал, верно?
– Да, сэр.
– И как это ты разбил очки?
– На гаревой дорожке, сэр. Один мальчик выезжал из велосипедного гаража, я упал, и они разбились. Я не знаю, как этого мальчика зовут.
Ректор опять молча посмотрел на него, а потом улыбнулся и сказал:
– Ну, значит вышло недоразумение, я уверен, что отец Долан просто не знал.
– Но я ему сказал, что они разбились, а он наказал меня.
– А ты сказал ему, что ты написал домой про новую пару? – спросил ректор.
– Нет, сэр.
– Ну, тогда ясно, – сказал ректор. – Отец Долан просто не понял. Ты можешь сказать, что я сам освободил тебя от занятий на ближайшие дни.
Стивен добавил быстро, боясь, что дрожь вот-вот не даст ему говорить:
– Да, сэр, но отец Долан сказал, он придет завтра и меня снова побьет.
– Понятно, – сказал ректор, – это недоразумение, и я сам поговорю с отцом Доланом. Как, хватит этого?
Стивен, ощущая, как слезы выступили на глазах, прошептал:
– О да, спасибо, сэр.
Ректор протянул ему руку через стол, с той стороны, где был череп, и Стивен, вложив на секунду свою руку в его, почувствовал влажную и прохладную ладонь.
– На этом до свидания, – произнес ректор, отнимая руку и кивая ему.
– До свидания, сэр, – ответил Стивен.
Он поклонился и тихо вышел из комнаты, медленно и старательно закрывая за собой двери.
Но, когда он миновал старого слугу на площадке и был снова в узком низеньком темном коридоре, шаг его делался все быстрей. Быстрей и быстрей, спешил он сквозь полумрак в возбуждении. В торце он стукнулся о дверь локтем, сбежал вниз по лестнице, промахнул живо через два коридора и – вдохнул вольный воздух.
С площадок доносились крики играющих. Он пустился бежать, все ускоряя и ускоряя свой бег, пересек гаревую дорожку и, уже задыхаясь, достиг площадки своего класса.
Мальчики видели, как он бежал. Они обступили его кольцом, отталкивая друг друга, чтобы лучше слышать.
– Рассказывай! Рассказывай!
– Что он сказал?
– Ты так и вошел к нему?
– Что он сказал?
– Рассказывай! Рассказывай!
Он рассказал им, что он говорил и что сказал ректор, и когда он рассказал все, то они все как один запустили свои фуражки в небо и завопили:
– Урра!
Поймав фуражки, они снова их запустили высоко-высоко, так чтоб они крутились, и снова завопили:
– Урра! Урра!
Потом они сделали сиденье, сплетя руки, усадили его туда и таскали до тех пор, пока он не стал вырываться на свободу. А когда он от них вырвался и убежал, они сами разбежались во все стороны, опять швыряя в воздух фуражки, так чтоб крутились, и свистя, и вопя:
– Урра!
А потом они издали тройной хрюк в честь Плешивки Долана и тройное ура в честь Конми и провозгласили его самым лучшим ректором в Клонгоузе за все времена.
Крики мальчиков замерли в сером пасмурном небе. Он был один. Он был свободен и счастлив – но он бы все равно не стал задаваться перед отцом Доланом. Он был бы самым спокойным и послушным; и ему захотелось, чтобы он мог сделать ему что-то хорошее и показать этим, что он вовсе не задается.
Воздух был мягким, пасмурным, серым, близился вечер. Вечерний запах носился в воздухе – запах деревенских полей, на которых они с мальчиками выкапывали репу, очищали тут же и ели, когда шли на прогулку к усадьбе майора Бартона, и запах, шедший из рощицы за беседкой, где росли чернильные орешки.
Мальчики упражнялись в разных видах бросков. В мягком сером безмолвии до него доносился глухой стук: и то с одной, то с другой стороны в тихом воздухе слышались удары крикетных бит: пик-пок-пак-пек – словно в фонтане капли воды, мягко падающие в раковину, полную до краев.
Глава II
Дядя Чарльз смолил этакое злое зелье, что племянник в конце концов предложил ему наслаждаться утренней трубочкой на задах сада, в небольшом сарайчике.
– Отлично, Саймон. Все чудесно, Саймон, – отвечал безмятежно старый джентльмен. – Где скажешь. Сарайчик прекрасно мне подойдет – это полезнее для здоровья.
– Черт побери, я просто не понимаю, – откровенно выразился мистер Дедал, – как вы курите этот премерзостный табачище. Клянусь, он у вас крепче пороха!
– Прекрасная вещь, Саймон, – не согласился старый джентльмен. – Очень мягчит и освежает.
Итак, каждое утро дядя Чарльз направлялся в свой сарайчик, перед этим никогда не забыв тщательно смазать и расчесать волосы на затылке и водрузить на голову вычищенный цилиндр. Все время его курения можно было наблюдать поля его цилиндра и головку его трубки, выдающиеся из-за косяка двери сарайчика. Его беседка – так он именовал затхлый сарайчик, который делили с ним кошка и садовый инструмент, – служила ему также в качестве звуковой студии: ежеутренне он там негромко напевал в свое удовольствие какую-нибудь из своих любимых песен: «Устрой мне мирную обитель», или «Голубые очи, кудри золотые», или же «Рощи Бларни» – а серые и голубые кольца дыма из его трубки меж тем медленно поднимались и таяли в ясном воздухе.
Всю первую половину лета в Блэкроке дядя Чарльз был неизменным спутником Стивена. То был крепкий старый джентльмен с темным загаром, резкими чертами лица и белыми баками. По будням его миссией было передавать заказы из дома на Кэрисфорт-авеню в те лавки на главной улице городка, из которых снабжалось семейство. Стивен любил с ним быть в этих странствиях, потому что дядя Чарльз в любой лавке широко угощал его всем тем, что только бывало выставлено в открытых ящиках или бочках. Ухватив кисть винограда вместе с опилками или штуки три яблок, он щедро вручал их внучатому племяннику, меж тем как хозяин кисло улыбался; а когда Стивен делал вид, что не хочет брать, он хмурился грозно и командовал:
– Немедленно взять, сэр, вы меня слышите? Это полезно для вашего желудка.
Когда все заказы по списку бывали сделаны, двое направлялись в парк, где на скамейке обретался уже поджидающий их Майк Флинн, старый приятель отца Стивена. Начиналась пробежка Стивена вокруг парка. Майк Флинн с часами в руке становился у того выхода, что к станции, и Стивен должен был пробегать круг по всем правилам, как он требовал: с поднятой головой, высоко поднимая колени и руки держа плотно прижатыми к бокам. Когда утренняя тренировка заканчивалась, тренер делал ему замечания и иногда показывал, комично шаркая пару ярдов в старых синих парусиновых туфлях. Вокруг собиралась кучка изумленно глазеющих детей и нянек, которые не расходились даже тогда, когда он уже снова усаживался на скамейку, и они с дядей Чарльзом начинали рассуждать о спорте и о политике. Хотя папа и говорил, что из рук Майка Флинна вышли лучшие современные бегуны, Стивен не раз бросал недоверчивый взгляд на дряблое и в щетине лицо своего тренера, склонившееся над длинными пальцами в желтых пятнах, которые свертывали самокрутку, и с жалостью смотрел на кроткие выцветшие голубые глаза, которые вдруг, отвлекшись беспричинно от дела, рассеянно устремлялись в голубую даль, меж тем как пальцы, длинные и распухшие, бросали работу и табачные волокна и крошки сыпались обратно в кисет.
На обратном пути домой дядя Чарльз нередко заходил в церковь, и так как Стивен не доставал до чаши, то он, окунув руку, резкими движениями кропил одежду Стивена и пол паперти. Молясь, он становился на колени, подстелив красный носовой платок, и громким шепотом читал по замусоленному до черноты молитвеннику, в котором под каждой страницей напечатаны были ключевые слова. Стивен не разделял его набожности, но из уважения к ней тоже вставал на колени рядом. Он часто раздумывал, о чем же с таким усердием молится дядя Чарльз. Может быть, за души в чистилище или за дарование блаженной кончины, а может, за то, чтобы Бог ему возвратил хотя бы частичку из тех богатств, которые он растратил в Корке.
По воскресеньям, как закон, Стивен с отцом и двоюродным дедом предпринимали прогулку. Старик был резвый ходок, несмотря на свои мозоли, и нередко они выхаживали десять-двенадцать миль. У маленькой деревушки Стиллорган происходил выбор маршрута. Они либо сворачивали налево в сторону Дублинских гор, либо шли на Готстаун, а потом в Дандрам, и через Сэндифорд возвращались домой. Шагая по дороге или делая передышку в грязном трактирчике, старшие без конца вели разговоры на свои любимые темы, об ирландской политике, о Манстере и о семейных преданиях. Стивен жадно прислушивался ко всему. Непонятные слова он множество раз повторял про себя и так заучивал наизусть – и они приоткрывали ему настоящий мир, который его окружал. Ему казалось, близится уже час, когда он тоже вступит участником в жизнь этого мира, и втайне он начинал готовиться к великому жребию, который был назначен ему: он чувствовал так, но еще смутно представлял суть этого жребия.
Вечерами, когда он был предоставлен себе, он погружался в потрепанный перевод «Графа Монте-Кристо». В образе этого мрачного мстителя для него воплощалось все непонятное и страшное, о чем он слышал или догадывался в детстве. На столе в гостиной он строил дивную пещеру на острове, пуская в дело переводные картинки, бумажные цветы, бумажные разноцветные салфетки, кусочки золотой и серебряной фольги от шоколада. Когда эта мишура ему надоела и он разрушил сооружение, его ум стали посещать яркие видения Марселя, садовой ограды, залитой солнцем, и Мерседес. За Блэкроком, на дороге, ведущей в горы, стоял небольшой белый домик, окруженный садом, где росло множество роз. В этом домике – так он говорил себе – жила другая Мерседес. Шел ли он из дома или возвращался домой, он всегда отсчитывал расстояние от этой точки. В мечтах он переживал цепь многих приключений, таких же чудесных как в романе, и к концу в его воображении всегда являлся он сам, ставший старше, ставший печальней; он стоял с Мерседес в саду, озаренном луной, с Мерседес, которая много лет назад презрела его любовь – и с гордым, печальным жестом отказа он говорил: