Евгений Салиас
Названец. Камер-юнгфера
Евгений Андреевич Салиас де Турнемир
(1840/42—1908)
© ООО «Издательство «Вече», 2022
Об авторе
Автор многочисленных романов и повестей из русской истории Евгений Андреевич Салиас де Турнемир (1840 или 1842–1908) родился в Москве, в дворянской семье. Отцом его был французский граф Андре Салиас де Турнемир. Сам писатель до декабря 1876 г. не имел российского подданства. Мать, Елизавета Васильевна, происходила из дворянского рода Сухово-Кобылиных. Она была писательницей и выпускала свои сочинения под псевдонимом Евгения Тур. Сын поначалу выбрал жизненным поприщем юриспруденцию, но за участие в студенческих беспорядках (1861 г.) был исключен из Московского университета. За ним был установлен негласный полицейский надзор. В начале 1862 г. Евгений вместе с матерью уезжает во Францию. Там он начинает свой литературный путь. Его первые бытовые повести получили высокую оценку русской либеральной критики.
В середине 1860‐х гг. Е. Салиас совершает путешествие по Испании, Италии, другим европейским странам; в 1869 г. он возвращается в Россию, пытается поступить на военную службу, но не получает разрешения французского императора. Салиас адвокатствует в Туле, потом служит чиновником по особым поручениям при тамбовском губернаторе, работает редактором «Тамбовских ведомостей». В Тамбове он написал сентиментальную повесть «Пандурочка» и биографию Г.Р. Державина («Поэт-наместник»). В 1874 г. увидел свет первый исторический роман Салиаса «Пугачевцы». Работая над книгой, писатель много времени проводил в архивах и ездил на места событий. Роман имел оглушительный успех, что привело к существенному изменению тематики творчества. Салиасу предлагают возглавить ведущую столичную газету «Санкт-Петербургские ведомости». Став российским подданным, писатель переходит на работу в Министерство внутренних дел, а потом переводится в Москву, возглавив контору московских театров. Нетягостная служба оставляла много свободного времени, что было особенно важно для писателя.
В 1880–1890‐х гг. исторические романы и повести Салиаса регулярно появляются на страницах популярных российских журналов: «Нива», «Русский вестник», «Огонек», «Русская мысль», «Исторический вестник». Достаточно перечислить самые известные произведения Салиаса наиболее плодотворного периода его творчества: «Найденыш», «Братья Орловы», «Мор на Москве» (в последующих изданиях – «На Москве»), «Принцесса Володимерская», «Вольнодумцы», «Миллион» («Ширь и мах»), «Кудесник», «Атаман Устя», «Свадебный бунт», «Донские гишпанцы», «Аракчеевский сынок», «Аракчеевский подкидыш», «Крутоярская царевна», «Фрейлина Марии Лещинской», «Ведунья» и т. д. Салиас был очень популярен в конце XIX века, далеко оставив позади себя В.С. Соловьева, Г.П. Данилевского, Д.Л. Мордовцева. Его называли «русским Дюма», и в этом сравнении есть большая доля правды. С современной точки зрения романы и повести Евгения Салиаса порой бывают субъективны в оценке исторического процесса.
Последние 18 лет жизни Е.А. Салиас прожил в тихом арбатском переулке. Интенсивность его творчества с возрастом упала. Среди последних романов выделяются «Военные мужики» (1903), «Француз» (1908), сборник новелл «Андалузские легенды» (1906). Писатель больше занимался редактированием своих собраний сочинений: первое, 33‐томное, вышло в 1890‐х гг.; издание второго, «полного», началось в 1901 г. и было прервано революциями 1917 г. на 20‐м томе. Потом наступил долгий период почти полного забвения его имени. Вновь о нем вспомнили в начале 1990‐х гг., и оказалось, что творчество Евгения Салиаса выдержало испытание временем. Общий тираж его книг превысил 1 миллион экземпляров. Разумеется, никто не собирался по книгам полуфранцузского аристократа изучать историю России, но по напряженности фабулы, по обрисовке общей исторической обстановки, по запоминающимся образам героев, выписанных с любовью, Е.А. Салиас может успешно соперничать со многими историческими беллетристами, признанными или даже одобренными авторитетными учеными-историками.
Анатолий Москвин
Избранная библиография Евгения Салиаса:
«Пугачевцы» (1874)
«Петербургское действо» (1880)
«На Москве» (1880)
«Ширь и мах» (1885)
«Кудесник» (1886)
«Новая Сандрильона» (1892)
«Крутоярская царевна» (1893)
Названец [1]
Год круглый да еще полугодие, с самого дня смертного осуждения Кабинет-Министра (Волынского) и по оный преславный день, в коий объявилась она, Дщерь Петрова, шло время длительно, неверно, опасливо и воистину люто. Колебательство и переменчивость бразд государственного правления то вдруг несказанно возносило темных людей из мрака и ничтожества на выспрь[2], к самым ступеням трона, то паки[3] их же низвергало в сугубое убожество[4], многия ответственности и мучительства незаслуженные, ябедой измышленные…
Из записок современникаI
Шел 1740 год… Был июль месяц.
Столичные обыватели переживали тяжелое и мудреное время. Придворные государыни Анны Иоанновны, сановники и вельможи, все знатное дворянство, отчасти все именитое купечество и, наконец, даже простой люд, мещане и крестьяне, – все равно смутились, тревожились и притихли. Зато немец зазнался совсем, ликовал, справлял праздник на своей улице и еще пуще обижал русского человека. Бироновы слуги доходили до последних пределов кровных обид и гонений.
Государыня сказывалась хворой и никому не показывалась, бродила по своим комнатам, а ночью плохо спала, робела и плакала…
Она уступила – и раскаивалась. На прошлых днях, 27 июня, покончил с жизнью близкий ей человек, любимец, кабинет-министр Артемий Петрович Волынский. Он позорно сложил голову на плахе.
Долго и упорно длилась борьба за власть немца и россиянина, и наконец герцог Бирон победил… Но роковая погибель бывшего врага открывала широкое поле и давала повод к гонению и истреблению всей враждебной партии – под предлогом наказания приверженцев государственного преступника и изменника.
После многочисленных арестов в обеих столицах начались аресты по ближайшим большим городам, затем и далее, по всей России. Число виновников все росло, и находились лица, причастные к измене Волынского, домогавшегося якобы верховной власти; даже на окраинах империи, на границе королевства Польского, и на берегах Волги и Дона, и у пределов Крымского ханства – всюду оказывались и гибли якобы приверженцы изменника.
Разумеется, иные дворяне-помещики или должностные лица, которых арестовывали и привозили в Петербург на суд или прямо ссылали в Сибирь, никогда за всю свою жизнь даже не произносили фамилии вельможи Волынского, так как все, что творилось на берегах Невы, было им чуждо, почти не любопытно. Но они были просто жертвами разных соседних немцев, все более распространявшихся на жительство по всей России.
Нежданная, незаслуженная кара стряхивалась на голову какого-нибудь помещика в силу того, что какой-нибудь новоявленный в его пределах немец хотел или отомстить за пустяк, или просто поживиться состоянием, которое при осуждении, конечно, описывалось – якобы бралось в казну – и передавалось немцу в награду.
II
В душную летнюю ночь под ясным звездным небом в большом селе, протянувшемся вдоль главного тракта из Новгорода на Петербург, было мертво-тихо. И не потому притихло все живое, что была ночь, – напротив, во всех избах люди спали плохо или совсем не смыкали глаз и тихо перешептывались, поглядывали в окошки осторожно и не выходили, боясь нарваться на беду.
В селе заночевал обоз, но особого рода: товара никакого в столицу не везли, а на четырех или пяти подводах везли под конвоем разных провинившихся людей. В каждой бричке или просто большой телеге сидело по трое: один арестант и по бокам его два солдата. Так въехали они в село и ночевали в лучших избах, чтоб наутро двинуться далее на Петербург.
В крайней от церкви большой избе было темно так же, как повсюду. В большой горнице – холодной, или летней, – уже давно сидели и шепотом беседовали два арестанта. В сенях за дверью на полу спали двое конвойных солдат.
Дверь была притворена, но не заперта, так как на ней не было ни замка, ни задвижки, но к ней со стороны сеней была приставлена бочка, а около нее лег один из двух солдат. Впрочем, и солдаты, и командовавший ими петербургский офицер не опасались побега кого-либо из двух, находящихся в этой избе. Офицер остановился в избе старосты, рано поужинал и, обойдя все избы, где рассадили арестантов, ушел снова к себе, приказав подниматься и разбудить его на заре.
Начальником конвоя был подпоручик Измайловского полка Иван Коптев, высокий и рослый человек лет под тридцать, но с детским, добродушным лицом.
Записанный в Преображенский полк еще младенцем, по обычаю времени, он начал в нем действительную службу тринадцати лет. При восшествии на престол Анны Иоанновны был создан и сформирован новый полк – Измайловский, исключительно из ланд-милиции немецких земель, а офицеры были все лифляндцы или иностранцы. Коптев, лично известный графу Миниху и как говорящий свободно по-немецки, почти против воли был переведен из своего полка в новый, с производством из сержантов в офицеры.
Честолюбие вдруг зажглось в нем. Опередив случайно сразу всех товарищей, он захотел еще лично, собственными силами, испробовать свою удачу и «погнаться за фортуной».
По совету отца своего и при покровительстве графа Миниха он был откомандирован в распоряжение генерала Ушакова, начальника Тайной канцелярии. Сначала дела у него не было никакого; но постепенно служба становилась все мудренее и тяжелее. С течением времени и царствования императрицы и владычества герцога Бирона у генерала Ушакова усиливалась «работа».
Коптеву, как и другим состоящим при грозной канцелярии офицерам, поручалось постоянно одно и то же. Их рассылали по всем городам и уездам «арестовывать и привозить в Петербург разных оговоренных». Все это были жертвы страшного новоявленного обычая, именованного «слово и дело».
Коптев служил преданно, добросовестно, но душа его не лежала к этим жестоким обязанностям. Вдобавок прежде приходилось отправляться в командировку раза три-четыре в год, теперь же уже года с два он был постоянно в разъездах. Едва доставлял он кого в столицу, как снова его гнали в какие-нибудь дальние пределы за новыми виновными.
Теперь, возвращаясь в Петербург с партией, состоящей из шести человек арестантов, преимущественно дворян, принятых им в Москве, он вез еще двух калужских дворян, случайно переданных ему в Новгороде захворавшим офицером. Этих двух приходилось доставить прямо в канцелярию самого герцога Бирона.
Коптев невольно мечтал этим путешествием закончить свои странствования и просить об увольнении себя от должности утомительной и «палаческой». Он мечтал перейти на службу к самому фельдмаршалу Миниху в должность спокойнее и достойнее.
Двое дворян, которых принял Коптев в Новгороде от заболевшего вдруг офицера, были отец и сын Львовы. Старику было лет за шестьдесят, сыну его – лет двадцать пять. Взяты они были в их имении близ Жиздры и во время всего пути вели себя оба настолько тихо и покорно, что опасаться, по словам офицера, чего-либо – неповиновения или попытки на бегство – было невозможно.
Старик, Павел Константинович, за всю дорогу объяснял чистосердечно, что, очевидно, они взяты по одному недоразумению, которое выяснится в Петербурге, так как оба жили безвыездно в своей вотчине, никого не видели, ни с кем не знавались и ни в какие дела, не только государственные, но даже и наместнические, не входили.
Молодой – Петр Львов, – правда, лет за пять перед тем ездил в Курляндию, прожил более года в Митаве, но ничем худым там себя не заявил, ни в чем не был виновен, и теперь у него были в Курляндии даже хорошие приятели – немцы. По мнению Коптева, именно это пребывание молодого Львова в Курляндии и могло теперь послужить поводом к его аресту скорей, чем какое-либо отношение к суду и казни боярина Волынского. Что касается до арестованного старика Львова, то, вероятно, это была простая «прикосновенность».
III
На деревне пред зарей стало мертво-тихо, только изредка перекликались петухи.
В темной комнате, где сидели и долго перешептывались двое арестантов, после тайной их беседы наступила тишина, но оба не легли, а продолжали сидеть, почти не видя друг друга. Несмотря на светлую ночь, в комнате была сильная темнота, потому что ради предосторожности два оконца были заколочены досками.
После довольно долгого молчания один из двух произнес:
– Ну, батюшка, пора! Благослови меня!
В ответ на это другой произнес хрипливым голосом, как бы сквозь слезы:
– Бог с тобой, не хочешь послушать отца!.. И вот через минут пять всему будет конец, останусь я один на свете…
– Верю я, батюшка, что не будет этого… Бог милостив, наше дело правое! Повторяю тебе: я на все лады все дело обсудил; и лучшего времени не выберешь, как вот здесь и сейчас. Засудят нас обоих в столице тамошние кровопийцы, изведут. А если все благополучно устроится, как я надумал, то я к ним в руки не попадусь, да и тебя высвобожу. А как именно? Сотни раз повторяю тебе: не скажу ни за что! Ведь ты меня считал малым неглупым, даже хитроватым. Вот теперь и положись на меня!.. Недаром я за пределами русскими бывал, с этими немцами жил и сжился, знаю их, хорошо по-ихнему маракую. И вот я теперь освобожусь от них, и не ради себя, а ради тебя! А обоих нас привезут в Петербург, оба мы и пропадем… Благослови меня!
И среди темноты молодой Львов ощупал отца и опустился перед ним на колени.
Старик достал из-за пазухи небольшой образок и хотел им благословить сына, но задержался в движении, а затем снял образок с себя, надел его на сына и прибавил:
– Так-то лучше! Может, тебя угодник упасет!
Отец и сын обнялись, расцеловались. Старик опустился на лавку и уткнулся лицом в руки… Все, что сейчас должно было произойти, могло быть роковым для него, худшим, нежели арест, суд и пытка там, в Петербурге.
Молодой Львов тихо двинулся к двери и постоял несколько мгновений, прислушиваясь. В сенях раздавался дружный храп двух спавших на полу солдат.
«Лишь бы знать, где…» – думалось Львову.
По звуку, слышанному им вчера с вечера, ружья солдат были поставлены как раз напротив двери, где было в сенях оконце. Если ружья стоят у оконца, то, конечно, несмотря на ночное время, ему заметить их будет немудрено.
– Ну, батюшка, Бог с тобой! Храни тебя Бог! Прощай!.. Сейчас Господь решит, достойны ли мы его милости.
Старик не ответил. Молодой человек прислонился плечом к стене и тихо двинул дверь. За дверью на полу зашумела отодвигающаяся пустая бочка, и довольно легко, но затем пришлось надвигать сильнее: что-то мешало. Львов прислушался чутко и тотчас заметил, что один из двух солдат перестал храпеть, как бы приходил в себя. Очевидно, это был тот, который разлегся у самой бочки и теперь был ею разбужен.
Львов обождал несколько мгновений, смущенный мыслью и опасением: снова ли захрапит солдат или поднимется и в полусумраке разглядит несколько уже приотворенную дверь?
Через несколько мгновений стучавшее в нем сердце сразу стихло, и молодой человек облегченно вздохнул: солдат снова начал по-прежнему храпеть. Обождав немного, Львов снова нажал немного на дверь, и она снова подалась, но пролезть в отверстие, которое образовалось между нею и косяком, не было возможности.
Между тем от последнего движения растянувшийся на полу солдат уже заворчал что-то и двинулся. Львову почудилось, что солдат приподнялся и садится. Он сразу двинул дверь плечом, вырвался и, выскочив в сени, огляделся. Два ружья были ясно видимы, даже блестели у оконца. Он схватил одно из них и бросился на крыльцо.
Раздался крик… Проснувшийся солдат был уже на ногах, звал товарища и кинулся тоже к ружью. И пока проснувшийся товарищ искал свое ружье, первый был уже тоже на улице и кричал:
– Миряне! Помоги! Держи!..
И если его голос не мог бы разбудить и поднять на ноги притихнувшую деревню, то гулкий выстрел, грянувший через минуту, поднял тотчас все живое. Вслед за первым тотчас же раздался другой выстрел, и все стихло снова.
В эти мгновенья старик Львов, сидевший в комнате, опустился на колени и воскликнул громко:
– Помилуй, Господи! Помилуй мя!
И, зарыдав, он начал креститься.
Второй солдат, выскочивший на улицу, бежал и кричал, оглядываясь:
– Макар! А, Макар! Где ты? Эй!..
Но на улице никого не было видно, несмотря на то что становилось уже гораздо светлее. Пробежав еще несколько шагов в ту сторону, где раздались выстрелы, солдат услыхал чьи-то стоны направо около огорода. Он бросился туда и ахнул… Его товарищ растянулся на земле.
– Что ты, Макар? Аль подшибли?
– Конец мой… – проговорил солдат, хрипя, и стал чрез силу, захлебываясь, рассказывать, как было дело.
– Стало, убегли оба? Другого тоже не видал. Ну, Макар, тебе помирать, а нам хуже будет.
Между тем, несмотря на страх и боязнь проезжего обоза с арестантами, куча крестьян бежала тоже к тому месту, где были слышны выстрелы; за ними и вся деревня стала подниматься на ноги. Через несколько минут прибежал и Коптев, но мог расспросить только второго солдата, ибо первый уже лежал мертвый на траве. И выяснилось, что оба арестанта бежали.
Страшно смущенный мыслью, что пойдет сам в ответ и под суд, молодой офицер тихо и почти бессознательно пошел в ту избу, откуда бежали арестанты. Зачем? Он сам не знал. Впрочем, вместе с ним половина всей толпы крестьян тоже двинулась туда же. Другие остались толковать вокруг убитого, что с ним делать: нести, что ли, куда или так оставить?
Войдя в комнату, дверь которой была раскрыта настежь, Коптев невольно ахнул… В углу на лавке сидел один из его двух арестантов. Офицер буквально остолбенел и стал на пороге как истукан.
– Что же это? Вы-то что же? Вот уж и не поймешь! Вы-то что же не бежали?
– Скажите, Господа ради, – дрожащим голосом произнес Львов, – скажите: убит или ранен? Скорее, не томите!
– Убит, да не он… Солдат убит!
– А он?.. Сын? Бежал?! – воскликнул старик, порывисто поднимаясь с места.
– Бежал!
– Раненый?..
– Не знаю… Полагаю, что не невредим, однако все-таки палил вторым. Солдат сказывал, что выстрелил вдогонку близко и вряд, что обмахнулся. Сказывал тоже, что ваш сын, обернувшись, подбежал вблиз шагов на двадцать, шибко прихрамывая, но положил его, понятно, на месте. А там и след его простыл. Но все-таки хорошего мало, господин Львов! Вы оба только меня погубили, а толку не будет! Все равно вашего сына разыщут, и еще пуще в ответе он будет за убийство конвойного.
Коптев сел на лавку и опустил голову на руки.
«Служба десятилетняя, тяжелая, противная, пропала даром. Хуже… Она-то и привела теперь к беде, – думалось молодому человеку. – Это Бог наказывает! Не надо было браться за эдакое служение немцу против своих, православных россиян…»
Между тем Львов допытывался у вошедшего в избу солдата о сыне.
– Видать – не видал, – отвечал солдат, – а Макар сказывал, что зацепил его либо в ногу, либо, вернее, в бедро. Хромал, говорит, шибко. Подбегал, говорит, по-заячьему, приседая. Може, сгоряча, може, он тоже теперь Богу душу отдал.
Львов вздрогнул и перекрестился.
IV
Через три дня Коптев въезжал в Петербург со своим обозом. Рано утром к большому зданию на Фонтанке уже подъехало несколько бричек, на которых были его арестанты с конвойными. Привезенные были тотчас же посажены все вместе в одну отдельную камеру большого надворного здания, к дверям которого был приставлен караул, многочисленный и бессменный.
В главном здании, окнами на улицу, помещалось нечто вроде судной канцелярии самого герцога Бирона. Здесь чинился первый допрос всякого вновь арестовываемого по его личному распоряжению, после чего он отправлялся в Петропавловскую крепость. Самых серьезных арестантов отправляли в Шлиссельбург, где были заведены новые порядки содержания преступников во вновь отделанном каземате.
Семь человек вновь привезенных были все одинаково унылы, но больше всех печален, почти убит был старик Львов. К беде, что он был неведомо за что арестован у себя в вотчине, прибавилось новое горе. Он был глубоко уверен, что сына его взяли вместе с ним почти без повода. Его на всякий случай прихватили. Старик был убежден, что если не их обоих тотчас же, рассудив дело, отпустят домой, то, во всяком случае, освободят его сына.
Теперь же молодой Львов стал, в свою очередь, преступником, быть может, еще более виноватым, чем отец, потому что бежал, убив конвойного солдата.
Арестанты просидели около недели вместе, их не вызывали и не опрашивали. Солдат, приносивший два раза в день пищу, объяснял им, что в канцелярии столько дела, столько народу допрашивается всякий день, что до них дойдет черед разве только недели через две.
Эта партия арестантов, ехавшая в Петербург вместе, но на разных бричках, была между собой почти незнакома. Во время пути они все останавливались на ночлег по разным избам, со своими конвойными, но раз пять или шесть, когда пришлось, за неимением помещения, остановиться в одной избе, арестанты, ехавшие вместе, только молчаливо перезнакомились, то есть видели друг друга в лицо. Разговаривать было невозможно и опасно, так как солдаты могли что-либо подслушать и, пожалуй, переврав, донести облыжно [5]и усугубить положение.
И теперь, в первый раз очутившись вместе в одной камере, несколько человек разного рода и звания, но которых соединила общая печальная судьба, могли поговорить по душе. Разумеется, первое, о чем зашла речь, был побег молодого человека. Старик-отец, Павел Константинович Львов, рассказал, как его сын бежал смело и дерзко, рискуя, конечно, быть убитым, потому что конвойным было дано право убивать беглецов.
Все заключенные единодушно порицали действие молодого Львова и говорили, что он поступил необдуманно, только ухудшил свое положение. Если он не ранен опасно и жив останется, то нет ни малейшего сомнения, что его где-либо снова разыщут, накроют и привезут. Но судьба его как убившего конвойного солдата будет гораздо хуже.
Старик Львов грустно соглашался с этим, но объяснял, что всю дорогу сын его думал о побеге, твердо решил бежать и он не мог отговорить его.
Прошло около двух недель, и Львов был наконец вызван. В сопровождении солдата его провели по большому двору и по длинному коридору и ввели в большую комнату. И первый человек, которого он увидел в числе пяти-шести лиц, показался ему знакомым. Присмотревшись, он никак не мог себе сказать, почему личность молодого человека ему знакома. И наконец он ахнул… Это был офицер, который командовал их конвоем.
Действительно, бедный Коптев настолько изменился, что его трудно было узнать.
Львов бессознательно двинулся к офицеру, желая что-то спросить, но молодой человек махнул рукой и отвернулся. А какой-то приказный, стоявший у окна, подошел к Львову и сурово выговорил:
– Извольте сесть и дожидаться! Разговаривать никому ни с кем здесь не дозволяется.
Минут через двадцать из двери вышел чиновник, огляделся и кликнул:
– Подпоручик Коптев!
Молодой человек поднялся и исчез за дверями вместе с чиновником. Через полчаса тот же чиновник появился в дверях и назвал Львова. Старик поднялся. Войдя в ту же дверь, он очутился в сравнительно просторной комнате, среди которой стоял большой стол, покрытый сукном, а за ним сидело пять человек чиновников со старым, суровым на вид и важным в средине. На нем было каких-то два ордена.
Держа золотую табакерку в левой руке, а в правой – взятую щепоть табаку, этот председательствующий пристально, злым взглядом присмотрелся ко Львову, потом сладко нюхнул и потеребил как-то двумя пальцами нос. Затем, положив табакерку на стол, он будто весело, чуть не радостно выговорил:
– Дворянин Павел Львов, пожалуйте!
Иностранный акцент его был настолько силен, что выходило «творянин» и «пошалте».
Львов приблизился к столу… Начался допрос. Прежде всего заговорил председательствующий с тем же акцентом:
– Ви нам скажет, как продерзостно бежал ваш сын, учинив смертоубийство слуги, верного государыне-царице. Расскажит правда, что знайт. Ваш преступлений государственный будет после допытан с пристрастий и плети. А теперь говорит нам про… убеганий ваш сын…
Львов ответил коротко, что среди ночи, уже пред рассветом, сын его бежал, а как именно – он не знает, так как он спал. Львов объяснил дело так, потому что сын взял с него честное слово, что он будет отвечать: «Знать не знаю и ведать не ведаю», так как знание о побеге и согласие могли бы только ухудшить судьбу.