Он стал шерудить линейкой за рамой, и тут из дальнего угла прыснули две мыши. Круглые рыжеватые мышки с короткими хвостиками. Полевки – определил папа. Громышка метнулась за обеими – и не поймала ни одной.
В углу за рамой обнаружилось круглое, похожее на птичье гнездо, свитое из редких травинок, обрывков бумаги и материи. В него были вплетены мелкие клочки красивого ярко-зеленого сукна. Таким сукном были обиты деревянные молоточки, ударявшие по струнам при нажатии на клавиши. И загадка пианино раскрылась: утеплявшие свое гнездо полевки обгрызали молоточки, оттягивали их, отпускали – и они касались струн.
В задней стенке пианино оказалась небольшая щель. Видно, грузчики где-то неосторожно задели за косяк двери, и стенка отошла. Через эту щель и проникли в сухое, теплое и безопасное нутро инструмента забежавшие из парка мыши. Правда, здесь временами было шумно. Но кто знает, может быть, среди мышей тоже встречаются любители музыки?
Папа заделал щель, и пианино больше никогда само по себе не играло.
История с чердаком
Самым интересным местом в доме был чердак. Чего там только не было! Ржавая керосинка с закопченным слюдяным окошечком, худые валенки, кипа пожелтевших старых газет, несколько дореволюционных журналов «красивой жизни» «Дворцы и усадьбы», дырявый таз, ломаные табуретки и стулья… Я находил все новые и новые вещи. Но попасть туда можно было только с мамой, когда она развешивала там стираное белье. В остальное время вход на чердак плотно закрывала тяжелая западня[3], справиться с которой мне было не под силу. Впрочем, когда сохло белье на веревках, западня оставалась открытой: на сквозняке оно быстрее высыхало. Забираться одному мне на чердак запрещалось, но разве можно утерпеть, когда он открыт?!
На чердаке царил таинственный полумрак. Из полукруглого слухового окна тянуло запахами парка, листвы стоявшей неподалеку плакучей березы. От сохнущего белья пахло морозным ветерком. Пригибаясь под простынями, стараясь не касаться мохнатых от пыли балок, я обследовал чердак, пока мама не улавливала мои шаги над головой. Она выходила в сени, откуда слышнее было шебуршание на чердаке, и кричала:
– Ты опять туда забрался?! Сейчас же слезай, иначе закрою тебя там! Будешь сидеть до вечера!
Меня это, в общем, устраивало, но лучше все-таки было слезть.
Чердак манил и Громышку. Где-то там тоже водились мыши. Кошка не раз спускалась по лестнице с мышкой в зубах. По-видимому, на чердаке охотились и другие кошки, жившие в доме до нас, – в западне был даже вырезан уголок, чтобы кошки могли попасть туда при закрытой крышке.
Но вот на чердаке стали происходить какие-то странные вещи. Громышка стала забираться в свой лаз с большой опаской и оглядкой, что-то высматривала на чердаке прежде, чем в вырезе западни исчезал ее пушистый хвост. Спустя некоторое время наверху слышалась какая-то беготня, пофыркивание кошки, что-то падало на мягкий чердачный пол… Из лаза выскакивала Громышка и, кое-как пересчитав ступеньки, шмякалась на пол. Она была страшно возбуждена и взволнована! Шерсть на ней стояла дыбом, хвост топорщился, как ламповый ёрш. Выгнув спину, она вышагивала «на цыпочках» боком и таращилась наверх, в черную дыру кошачьего лаза.
– Батюшки! Эким ты кандибобером ходишь! – удивлялась мама. – А расфуфырилась-то! Что там, наверху, происходит?
Она поднималась по лестнице, приподнимала крышку, заглядывала на чердак. Никого. Тишина.
– М-да… – неопределенное протянул папа, узнав о необычном поведении Громышки. – Может, какая-нибудь птица залетела в слуховое окно? Ворона, например. Или сыч – он тут как-то в сумерки на крыше возле трубы насвистывал. Во всяком случае, за кошкой надо бы понаблюдать…
Загадка чердака открылась после воробьиной ночи. Весь день перед этим томила духота, небо клубилось свинцово-черными тучами, в нем что-то созревало и никак не могло созреть. В обреченном ожидании застыли деревья и пруд, отразивший полные скрытого гнева тучи.
Все разрешилось ночью. Мы проснулись от звона стекла с размаху закрывшейся форточки. Яростные порывы ветра сотрясали окна, беспрестанно полыхали молнии. Гроза приближалась, будто подкатывалась на громыхучих колесах. Бешеные шквалы ветра гнули деревья, трепали кусты, гнали пыль. Железная крыша грохотала, словно по ней бегали в кованых сапогах. При всплесках молний вывернутая листва деревьев казалась белой, видны были мечущиеся, ослепленные вспышками птицы.
Как нужен был дождь! Хороший, сильный дождь, умеряющий буйство ночной сухой бури. Его редкие крупные капли, как пули, защелкали было в окна, но тут же иссякли.
Он пролился лишь перед рассветом. Свист ветра сменился ровным шумом мощного ливня. Буря притихла, стали слышны журчание и бульканье воды, плеск потока из трубы, переполнившего бочку.
Утро встало тихое, усталое от пережитого разгула непогоды. На дорожке парка, усыпанной сбитыми сучьями и зелеными ветками, я нашел мертвого, разбившегося сослепу воробья. Воробьиная ночь…
У нас бурей завернуло железную крышу, протек потолок и угол дома. Папа пошел на строй-двор за кровельщиком.
В полдень пришел кровельщик Дронов, невысокий человек с серыми закрученными усами, в армейской фуражке, выгоревшей на солнце и потемневшей от пота. Ростом он был невелик, зато огромными были его инструменты: из ящика торчали громадные ножницы и такой же большой, головастый деревянный молоток.
Я упросил маму разрешить мне залезть на чердак вместе с кровельщиком – «под его ответственность», как она сказала. На чердаке стало непривычно светло от завернувшейся крыши.
– Вот, малый, учись, – разложил Дронов свои инструменты, – наше дело возвышенное, мы завсегда наверху работаем. Что в доме главное? Крыша! Если крыша худая, дому конец. Любой дом сгниет.
– Молоток-то какой большой!
– Этот? Молоток – он железный. А это киянка. Деревянный.
Кровельщик надел на правую руку огромные ножницы и стал похож на краба с тяжелой боевой клешней. Гримасничая от усилий, что-то подрезал, взял киянку и принялся бить ею, распрямлять гнутые жестяные листы. Поднялся неимоверный грохот. И тут в дальнем темном углу чердака что-то зашевелилось. Небольшой меховой зверек, тонкий и гибкий, как пружина, быстро пробежал по пыльной балке, перескочил к слуховому окну, прыгнул с крыши на березу, меховым ручейком стек по ее наклонному стволу на землю и исчез в кустах.
– От чудеса! – воскликнул Дронов. – Ты видал, малый?
– А кто это? Крыса, что ли?
– Какая крыса? Куница. Уж я-то знаю, потому как охотник!
Забыв про киянку, он сидел в дыре крыши и удивленно покачивал головой.
– Ну и ну! Сколько за ней по лесу исходишь, пока найдешь, а тут, гляди, сама в дом пришла! Ну дела!
Так вот с кем, оказывается, конфликтовала наша Громышка, забираясь на чердак!
Чтобы успокоиться, наверное, Дронов достал кисет, свернул «козью ножку» и закурил. Ветерок растянул над крышей едкий дымок махорки.
Под вечер кровельщик закончил ремонт крыши. Заодно он вставил в слуховое окно застекленную раму – от непрошеных квартирантов.
Соловьиное гнездышко
Деревья опушились молодой листвой, набухли цветом кисти черемухи, и парк загремел соловьями. Один из них пел совсем рядом, за нашим цветником.
– Какое чудо! – восторгалась мама. – Серенькая, невзрачная птичка – и такой голосище! Зря я упиралась: ей-богу, из-за одного этого стоило переехать в деревню!
Соловьи неистовствовали не только ночами, но и днем. Когда только они успевали отдыхать от своего пения?!
– Знатоки уверяют, что в песне наиболее искусных соловьев насчитывается до сорока колен, и все они имеют свои названия… А что мы знаем? – с укором себе сказал папа. – Надо бы пригласить Пал Палыча: он когда-то держал соловьев…
Агроном Пал Палыч жил в своем доме на селе, далеко от парка, пения там было почти не слышно. Он с радостью принял приглашение прийти послушать концерт. Все вместе мы сумерничали на скамейке в цветнике.
– Ах, шельма, что же он вытворяет! – то и дело восклицал Пал Палыч. – Каким «раскатом» рассыпался! А это вот «кукушкин перелет»… «Клыканье» – слышите?.. А какую «лешеву дудку» выдал!.. «Гусачок»… Опять заклыкал… А теперь – «пульканье»…
Пал Палыч называл различные коленца соловьиной песни, а они все следовали одно за другим, то повторяясь, то звуча впервые, и казалось, что не будет им конца, не хватит названий у бывшего охотника соловьиного пения, агронома Пал Палыча…
– Что ж, вас можно только поздравить: такого певца заимели по соседству! – стал прощаться Пал Палыч. – Вы разрешите, я еще как-нибудь к вам загляну? Уж больно хорош ваш сосед. Карузо! Они ведь все разные, молодые у стариков учатся…
Мне захотелось поближе поглядеть на певца. Я осторожно стал подходить на его голос, подкрался и увидел наконец небольшую буроватосерую птичку. Так вот он какой, соловей! Он сидел на ветке сирени и продолжал петь. Его тонкий клювик был широко раскрыт, раздувшееся горлышко клокотало от звонких щелчков. Казалось, на меня он не обращал никакого внимания. Я сделал к нему еще один шаг – и выпугнул вдруг другую птичку. Точно такую же, как та, что пела на ветке. Певец тут же смолк. В том месте, откуда вылетела соловьиха, я увидел гнездо. Маленькое, свитое из травинок, волос и шерсти. Я не заметил бы его, если бы не вспорхнувшая птичка. Оно располагалось в кустике над самой землей, мне сверху видны были лежавшие в нем четыре зеленовато-глинистых яичка. Я уже знал, что притрагиваться к ним ни в коем случае нельзя, иначе соловьиха может отказаться от них, бросит высиживать. А вдруг она не вернется, напуганная моим внезапным появлением? Но что теперь можно было сделать? Оставалось только поскорее уйти…
Осторожно пятясь, стараясь не делать резких движений, я потихоньку выбрался из зарослей. Пение вскоре возобновилось. А вернулась ли в гнездо самочка?
Пару дней спустя я решил проведать гнездышко. То и дело останавливаясь, я подобрался к нему как только мог тихо. Оно было занято. Соловьиха продолжала сидеть, лишь настороженно посматривала на меня большим черным глазом. Продолжал насвистывать и щелкать, рассыпать свои трели и соловей. Подходить ближе было рискованно. Мне хотелось, чтобы птички поверили мне, перестали меня опасаться. Застыв на месте, не шевелясь, я стоял так долго, что у меня заныли ноги. И так же бесшумно ушел.
Я стал наведываться к соловьиному гнездышку каждый день. И каждый раз подходил к нему чуточку ближе, надолго замирая рядом. Это было как дежурство. В парке иногда встречались бродячие коты, сюда могла заглянуть наша Громышка. Правда, после взбучки за погубленную горихвостку она вроде бы не заглядывалась на птичек, но кто знает, как бы она поступила, наткнувшись на такую доступную добычу? Гнездо ведь находилось так близко от земли! Пока я стоял у гнезда «на часах», ему ничто не грозило. Да и соловьи уже привыкли ко мне так, что однажды я даже погладил самочку по спинке, – она лишь глубже втянула голову в плечи и вжалась в гнездо. Соловей же продолжал заливаться как ни в чем не бывало. Вот когда я наслушался его песен! На целый год!
– Куда ты исчезаешь после завтрака? Ты убредаешь так далеко, что я не могу докричаться тебя! – упрекнула меня мама. – Играй возле дома!
Я, конечно, отлично слышал, когда она кликала меня, но не мог же я ей отозваться, находясь у гнезда! «Дежурство» стало моей тайной, в которую я не хотел посвящать никого. Даже маму. Казалось, это могло как-то навредить соловьям.
В одно июньское утро соловьихи на месте не оказалось. На земле, в пробившейся травке, валялись тонкие, невесомые обломки яичной скорлупы. Значит, вывелись птенцы! Да, они лежали на донышке, плотно прижавшись, сплетясь окомелками[4] крылышек и тонкими шейками. Какими же они были беспомощно-жалкими! И страшными: головастые, голые, в синеватой кожице, с выпученными огромными темными глазами, прикрытыми полупрозрачной пленкой. Но как они помещались в своей скорлупе? Птенчики были куда больше знакомых мне яичек. Пожалуй, никому на свете не удалось бы сейчас затолкать только что вылупившихся птенцов в их прежнее тесное жилище.
Прилетел кто-то из родителей, сел на край гнезда. Птенцы замотали головками, открыли безобразно широкие, розовато светившиеся глотки. Родитель склонился, положил что-то, как в воронку, в одну из глоток и улетел. Вскоре появился другой, и все повторилось.
Соловей, занятый кормлением, пел все реже и понемногу. А потом и вовсе замолчал.
Птенцы быстро росли, покрывались серыми перышками. Они уже не вызывали жалостливо-брезгливого чувства. Большеглазые птенчики бойко выглядывали из гнезда, радостно встречали прилетавших с кормом родителей, вылезали на край.
А потом гнездо, с которым было связано столько событий в жизни соловьиной семейки, опустело. Знакомые птицы, к которым я так привык, в него не возвращались. Я хотел было взять гнездышко на память, но передумал: а вдруг оно понадобится соловьям на будущую весну? Ведь теперь их вместо пары стало целых шесть! И, если понадобится, чинить старое-то, наверное, полегче, чем строить новое…
Муравьиное масло
Кроме работы на конном заводе у папы были участки в окрестных деревнях. Он часто ездил туда верхом, в тарантасе или на дрожках. Если он ехал в экипаже, мне иногда удавалось упросить его взять меня. Он даже давал мне поправить лошадью. О, это было замечательно! Я держал настоящие, хорошо пахнущие кожей, ременные вожжи. Самая настоящая, большая лошадь слушалась меня. Достаточно было чуть пришлепнуть вожжой по ее крупу, и она тут же пускалась рысью, легко несла черный тарантас по мягкой грунтовой дороге. Путь лежал сосновым бором, мимо толстых узластых сосен, мимо полян, пестревших цветущими травами.
– Давай нарвем маме букетик, – предлагал папа.
Я соскакивал с подножки тарантаса, бежал на поляну, окунался в ее сухой пахучий зной. Щекоча голые коленки и руки, из-под моих сандалий сыпались дождем кузнечики, с треском поднимались, косо летели над землей и падали в жаркую траву крупные кобылки с красивыми голубыми и красноватыми крыльями. Среди цветов жундели мухи и пчелы. Я стряхивал тяжелых, полусонных шмелей, рвал разомлевшие от зноя липкие гвоздички-смолянки, ромашки и колокольчики, пахнущие медом кашки, сиреневатые скабиозы-короставники… Мама любила цветы, в нашем палисаднике каких только не было цветов, но лесной букетик отличался особой прелестью и нисколько не проигрывал пышным садовым георгинам и гладиолусам.
В бору было много муравейников. В них кипела жизнь неисчислимого множества глянцевито блестевших на солнце больших рыжих лесных муравьев. Ни один из них не сидел на месте – управляемые какой-то невидимой таинственной силой, все они были в движении: одни тащили и перебирали на куче веточки, другие ворочали белые, похожие на рис, муравьиные яйца, третьи исчезали в недрах кучи, чтобы подменить тех, что беспрестанно лезли из других ходов… Тысячи муравьев сновали по расходившимся от кучи тропкам, бежали один за другим и встречь друг другу, сталкивались, ощупывали друг дружку усиками и продолжали деловито семенить по утоптанным дорожкам. В кучу можно было сунуть былинку – возмущенные муравьи тут же облепляли ее и опрыскивали «спиртом», приятно-кисловатым на вкус. Однако задерживаться возле муравейника было рискованно: муравьи лезли на сандалии, забирались в носки и чкалили ноги так, будто к коже прикладывали только что потушенную спичку.
Однажды я заметил лежавший на муравейнике комок чего-то кремовато-белого, похожего на сливочное масло. К нему прилипли мелкие соринки, он был испещрен следами муравьиных ножек. Что это такое? Муравьиная куча была большой, до ее вершины, где лежал комок, было не дотянуться. Я спросил у отца: что бы это могло быть? Он подъехал поближе, посмотрел, не слезая с тарантаса.
– Муравьиное масло, – сказал папа, нисколько не удивившись.
И я решил, что ничего особенного в этом нет. Масло так масло. Мало ли чего я тогда не знал.
Больше я никогда с таким явлением не сталкивался и подзабыл этот случай.
Прошло много лет. Мне в жизни повезло: еще студентом я познакомился и на долгие годы подружился с замечательным человеком и превосходным русским писателем Иваном Сергеевичем Соколовым-Микитовым. В долгой, изобиловавшей крутыми поворотами и потрясениями жизни ему довелось быть моряком и фронтовым санитаром на Первой мировой войне, летать на первых русских тяжелых бомбардировщиках «Илья Муромец», участвовать во многих арктических экспедициях, путешествовать и охотиться в тундре и на Памире, в Сибири и на Кавказе, в Беловежской Пуще и на Каспии… Всего не перечислить!
Иван Сергеевич великолепно знал и очень любил русскую природу. Вспоминая эпизоды своих путешествий и охотничьих странствий, он частенько брал после таких бесед диктофон – потеряв под старость зрение, писать он уже не мог – и надиктовывал рассказ для очередной своей книги. Мы говорили о встречах со зверями и птицами, об их повадках. Как-то упомянули муравьиных львов, личинки которых сидят на дне вырытых ямок с сыпучими краями, а пробегавшие мимо муравьи осыпаются в ямку и становятся жертвами хищных личинок.
– А не случалось ли вам находить муравьиное масло? – спросил Иван Сергеевич.
И я сразу вспомнил то, что когда-то видел в детстве.
– Удивительно, что мы с вами сталкивались с этим при очень похожих обстоятельствах, – сказал Иван Сергеевич, выслушав меня. – Я тоже видел такое масло при поездке с моим отцом. Только у нас тогда оказалась при себе кружка, в которую мы его положили. Однако оно вскоре растаяло, превратясь в бесцветную, припахивающую муравьиным спиртом жидкость. Как по-вашему, что все-таки это могло быть? Ничего подобного я больше никогда не находил.
После этого разговора Иван Сергеевич надиктовал рассказ о муравьях и муравьином масле.
А я принялся листать книги, чтобы найти объяснение. Прочитал все что мог о муравьях, но нигде ничего не нашел. Может быть, кто-нибудь знает, что же все-таки представляет собой эта штука, муравьиное масло?
На бобровой реке
Река детства
В детстве я жил неподалеку от реки под названием Битюг. Недалеко, но и не очень близко – десять километров. Каждый день не находишься. Но что делать, ближе речек не было.
Отец возвращался весной из поездок по району, рассказывал:
– На Битюге лед посинел и вздулся, по краям лужи, вот-вот тронется…
Лесники приезжали с дальних кордонов.
– Широко разлился Битюг, высоко вода стоит…
Рыбаки приносили свежую рыбу.
– Откуда рыбка? – спрашивала мать, любуясь блестящей чешуей.
– Известно, с Битюга, – отвечали краснощекие обветренные рыбаки. – Откуда же ей еще быть?
На Битюге, говорили, водились бобры.
На старицах[5] и ближних к Битюгу болотах гнездились журавли, была уйма диких уток.
Битюг, на Битюге, по Битюгу… То и дело упоминалась в разговорах наша речка, не очень далекая и не очень доступная.
Собравшись компанией мальчишек, мы иногда ходили на Битюг купаться. Дорога шла сосновым бором. После его смолистого сухого зноя было особенно приятно окунуться в прозрачную свежую воду. Мы загорали и паслись в ежевичнике, густо опутавшем берег. А Битюг тёк да тёк себе мимо мыска, где валялись мы на горячем белом песке.
И никто из нас не знал, откуда берется речка и куда она течет дальше.
Давняя мечта
Прошло много лет. За это время я побывал на многих больших и малых реках, на нескольких морях и даже на Великом, или Тихом, океане. Но Битюг по-прежнему манил меня. Будто это была не маленькая речка в Средней России, а далекая сказочная река Амазонка. Такими же таинственными, как в детстве, оставались для меня незнакомые битюжские берега, все так же хотелось узнать, откуда и куда он течет. Да если бы я и побывал на диковинной Амазонке, где плещутся крокодилы, а в тенистых дебрях кричат попугаи, вряд ли оставила бы меня мечта проплыть по Битюгу.
Слов нет, Амазонка замечательная река. Интересно бы побывать на ней!
Но река эта – южноамериканская. Чужих рек много. На всех не побываешь.
А Битюг – это ведь речка моего детства. Одна для меня, единственная.
А раз она моя – как же не знать ее?
И мне стало стыдно, что я до сих пор не исполнил свою давнюю мечту.
Свет не без добрых людей
Я упаковал легкую раскладную лодочку, взял свою собаку лайку, по имени Пыж, и отправился в Воронеж. Оттуда до Битюга ходит местный поезд.
Но пока я выгружался со своим багажом, этот поезд ушел. Холмик зеленых выгоревших рюкзаков сиротливо торчал на сером асфальте. Наверху сидел Пыж: оттуда шире открывалась привокзальная площадь нового для него города.
– Плохо, дружище! – сказал я Пыжу. – Следующий поезд только вечером…
Он лег. Ждать так ждать. Не в первый раз. Мы вместе бывали на Севере, летали на самолете, плавали на пароходе, тряслись на попутных грузовиках… Пыж мне верил.
Я выбрал рюкзак помягче, чтобы погоревать на нем до вечера, но тут подкатило такси. На панели в машине виднелась табличка с фамилией шофера: «Торопыгин». Такая фамилия меня приободрила. Очень уж хотелось поскорее попасть на речку!
– Я бы повез, – сразу согласился шофер товарищ Торопыгин. – Да бензину маловато. Вон Олег Сергеевич стоит, наш главный диспетчер, может, он что сделает?
Олег Сергеевич в больших очках был похож на доктора наук. Он внимательно посмотрел на меня, на объемистые рюкзаки и на терпеливого Пыжа.
– Лайка? – строго спросил главный диспетчер.
– Лайка, – подтвердил я. – Западносибирская.
– Лайка – это серьезно, – уважительно сказал главный диспетчер. – Давайте попробуем. Надо только заехать к «королеве».
Я покосился на шофера. Но товарищ Торопыгин был невозмутим. Видно, не впервой ему приходилось ехать к этой самой «королеве». И я поскорее забрался в машину: к «королеве» так к «королеве». Лишь бы был бензин!
«Королева» носила красный берет с хвостиком на макушке. Олег Сергеевич просунулся в узкое окошечко, поговорил с ней, и «королева бензоколонки» отпустила нам тридцать литров бензина. Теперь хоть на край света!
Через два часа мы действительно оказались на краю: старое, поросшее травой шоссе обрывалось высоко над рекой. Внизу в воде торчали сваи разобранного моста. Новый мост и новое шоссе виднелись в полукилометре выше по течению.
Вот он, старый знакомец Битюг!
Светило солнышко. Синела река. Покачивались зеленые ножи камыша. И далеко виднелась с обрыва пойма.
– Эх, хорошо! – вышел из машины шофер Торопыгин. При виде такого раздолья ему захотелось поразмяться. Он помахал руками и присел, хрустнув коленками. – Эх, хорошо! – повторил таксист. – Все торопимся, спешим куда-то, а тут такая красотища!
Он посмотрел на часы, нырнул в машину и дал газ. Он торопился взять обратных пассажиров.
Спасибо вам, шофер товарищ Торопыгин, главный диспетчер Олег Сергеевич и «королева» в красном берете! С вашей помощью мы оказались на Битюге раньше того поезда, на который опоздали.
Жизнь хороша и удивительна!
Весло лежит на борту. Течение само тихо несет легкую лодочку. Только сиди да по сторонам поглядывай. И запоминай. А как все запомнишь? Чтобы не забыть, надо, пожалуй, записывать.
Я достал тетрадку, зачеркнул нелепые слова «общая тетрадь» и вывел старательно: «Бортовой журнал. Начат…» И стал думать, какой бы фразой покрасивее открыть мои записи. Но красивая фраза не приходила. Нелегко написать первую фразу на абсолютно чистом листе бумаги. Вспоминалось прочитанное в какой-то старой книге: «Соленый ветер наполнил поднятые паруса, и гордый бриг вышел в море навстречу бурям…» Про море – там легче. А здесь хоть и красиво, но гордости никакой: камыши, лягушки… «Соленый ветер тронул камыши, и…» Нет, не то. И почему он «соленый» здесь, на Битюге? Чепуха какая-то…
И вдруг я увидел явственно, как на кухонном столе стоит банка с солью, приготовленная в дорогу. Я ее забыл… А плавание без соли – это совсем не то, что с солью. Несоленую уху, например, в рот не возьмешь.
Первая фраза в бортовом журнале получилась такой: «Растяпа! Я забыл соль…»
Ход дальнейших записей прервал странный предмет, плывший передо мной по течению. Он был кругл и походил на небольшую плавающую мину. Как у настоящей рогатой мины, из предмета торчал вбок какой-то шпенек. На макушке этой «мины» стояла трясогузка и покачивала хвостиком.
Я отложил бортжурнал, схватил весло и кинулся догонять загадочный шар. Впрочем, никакой загадки, как выяснилось очень скоро, тут не было: по реке плыл обыкновенный арбуз с привядшим поросячьим хвостиком. Я толкнул его веслом – арбуз охотно окунулся и закувыркался, показывая выеденную середину и нацарапанную на темно-зеленой шкуре надпись: «Ел Боря Полторак». В царившей под лучами полуденного солнца тишине я услышал, как хрустела красная и сочная арбузная мякоть на зубах счастливца Бори Полторака, и мне захотелось арбуза. Ах, арбузика бы сейчас! Арбуза и соли – вот чего не хватало мне для дальнейшего плавания по Битюгу…