Саша жила в интернате при физико-математической школе (туда принимали одарённых старшеклассников со всей Украины) и до нас добиралась на троллейбусе с пересадкой на метро на Крещатике. По-хорошему, это я, боксёр и оболтус, должен был к ней таскаться через весь город, но у них строго было с гостями в общежитии, да и соседкам по комнате Саша не хотела мешать. Сегодня мы бы запросто такую проблему решили, занимались бы в центре в какой-нибудь кафешке. А тогда, в совковом общепите, какие к чёрту занятия! Вот и приходилось сначала Саше переться к нам на массив, а потом мне провожать её обратно через весь город, потому что она уже по темноте от нас уходила.
Это не Саша боялась одна возвращаться, это моя мама настояла. Я сначала полным идиотом себя чувствовал, провожая Сашу после занятия. Но очень скоро мои чувства повернулись на сто восемьдесят градусов. Проводы Саши стали главным событием недели. Жизнь расщепилась на две неравные части. В одной части, настоящей, я ходил с Сашей до метро, ехал с ней в метро, ждал с ней троллейбус на Крещатике, ехал с ней в троллейбусе до Феофании, шёл с ней от остановки до интерната, говорил: «Ну, до четверга!» очень деловым тоном, возвращался домой в счастливом трансе. В другой части, понарошечной, происходило всё остальное. С каким тоскливым ужасом я отмечал той весной, что световой день становится всё длинней и, следовательно, мой формальный повод провожать Сашу исчезает, – это уму непостижимо. Моему нынешнему уму…
Самое странное, мне почти до самого конца не приходило в голову, что я влюбился. Что это можно так назвать: «влюбился». В Сашу! Бред! Я к середине восьмого класса имел какой-то минимальный опыт с девочками. Бутылочка, прогулки, поцелуйчики и, в порядке наивысшего спортивного достижения, пыхтение с потискиваниями через одежду в пионерском лагере. Но здесь, кроме желания облапать Сашу сверху донизу, было что-то другое, что-то ещё сильней. Какая-то сладенькая наркотическая тоска была, чувство своей тотальной, неизлечимой неадекватности рядом с человеком, который умнее, красивее и (ну как ещё сказать?) человечнее тебя по всем параметрам. Ни до, ни после Саши я ничего подобного не испытывал.
Она казалась очень взрослой. Не соврала Маргарита Сергеевна. На год с чем-то всего Саша была старше меня, но держалась иногда, как будто успела прожить раза в два дольше. Небольшого роста при этом, на целую голову ниже меня, и довольно щуплая на вид под своим зелёным свитером. Грудь маленькая, бёдра почти мальчишеские. Ни разу в жизни я больше такой женщиной не увлекался…
Сашина взрослость была прежде всего в лице. Посмотрите по ссылкам, какой твёрдый, спокойный взгляд. У неё и в шестнадцать лет был такой же. Но главное всё же, как она вела себя, как со мной общалась во время занятий и в троллейбусе, как с моими родителями и с бабушкой общалась. Я потом, лет через двадцать, понял, что поведение истинно взрослого человека можно описать как искренность с мощным фильтром. Взрослый человек далеко не всегда говорит, что думает, но почти никогда не говорит, чего не думает, почти не сползает в роли, которые не хочет играть. Я, по-моему, до сих пор этому не научился. Обрюзг, поседел, но так и не научился. А у Саши это как будто само собой получалось.
Я не говорю уже про физику и всё остальное. Поражали даже не сами знания Сашины необъятные, а её увлечённость. Невооружённым глазом было видно, что она ловит кайф от сохранения импульса, от закона Гука, всемирного тяготения, вращающего момента, от векторов, центров масс, угловых скоростей. Понимаю я там или не понимаю, что она объясняет, – это её, думаю, не сильно волновало в конечном счёте, ей просто нравилось выводить следствия из всяких законов природы, покрывать клетчатые листки формулами, выправлять карандашом кривые вычисления, которые я готовил к нашим занятиям.
До Саши я был уверен, что неподдельной любви к школьным предметам не бывает в принципе. Я думал, отличники-энтузиасты, как Федя наш Капуста, – сплошные притворщики и учительские жополизы. У меня потом ещё к любителям классической музыки много лет было похожее отношение. Тоже не мог никак поверить, что они не придуриваются, пока не сдружился в Москве с одной редакторшей, которая часами объясняла, страстно жестикулируя, почему Третий фортепианный концерт Бартока гениальней Второго. Саша особо не жестикулировала, только ладонью крутила перед собой, если не могла с ходу найти самое точное слово. Но физику, математику – да всё, что ей было интересно, обсуждала как заведённая.
(Важно: по мере того, как я пишу, во мне почему-то крепнет уверенность, что вам пригодится в поиске эта информация – о том, какая она была, Саша Лесюк из физмата. Мне всё ясней кажется, что должна быть какая-то зацепка в её поведении.)
Сразу после пяти она к нам приходила, в 17.05–17.10. Кроме меня в это время только Веруня бывала дома, моя сестра. В мои обязанности входило сделать Саше чай с бутербродами. Я добросовестно резал батон наискось, намазывал масло слоем потолще, присыпал солью чуть-чуть, шлёпал сверху кругляш «Любительской» или, если сыр был дома, сыра кусок. Ставил всё на стол в большой комнате, где мы занимались. Саша, когда прибегала, споласкивала руки сначала, потом садилась, прислоняла к ножке стола затасканную сумку из жёлтого кожзаменителя с толстой металлической застёжкой, хваталась за бутерброды, а параллельно уже пробегала глазами, что я там наворотил в домашней работе и какая у меня следующая запущенная тема по учебнику.
У неё любимая присказка была: «Ой, а вот это интересно». За этой фразой всегда следовал монолог на тему. И я загадывал каждый раз: успеет она сегодня до первого «ой, а вот это интересно» доесть бутерброд? Или не успеет? Чаще не успевала. Увлекалась, начинала раскрывать тему прямо с огрызком колбасы в левой руке, забыв про него совершенно, и так хоть целых полчаса, пока не напомнишь ей: «Саша, бутер зачерствеет!»
За ужином ничего похожего не происходило. Ужином Сашу кормила бабушка. Она первая приходила с работы, мать после садика обычно по очередям бегала ещё, а отец, слава богу, с четырёх в том году работал, его и дома-то не было по вечерам. Я заметил скоро, что бабушке нравится Сашу кормить, общаться с ней. Бабушка неулыбчивая была по жизни, строгая, сестрой моей как Золушкой командовала, но здесь она подтаивала. Наливала нам с Веруней и Сашей супа, сама не садилась, стояла у холодильника, скрестив руки, спрашивала, слушала и улыбалась как будто вопреки своей воле.
Темы у этих кухонных бесед были самые разнообразные. Обсуждались Сашины планы на будущее (явно в укор мне), её школа, Киев, Львов, новости науки, современная литература. Саша говорила охотно, но совсем не так, как во время занятий. Еду не забывала. Выдерживала паузу, словно в уме всё проговаривала заранее, и отвечала готовыми абзацами – ни прибавить, ни отнять ни слова. Мы с Веруней реально в рот ей смотрели, особенно когда она по-украински говорила такими абзацами. Бабушка, от которой я никогда раньше мовы не слышал, иногда нарочно задавала Саше вопросы на украинском и слушала её ответы, как ласку плюшевого пледа из «Жестокого романса», глаза прищурив от удовольствия. Вздыхала то ли понарошку, то ли всерьёз: «Ох, Олександра, така в вас мова гарна, цілий день вас слухала б!»
Потом, по дороге в метро, Саша опять менялась. Пока мы добирались до Феофании, она мало говорила сама, но делала так, чтоб говорил я. Она кивала, посмеивалась, вставляла короткие комментарии, задавала наводящие вопросы, то есть опять же (я это понял много лет спустя) вела себя как взрослый человек, который не хочет на самом деле ни о чём с тобой разговаривать, но умеет скрыть это нежелание самым эффективным способом – создав у тебя приятную иллюзию, что ты говоришь страшно интересные вещи. Поймите меня правильно: Саша не изображала, что ей интересно. Она как будто подпорки для меня расставляла своими замечаниями, из вежливости, ну а скакал по этим подпоркам, заполнял время словами, обманывал себя я уже сам.
Один только раз непробиваемая Сашина взрослость дала заметную трещину. И связано это было с книгой, которую вы ищете.
В середине того апреля (18-го, скорее всего), когда солнце уже заходило слишком поздно и у меня больше не было повода Сашу провожать, бабушка завела во время ужина очередной разговор о литературе. Бабушке на работе «Роксолану» Загребельного дали почитать (был такой исторический роман популярный украинский). Ей так понравилось, что она Веруню бедную засадила за этот роман («для общего развития»). Но у Веруни «Роксолана» пошла туго, и бабушка решила подстегнуть её Сашиным авторитетом. Хорошо помню, как она не спросила даже, а объявила тоном, не допускающим возражений: «Вот вы же, Саша, читали книгу Загребельного про жену турецкого султана. Прекрасная же книга». Не помню, какой Саша дала отзыв, но она, разумеется, читала и «Роксолану», и ещё какие-то эпопеи того же автора, и всё на свете, как мне тогда казалось. «У нас дома во Львове очень много книг», – сказала она однажды (без тени хвастовства, так же как я мог бы сказать: «У нас дома в Киеве горка под окном»), и мне постоянно грезились эти многочисленные книги на высоких стеллажах, почему-то упирающихся в лепной потолок, в сказочном городе, про который я раньше ничего не знал (во Львове же не было ни моря, ни футбольной команды нормальной), а теперь знал самое главное: из него приехала Саша Лесюк, самый фантастический человек на планете Земля весной 1985 года.
Не помню, как мы перескочили с «Роксоланы» и Веруни на меня, но это, наверное, было неизбежно, это входило в бабушкины планы – она видела, что я потрясён Сашей ещё больше, чем моя сестра, и хотела при помощи Саши вытащить меня из-под отцовского влияния, выбить остатки идейного жлобства из моей головы. Наверное, речь опять зашла о моём бодании с украинской литературой, о том, что я в жизни не дочитал до конца ни одной украинской книжки, кроме «Тореадорiв з Васюкiвки», и я, наверное, покраснел и запсиховал, когда бабушка это сказала, потому что Саша, я хорошо это помню, вдруг встала на мою сторону. Она рассказала одним из своих литых абзацев про то, как учительница украинского в её львовской школе любит приговаривать: «Не можна змушувати дитину читати» и часто разрешает ученикам обсуждать на уроках книги не по программе, и никто из школьного начальства эту учительницу не трогает, потому что их школа регулярно занимает призовые места на республиканских олимпиадах по литературе.
Кажется, бабушку эта история не впечатлила, она буркнула что-то насмешливое про новомодные либеральные веяния в некоторых школах. Саша, вместо того чтобы спорить, извинилась, встала из-за стола, сходила за своей жёлтой сумкой с застёжкой. Сказала что-то вроде: «Петя, я подумала, тебе эта книжка может понравиться». Достала из сумки «Фантастичнi повiстi львiвських письменникiв», протянула мне: «На неделю или на две, как пойдёт». Пояснила, что это не её книжка, попросила беречь. То ли сразу попросила, то ли позже, когда уходила уже.
Мне кажется, так это было. Не знаю, так ли это было.
Читать я начал в тот же вечер. Помню, что после отбоя, когда мать и бабушка с Веруней спать легли, я перекочевал из комнаты на кухню и сидел, уткнувшись носом в «Повiстi», пока отец с работы не вернулся в первом часу. Помню, я струхнул и заметался, когда услышал, как его ключ в замке ворочается. Захлопнул книгу, запихнул её в кухонный шкаф, чтобы отец не увидел меня с ней и не изгадил состояние невесомости, в котором я находился, своими комментариями в стиле: «Что, бабка посадила Шевченку наизусть учить?»
По размеру книга была совсем обычная. Обложка зелёная глянцевая с каким-то рисунком без людей. Название светлого цвета (светлее фона, во всяком случае). Страниц никак не меньше пятисот, повестей никак не меньше семи. Я по-украински довольно медленно читал, но думаю, что до конца недели одолел весь сборник. Помню, как сидел на уроках на следующей неделе и готовился обсуждать прочитанное с Сашей.
Вы в анкете просите привести названия повестей «хотя бы приблизительно». Одно название могу привести дословно: «Зона зниженої зоряностi», по-русски «Зона пониженной звёздности». Это, подчеркну, совсем не факт, но я давно убедил себя, что повесть именно так называлась. Она была вторая или третья в сборнике. Там сюжет крутился вокруг этой фразы, вокруг аббревиатуры ЗЗЗ. Думаю, что эта повесть, про ЗЗЗ, вряд ли была тем самым «авторизованным переводом» с русского, её явно по-украински писали, потому что три «з» хорошо звучат, а ЗПЗ или даже ЗНЗ (если «зона низкой звёздности») – не особенно.
Остальные повести скатались у меня в памяти в радужный комок, не могу их отодрать друг от друга, не могу сказать, что было в одной, что в другой. Только ЗЗЗ помню отдельно. Она сильней всего меня зацепила. Главный герой в ЗЗЗ был учёный, лингвист из будущего. Всё действие происходило в будущем, но не в очень далёком, примерно в наше нынешнее время. Там посёлок был советский на Луне, карманные видеотелефоны и, что самое интересное, интернет. Он даже вроде бы назывался «мережа», сеть. К нему можно было через карманный беспроводной телефон подключиться.
Сюжет ЗЗЗ я пересказывал много раз, обычно в нетрезвом виде, друзьям и случайным знакомым. В книге он был какой-то нелинейный, начинался с середины и резко вилял туда-обратно, сплетаясь с побочными историями, но у меня в памяти всё это давно полиняло и выровнялось. Получилось следующее.
Лингвист, главный герой, разрабатывает у себя в НИИ языковой синтезатор. Этот синтезатор генерирует в научных целях все сочетания звуков, которые человек способен произнести. Не помню, что там были за научные цели. Лингвист молодой, преданный делу, допоздна пропадает в лаборатории, слушает свой прибор, собирает данные. И вот однажды вечером отчётливо слышит среди потока бессмыслицы знакомое слово. Но не украинское слово, не русское, а на каком-то неизвестном языке, с очень редкими звуками в очень странной комбинации.
Лингвист приходит в волнение. У него когнитивный диссонанс. Он, с одной стороны, отдалённо даже не представляет, из какого языка это слово. С другой стороны, он прекрасно понимает, что оно значит! Он, более того, чувствует, что это жаргонное словечко, необщеупотребительное, оно встречается только в речи экипажей космических кораблей, обслуживающих трансгалактические маршруты. И это при том, что никаких трансгалактических кораблей у Земли ещё нет. Дальше Марса и астероидов ещё не залетали пилотируемые экспедиции.
Лингвист пытается слово на украинский перевести, на английский, на французский, на китайский (он полиглот, само собой). У него долго не получается, все варианты слишком неточно и неестественно звучат, но в конце концов он находит удовлетворительную формулировку: «зона зниженої зоряностi», ЗЗЗ.
Напоминаю, что это один из двух сюжетов, встречающихся сразу у трёх свидетелей, а именно у Цихненко, Негиной и Шуквани. Шуквани (см. письмо) отводит повести буквально два предложения: «…была почти детективная повесть об учёном, который неожиданно вспоминает язык пришельцев и пытается затем раскрыть тайну этого языка. Если память мне не изменяет, весь сюжет заключался в этих поисках». Пересказ Негиной отличается от версии Цихненко примерно в половине деталей (см. комментарии к тетради Негиной), но основная сюжетная канва, безусловно, та же. Пожалуй, самое интересное расхождение в заглавии. У Негиной, читавшей ПЛП по-русски, лингвистка (она там женщина) переводит загадочное слово как «редкозвездие», и так же называется повесть. Никакой аббревиатуры – ни ЗПЗ, ни ЗНЗ – у Негиной нет. Шуквани читала ПЛП по-грузински. Название повести «об учёном» она вспомнить не смогла. При этом у неё осталось «впечатление», что у автора (женщины) была «какая-то неславянская фамилия, которая в русском языке не склоняется».
Если Цихненко и Негина здесь не ошибаются, то перед нами три возможности. Либо оригинал всё же был русский, либо украинский, либо все три текста – и русский, и украинский, и грузинский – были переводом с литовского или латышского. См. «Предварительные выводы». Там дотошно разобраны все три варианта. На всякий случай и от нечего делать.
Лингвист произносит эти слова вслух, пробует их на вкус: «зона зниженої зоряностi, зона зниженої зоряностi…» С каждым повтором их значение всё больше проясняется у него в голове. Это уже не просто странное понятие, а целый мысленный образ, ситуация, в которой, как ему кажется, он когда-то бывал сам. Он как будто вспоминает, что ЗЗЗ – это своего рода проплешина диаметром в десять-двадцать световых лет в районах галактики с относительно высокой плотностью звёзд. В такой проплешине звёзд почти нет, шанс наткнуться на них минимален, и поэтому работники космического транспорта их рутинно используют для дальних выходов из суперпозиции.
(«Суперпозиция», возможно, тоже факт. Сам бы я такое не придумал. Мне Саша в следующий четверг, к которому я так готовился, объяснила механизм трансгалактических полётов в ЗЗЗ. Ей нравилось, что автор ЗЗЗ приплёл квантовую механику, а не заезженное «подпространство».)
От картин глубокого космоса, которые неизвестно откуда взялись у него в голове, лингвист приходит в страшное возбуждение. Он снова проигрывает загадочное слово в синтезаторе, осторожно пытается его произнести и обнаруживает, к своему ужасу и восторгу, что ему не стоит никаких усилий повторить эту дикую комбинацию редких звуков вслед за прибором. Слово как будто само слетает с языка, и вслед за ним из самых пыльных глубин памяти начинают выскакивать другие слова, а потом и целые предложения на том же языке, с такими же звуками.
В тот вечер, конечно, лингвист не уходит из института, он всю ночь торчит в лаборатории, не смыкая глаз, вспоминает неизвестный язык, который хлещет из него, как вода из пробоины, и сразу вводит всё, что вспоминает, в компьютер. Под утро он приходит к выводу, что это его родной язык, что он выучил его в раннем детстве, а потом напрочь забыл. Чтобы проверить эту догадку, он суёт голову в какой-то специальный сканер, который у него в будущем уже изобрели для изучения нейронной архитектуры языка. (Вы только имейте в виду, что «нейронную архитектуру» я в научно-популярном журнале совсем недавно подцепил, а раньше бы я сказал «Как язык в мозгу закодирован» или что-нибудь в этом духе.) Сканер просвечивает лингвисту мозги и подтверждает, что да, неродных языков у него в голове много: украинский, русский, английский и т. д., – но родной только этот, загадочный, залегающий глубоко в коре и почти наглухо изолированный от центра речи хитроумной нейронной блокировкой.
А лингвист уже попросил мережу, которая интернет, прочесать все лингвистические базы данных и проверить, есть ли на Земле такой язык. Мережа не нашла ничего похожего. Теперь лингвисту в голову, вытащенную из сканера, приходит другой запрос, на этот раз личного характера. У него родилось жуткое подозрение, которое надо немедленно проверить. За окном заря уже занимается, а лингвист выхватывает свой карманный телефон и говорит мереже дрожащим голосом:
– Покажи мне мои детские фотографии!
До десяти лет, допустим.
Мережа послушно начинает проецировать в воздух перед лингвистом трёхмерные снимки из его детства. Вот он у мамы на коленках, вот папа его маленького ведёт за руку на прогулке, вот он с совочком на пляже в Ялте или Феодосии, вот в первом классе за партой, вот на школьном субботнике с граблями среди листьев. Всё вроде в порядке, все эти фотки он тысячу раз уже видел. Но теперь ему что-то не даёт покоя, глаз то и дело цепляется за мелкие странности. То на пляже волосы у него слишком ровно уложены. То во дворе рубашка на нём чересчур свежая, немятая, как будто прямо из-под утюга. То выражение у него на лице неестественное какое-то, недетское.
Чем дальше разглядывает лингвист свои фотографии, тем сильней у него холодеет внутри. Он отдаёт новый приказ мереже:
– Проверь все мои детские снимки на подлинность!
Или на следы подделки, как-то так.
Мережа проводит молниеносный анализ его детских фотографий. Страшные подозрения лингвиста подтверждаются. Все снимки, где он младше десяти, – фальсификация. Судя по всему, объясняет мережа, на них изначально был другой ребёнок, но много лет назад кто-то заменил его маленьким лингвистом, а все оригиналы бесследно стёр из базы данных.
И это ещё не самое страшное. Мережа сообщает, что подмена выполнена профессионально и, скорее всего, не оставила бы никаких следов, если бы вставленное изображение было подлинным, то есть если бы ребёнка просто вырезали из одного снимка и вклеили в другой. Но маленького лингвиста ниоткуда не вырезали. Все изображения, где ему меньше десяти, – компьютерная графика. Их смоделировали, то есть попросту нарисовали на основе более поздних снимков. Экстраполировали в прошлое, можно сказать.
У лингвиста подкашиваются ноги. Он садится на пол, мотает головой в немом отчаянии. Если его не было на тех снимках, то кто там был вместо него? Где в это время находился он сам? И откуда у него в голове воспоминания, которые так хорошо, без малейшего зазора, сходятся с поддельными фотографиями?
Он же помнит и тот школьный субботник, и тот урок в первом классе, и ту прогулку с папой. Помнит, как мокрый песок лопаточкой копал у линии прибоя в Феодосии. Он перебирает в памяти эти эпизоды, такие яркие, живые эпизоды, и вдруг понимает, насколько это всё неправдоподобно. На каждую фотографию, сделанную до десяти лет, у него в памяти услужливо выскакивает сочный мысленный образ. Но ведь так же не бывает у нормальных людей! Он запрашивает у мережи снимки, где ему одиннадцать, двенадцать, тринадцать, потом где он студент уже, взрослый. Как он и опасался, с этими фотографиями всё иначе. Иногда он более-менее помнит день съёмки, иногда не помнит совсем, но даже когда помнит, ничего похожего на сочные картинки, привязанные к более ранним снимкам, в его голове не высвечивается.
Лингвист снова бросается к нейросканеру. Долго колдует с настройками, чтобы переключить программу с поиска нейронных словарей на эпизодическую память. Через час, когда начинается рабочий день и в лабораторию приходят коллеги, он сидит возле сканера, оцепеневший, смотрит на них безумным взглядом и повторяет:
– Мне подделали память… Мне подделали память…
Я сейчас пересказал примерно одну десятую часть ЗЗЗ, самое начало приключений лингвиста. Дальше (или кроме того – хронология в повести, как я уже сказал, была нелинейная) он мчался к родителям, пытался вытрясти из них тайну своего происхождения. Во второй половине он выходил на след трансгалактических космонавтов, жаргон которых нашёл у себя в мозге. Финал был недосказанный, дразнящий, но не в том смысле, что позарез хотелось знать, что будет дальше, а чуть ли не наоборот. Тебя вместе с лингвистом как будто подводили за руку к двери, и дверь приоткрывалась на сантиметр, и ты уже видел сквозь эту щёлочку, что за дверью тебя поджидает открытие, которое поставит с ног на голову историю всей нашей цивилизации, но открытие это было настолько жуткое и в то же время правдоподобное, что ты выдыхал облегчённо, когда замечал, что это последняя страница, последнее предложение и дверь, слава богу, навсегда захлопнули обратно прямо у тебя перед носом.
Ср. финал «Редкозвездия» в тетради Негиной. У неё, похоже, дверь всё-таки открывалась.
Вы догадываетесь, наверное, почему ЗЗЗ взяла меня за живое. Эта повесть была про меня. То, что мама зимой рассказала о родителях отца, и неизбежные скандалы, которые прогремели вслед за этим у нас дома, и, самое главное, занятия с Сашей, разговоры с ней – во мне же от этого всего тоже образовалась пробоина, из которой вылез другой я. Это был более ранний я, существовавший как раз лет до девяти-десяти, до бокса и кружка юных гопников на массиве. Оказалось, что он не исчез, он все эти годы параллельно жил своей подпольной жизнью, а теперь вышел из подполья и погнал жлоба в шею.
У меня голова кружилась и сердце колотилось чаще, когда я ЗЗЗ читал. ЗЗЗ (хорошие книжки часто так делают) рассказывала мою историю в антураже, который не имел с моей жизнью ничего общего, но именно поэтому она говорила самую важную правду о том, что со мной случилось. В мире ЗЗЗ, когда прежняя, забытая личность главного героя выходила из многолетней спячки, это было фантастикой и событием галактического масштаба, это меняло судьбу человечества. То, что творилось со мной в начале 1985-го, казалось мне такой же фантастикой. И последствия в моей голове казались такими же грандиозными.
Не помню, как прошло наше с Сашей занятие в следующий четверг. После ужина я, видимо, всем наврал, что мне зачем-то нужно тем вечером в центр. Во всяком случае, помню, что провожал Сашу, хотя на улице было совсем светло, разве что пасмурно. Помню, как разговаривал с ней на улице, в метро, в троллейбусе и как она в первый и последний раз не просто слушала мой трёп и вежливо реагировала, но и сама тараторила, перебивала нетерпеливо, иногда как будто захлёбываясь словами и начиная оборванное предложение сначала. Совершенно на неё это было не похоже. Мы так заговорились, что минут двадцать стояли у входа в её общежитие, прижимаясь к стене (дождь накрапывал), пока мимо не прошла её одноклассница и не убила наш разговор своей понимающей улыбочкой и каким-то ироническим замечанием.