Никита глянул на него диковато:
– Какая дева?
– Из древней поэмы. По бассейну плавал сосуд с крохотной дырочкой в дне, наполняясь, он отмерял секунды. Остроумно… Это уже потом появились колеса, маятники и, наконец, пружина…
– Лядащев, я вас не узнаю! – вмешался Саша. – Вас интересуют часы?
– Не столько часы, сколько время.
– Пятнадцать минут девятого…
– Они, кстати, отстают, но я не об этом. Я говорю о времени как о понятии. Обычно это не занимает молодых.
– В тридцать с гаком вы причислили себя к старикам? – рассмеялся Саша.
– Все зависит от того, какой гак, – с насмешливой улыбкой отозвался Лядащев, рассматривая Никиту, словно дразня.
– Время бывает несовершенное и совершенное, – сказал тот ворчливо и, понимая всю неуместность такой интонации и злясь на себя, отвернулся.
– И наше время, конечно, несовершенное?
– Василий Федорович, при чем здесь политическая оценка? Никита пишет стихи.
– А ты не подсказывай, – бросил Никита другу. – Наше время, с грамматической точки зрения, несовершенное… Мы пытаемся жить в настоящее время, живем на самом деле в прошедшем, все Петра-батюшку поминаем, хотя должны были бы задуматься о будущем… вот. – И тут же одернул себя: «Ну зачем я добавил это дурацкое «вот», мальчишество, честное слово. И зачем говорю эдак красиво? И кому? Сыщику…»
Лядащев добродушно рассмеялся. Саша успел заметить за ним особенность, которой ранее не было: к месту и не к месту высказывать мысли нравоучительного или познавательного свойства. Странно, что Никита так неохотно поддерживает беседу, – он обожает познавательные разговоры.
Появился лакей, в камзоле с галунами и шелковых чулках, с немым вопросом: подавать ужин? Лядащев, глядя на лакея, поцокал языком: мол, широко живешь, Белов, по средствам ли?
Да, да, поторопитесь с ужином… Саша немедленно отправил лакея с глаз. Ишь, вырядился! В отсутствие хозяев челядь ходила в немыслимых одеяниях, головы забывали чесать, а здесь господский парик натянул на уши, знает, негодяй, что не получит за это взбучки, лакей – лицо дома! Только бы ужин подали приличный. Впрочем, Иван – парень расторопный, догадался, наверное, сбегать в трактир за провизией.
– Я слышал, вы служите в Иностранной коллегии? – спросил Лядащев, закидывая левую ногу на правую.
– Именно, – коротко буркнул Никита.
– И как же ваша доблестная коллегия трудится в делах иностранных?
– Без удовольствия. Шпионов ищет. Хотя это вовсе не входит в круг ее обязанностей.
– Вы меня обнадежили, княязь. – Лядащев ловко перекинул правую ногу на левую. – Коли есть шпионы, мое бывшее ведомство не останется без работы.
Тон у Лядащева стал нескрываемо язвительный, слово «князь» он произнес с особым вкусом, словно позванивая мягким «з». У Саши окончательно испортилось настроение. Только бы Никита не решил, что это намек на его происхождение. Старый Оленев усыновил Никиту, сделав его своим наследником, но тот по-прежнему очень болезненно реагирует на подобные замечания. И что Лядащев к нему привязался?
– На Святой Руси да без Тайной канцелярии, – усмехнулся Никита. – Не будет работы, так вы сами ее себе придумаете.
– Остроумная мысль, а? – Лядащев повернулся к Саше: – Ты как на это смотришь, Белов?
– А я на это вообще стараюсь не смотреть, – поторопился с ответом Саша и, желая прекратить словесную перепалку, обратился к Никите домашним, дружеским тоном: – Ты по делу пришел или просто так?
– Просто так… И еще хотел узнать, не намечается ли на ближайшую неделю маскарад или бал? Я же ни разу во дворце не был!
– Неужто и тебя потянуло на танцы? – рассмеялся Саша. – Однако сейчас во дворце не танцуют, а когда начнут плясать – неизвестно. Великая княгиня Екатерина больна.
– Ка-ак? – В голосе Никиты прозвучало истинное потрясение. – Она же только что была здорова! Опасна ли ее болезнь?
Лядащев посмотрел на него внимательно, и Саша по-своему истолковал этот взгляд.
– Никита, не задавай лишних вопросов. Речи о здоровье особ царского дома караются по указу…
– Да будет тебе, – перебил его Лядащев. – Здесь все свои.
Никита все никак не мог прийти в себя, взгляд его словно заморозило, фигура окаменела, и только пальцы стучали по коленке перебором – от мизинца к указательному и обратно. Неожиданно он встал и направился к двери.
– Я, пожалуй, пойду… Нечего жемчужиной, – он скривился в сторону Лядащева, – затыкать время.
– А ужин? – Саша искренне огорчился. – Иван за шампанским побежал. Такая встреча!
– В другой раз выпьем за встречу. Мне тоже пора, – сказал Лядащев, поднимаясь.
В полном недоумении Саша проводил гостей до двери, отчетливо представляя, как они сейчас на улице раскланяются и разойдутся в разные стороны. Зачем приходил Никита – это ясно, снял с души запрет и решил хоть издали посмотреть на великую княгиню. А вот что Лядащеву понадобилось в его доме, Саша понять не мог. «Да ничего не понадобилось, – пытался он уговорить себя. – Шел мимо и подумал: дай зайду…»
Кстати сказать, все именно так и было. Но Саша не мог принять столь простое объяснение, слишком уж значительно выглядела эта встреча. Словно сама судьба распорядилась столкнуть вместе Никиту и Лядащева и дать им возможность внимательно посмотреть друг другу в глаза.
Екатерина
Великая княгиня Екатерина лежала в жару за шелковым пологом алькова, лицо ее, руки и грудь покрывала мелкая сыпь, губы распухли и окантовались кровавой коркой. Горничные говорили, что от алькова тянет жаром, как от протопленной печки.
Доктор Бургав определенно сказал, что это оспа. Лейб-медик императрицы Лесток предложил пустить кровь, что было сделано немедленно. Доктора объяснялись меж собой шепотом, но чуткое ухо Екатерины поймало страшное слово – оспа. Хирург Гюйон заметил, как она изменилась в лице, и тут же стал уговаривать докторов, что диагноз неточен, болезнь скорей всего напоминает краснуху или корь.
Гюйон был личным хирургом Екатерины, профессором «бабичьего дела», как говорили при дворе. Он должен принять у великой княгини роды, и только он знал, к великому своему сожалению, что после пяти лет брака супруга наследника все еще оставалась девицей.
Заверения хирурга и его ласковый взгляд несколько утешили Екатерину. Она закрыла глаза, худая рука ее в повязке после кровопускания казалась прозрачной, ногти потемнели. Доктора на цыпочках вышли из комнаты.
Приставленная к великой княгине статс-дама Чоглакова, в девичестве Гендрикова, родственница самой Елизаветы, принесла чашку бульона, поставила на столик. Потом цыкнула на девочку-калмычку, сидевшую в изголовье Екатерины, и показала ей глазами на дверь. Девочка сделала вид, что не замечает приказа, и истово стала махать над головой больной веером.
Чоглакова неодобрительно пожала плечами и поплыла к двери, поддерживая руками, словно драгоценный ларец, свой сильно выпирающий живот. Чоглакова всегда была беременна, а платья шила в тот короткий период, когда дитя еще не было зачато. Сейчас статс-дама выглядела ужасно – юбка без фижм, роба топорщилась, не в силах прикрыть объемные бедра, и в другое время Екатерина посмеялась бы всласть. Теперь ей было не до этого.
Как только за Чоглаковой закрылась дверь, великая княгиня ощупала лицо. Лучше смерть, чем оспа. Царственный супруг до оспы вовсе не был уродлив, он даже был хорош собой… Когда они встретились в первый раз? Это было в Германии, в Гамбурге, в доме бабушки Альбертины-Фредерики Бален-Дурлахской, вдовы Христиана-Августа Голштин-Готторпского, епископа Любского. Бог мой, почему у немцев так много имен на одного человека?! Как славно, что царственного супруга зовут просто Петр. Он тогда сказал: «Ах, милая кузина… Я очень рад видеть вас!» Сказал и чиркнул ногой по паркету, на нем были длинные лаковые башмаки с лиловыми бантами. В одиннадцать лет кожа у Петра была нежная, голубая и прозрачная, как у той принцессы из романа… Какого романа? Нет, не вспомнить, не важно… У принцессы была такая нежная кожа, что, когда она пила красное вино, на шее ее было видно, как оно течет… Кровавые струйки, кровавый поток… Куда он несет ее?
Если оспа, то лучше умереть. Она очень изменилась за последний год и знает об этом. Мужчины провожают ее глазами и делают комплименты. Впрочем, только иностранные мужчины, русские не осмеливаются. Если русские мужчины оказывают ей знаки внимания, их немедленно переводят куда-нибудь подальше – в Казань, Углич, а то и в крепость.
Екатерина заворочалась, пытаясь отлепить от простыни тело. Калмычка склонилась к самым ее губам, прислушалась, потом стремительно выбежала из комнаты.
– Мадам спрашивает, какое сегодня число?
– Что за вздор? – с раздражением ответила Чоглакова. – Уж не собралась ли она умирать?
Рядом с Чоглаковой сидела камер-фрау Крузе. Немолодая, неряшливая, любительница выпить, она была добрее молодой статс-дамы.
– Двадцатое апреля было с утра, – сжалилась Крузе. – А год она не спрашивает? Видно, бредит…
– Бедная девочка, бедная Екатерина… – вздохнула вдруг Чоглакова.
В словах ее не было фальши. Чоглакова знала, что Екатерина ее ненавидит, на все попытки наладить отношения отвечает высокомерным молчанием. Конечно, Чоглакова срывалась, но потом объясняла себе – у тебя такая должность, ты перед государыней в ответе. Велено оберегать великую княгиню от пустых разговоров и нежелательных общений – вот и оберегай, неси свой крест, а любить ее весьма необязательно. Но иногда против воли в душе Чоглаковой появлялась жалость к юной супруге наследника. Без родителей, без друзей, отец год назад умер в своем Цербсте. Екатерина узнала об этом из депеши, опухла от слез, на люди показаться было нельзя. И еще на всех дулась, ото всех требовала участия. Государыня разгневалась: «Ведите себя сдержанно, дочь моя, и не пытайтесь выставлять напоказ свое горе! Мы не можем объявить траур. Принц Анхальт-Цербстский не был королем».
– Вот именно, – сказала сама себе Чоглакова, принимаясь за вышивание и немедленно уколов палец. – Вот именно, – повторила она, слизывая кровь. – Если пошла в жены к будущему императору, так веди себя как подобает царственным особам. Никто тебя силой в Россию не тянул.
Екатерина лежала с открытыми глазами, ожидая девочку, и, когда та сообщила ей дату, повторив слово в слово фразу Крузе, она слабо улыбнулась, вернее, поморщилась, не в силах разлепить опухшие губы.
– Что, мадам? – прошептала калмычка.
– Ничего…
Значит, завтра с утра ей исполнится семнадцать. Интересно, вспомнит ли кто-нибудь о дате ее рождения? В начале апреля царственная тетушка Елизавета помнила. Для Екатерины был заказан брильянтовый убор – ожерелье и диадема. Сейчас, когда она лежит в жару с подозрением на оспу, о дне рождения можно не вспоминать. Оспа так заразна!..
Интересно, подарят ли ей после выздоровления убор или тоже забудут? Хорошо, что Елизавета надумала подарить убор, а не деньги… Деньги непременно пошли бы в счет долга, оставленного матушкой. Отчего у других бывают матери, которые одаривают своих дочерей? Отчего у нас такая мать, которая только и делает, что тянет одеяло на себя, и все ей мало, мало… В бытность свою в России она у дочери подарки Елизаветы силой отнимала и не стеснялась показываться в обществе в ее мехах и брильянтах.
А в тайной записке, переданной Сакромозо, она опять просит – нельзя ли получить Курляндию для брата Фрица? О господи, так не понимать ее жизни! Екатерина не видит императрицу месяцами, Бестужев ее ненавидит, супруг Петр – большой ребенок, что с него взять? Ее удел – книги, вышивание, скука, а теперь вот… оспа. Но она выздоровеет, непременно. Организм переборет все: оспу, краснуху, нелюбовь Чоглаковой, глупость и пьянство Крузе. Вот только не следили бы за каждым шагом, не шпионили. Это Бестужев вбил в их глупые головы, что каждое, самое невинное слово, сказанное Екатериной кому-либо при дворе, – преступление.
Мать волнуется, спрашивает, почему нет писем, почему дочь пишет редко и так холодно… Это не я пишу, маменька, это Иностранная коллегия пишет, потому что по измышлению все того же графа Бестужева – о, негодный человек! – вы, Иоганна-Елизавета, герцогиня Анхальт-Цербстская – креатура короля Фридриха, попросту говоря – шпионка!
Екатерина рассмеялась едко и закашлялась, сразу заныли все суставы, кровавая пелена застлала свет. Калмычка ахнула, бросила на пол веер и принялась поправлять подушки под головой великой княгини.
Об этом, маменька, не говорят вслух, как вы понимаете, но нашлись люди, донесли до меня эти слухи. Лживые, да? Будем честны, я уже взрослая, маменька, я уже все понимаю. Вы сами виноваты, что чудовищная эта сплетня порхает по паркетам дворца тетушки Эльзы. Порхает, порхает по царским анфиладам…
Когда Иоганна Цербстская приехала в Петербург, ей было тридцать три года. Никто не говорил, что герцогиня Иоганна хороша собой, но она умела нравиться. И потом – кого не красит успех? А Иоганна наконец дорвалась до почестей, славы, которые должен был ей обеспечить русский двор. А четырнадцатилетняя дочь – гусенок с чрезмерно длинной шеей и носом – только некая помеха на балах и куртагах. Пусть играет в куклы со своим недоразвитым мужем-наследником, их время еще не пришло.
Но не за расточительство, не за скверный характер и не за бесцеремонное поведение выслана была в Германию Иоганна Анхальт-Цербстская, а за то, что позволила себе вмешаться в дела русского двора, смела плести интриги против канцлера Бестужева.
Обо всем этом Екатерина узнала много позднее, юную особу в пятнадцать лет не волнует политическая трактовка событий. Как ни тяжело ей было с маменькой в Петербурге, после ее отъезда стало еще хуже; провожая Иоганну, Екатерина даже себе самой боялась сознаться, как хотелось ей уехать вместе с матерью. Домой… в старый, бедный, но любимый каждой половицей, каждым камнем замок. Как любила она издали свое детство!
Но трезвый ум гнал от себя эти воспоминания. Дома Екатерину ничто не ждало, это был тупик, а здесь, в России, будущее хоть и неведомо, зыбко, зато есть о чем мечтать.
Уже три года прошло, как матушка оставила Петербург. Уезжала она осенью, в конце сентября. Уже появились на березах желтые листья, закраснели осины и раскисли дороги, затрудняя продвижение карет. На радостях, что Иоганна, которую весь двор с издевкой называл «королева-мать», лишает наконец всех своего общества, Елизавета подарила ей пятьдесят тысяч рублей и два сундука подарков. Екатерина видела эти китайские безделушки, сервизы, персидские шали и драгоценные ткани. Но Иоганна не обрадовалась подаркам, она ожидала большего. Пятьдесят тысяч – не деньги, они не покроют и половины долга! И вовсе не дочери пришла в голову мысль взять на себя материнские долги. Иоганна прямо сказала: русский двор самый богатый в Европе, и только глупец здесь не разживется. Где в Германии взять деньги? Муж на службе у Фридриха, а король прусский беден и потому невозможно скареден.
Екатерина проводила мать до Красного Села. На мызу приехали затемно. Свита расположилась ужинать, а великая княгиня, измученная, обессиленная от слез, еле добралась до кровати. Иоганна держалась гораздо лучше и, чтобы не растравлять себя сценой расставания, может быть вечного, уехала поутру, не простившись с дочерью…
В комнату вошел Лесток, склонился к изголовью больной. Калмычка выскользнула у него из-под руки, боясь, что он ее раздавит. Лейб-медик не замечал девочку вовсе, как мебель, как неживой предмет.
– Рыцарь Сакромозо весьма опечален вашим нездоровьем, – прошептал он вкрадчиво. – Я могу что-либо передать ему от вашего имени?
Екатерина не пошевелилась, не открыла глаз. Обеспокоенный Лесток взял ее за руку, пощупал пульс. Он был слабый и учащенный. Лейб-медик осторожно положил руку вдоль тела и вышел.
– Утром еще раз пустим кровь, – донесся его голос из соседней комнаты. – И нельзя ли перевести их высочество в более теплое помещение? Здесь дует из всех щелей!
Чоглакова что-то ответила невнятно.
«Что можно ждать от женщины, которая зла от природы и которую к тому же всегда тошнит?» Это была последняя здравая мысль. Екатерина потеряла сознание. Она уже не видела, как к алькову приблизилась горничная-финка с большим тазом воды.
– Господин Лесток велел сделать охладительные компрессы, – сказала она, ни к кому не обращаясь, и окунула полотенце в таз с ледяной водой. Девочка-калмычка смотрела на нее из-за канапе, куда она забилась от страха. Продолговатые глаза ее округлились, сквозь смуглоту щек проступил румянец.
Когда отжатое полотенце положили на лоб Екатерине, она вскрикнула. Компресс не принес облегчения, он обжигал. Ледяные струи потекли за уши, и она явственно увидела перед собой большой куб льда. Он был прозрачен, с острыми краями, правильными гранями, бирюзовые тени бродили в его загадочной глубине. Екатерине казалось, что ледяной куб надвигается на нее и неминуемо раздавит, если она не убежит. Но ни руки, ни ноги ей не повиновались. Екатерина вскрикнула и тут же рассмеялась своей наивности.
Как же этот куб может раздавить ее, если он стоит на санях? Русские всегда зимой ездят на санях, это их линейный экипаж, поставленный на полозья. От лошадей валит пар, и на ледяном кубе, как на возу дров, сидит мужик в тулупе и хлопает от холода руками в больших рукавицах. Ледяной куб он выпилил в Неве, а теперь везет его в Герберг, чтобы начинить ледник.
Но почему она едет рядом с этими санями? Куда? Куда? Ах, вспомнила, она едет на бал, на встречу с Сакромозо. Кто здесь давеча толковал про Сакромозо?
Воспоминания о мальтийском рыцаре вывели ее на поверхность здравого смысла из того отвратительного небытия, где ледяной куб вот-вот должен был разбиться на тысячу вертящихся острых кристаллов. Она вспомнила Лестока, который только что был в этой комнате и со значительным, скользким выражением толковал ей о рыцаре, чернобровом красавце с острова Мальта. Интересно, знает ли Лесток о его посредничестве в тайной переписке с матерью?
Потом она долго, захлебываясь от жадности, пила клюквенный морс – восхитительный напиток! Может быть, из-за клюквы она и пропотела? Екатерине казалось, что она лежит в луже воды.
А первая встреча с Сакромозо была не зимой, а в марте, все вокруг было тогда залито талой водой. Во время кадрили Сакромозо шепнул ей на ухо:
– Я привез вам письмо от вашей матушки…
Екатерина с ужасом прижала палец к губам, призывая его к молчанию, и осмотрелась – не слышал ли кто-нибудь этих крамольных слов. Только через десять фигур она смогла дать ему ответ:
– Я не могу принять вас у себя. Мне запретили принимать кого бы то ни было.
– Предоставьте действовать мне и ничего не бойтесь, – беспечно сказал Сакромозо и спокойно отвел ее к креслам. Он вел себя как истинный рыцарь, защитник обиженной и оскорбленной женщины.
Екатерина не видела, как продолжался бал. Во время ужина она не могла есть и все время искала глазами Сакромозо, боясь, что он выкинет какую-нибудь небезопасную каверзу, – он так смел и совершенно не представляет ее жизни во дворце.
И когда она поняла, что роковое письмо не будет ей передано на этом балу, и успокоилась, перед ней вдруг опять возник Сакромозо. Это было как раз в момент прощания с хозяевами, рядом стоял великий князь, Чоглакова, еще кто-то из русских. Сакромозо вначале приложился губами к руке великого князя, потом повернулся к Екатерине. На глазах у всех он вместе с платком вытащил из кармана крохотную записку, туго свернутую в трубочку, низко склонился и, прижавшись губами к руке великой княгини, вложил ей в пальцы записку. Никто внимания не обратил ни на платок, ни на трубочку из бумаги. У Екатерины так тряслись руки, что она чуть не уронила злополучную записку на пол, прежде чем сунула ее в перчатку, которую держала в руке. Проще было бы положить записку в карман, но она боялась, что Чоглакова заметит этот жест и вздумает обыскивать ее.
Далее Сакромозо галантно повел Екатерину к выходу и, не скрываясь, сказал, что умоляет ее высочество подумать и дать ответ в следующий вторник, на балу. И опять на это никто не обратил внимания.
Мало ли какого ответа ждал от нее Сакромозо – может, он задал вопрос, касаемый русских обычаев, или они поспорили относительно строчки в сочинениях мадам Савиньи.
Ночью в туалетной, запершись на крючок, Екатерина прочитала записку от матери: вопросы, просьбы, тон тревожный и требовательный. Главное – объяснить им ее теперешнее положение, как они бестолковы там все – в Берлине!
Но вот нелепица! Держать в руках путеводную нить для прямого общения с матерью и зависеть от таких мелочей, как отсутствие бумаги и чернил. Чоглакова, ссылаясь на Бестужева, запретила Екатерине держать в своих покоях письменные принадлежности. В конце концов в качестве бумаги был использован вырванный из книги передний чистый лист, а чернила тайком принес камердинер.
Дважды отдавала Екатерина Сакромозо письма для матери. Как уж он переправлял их в Берлин, это его дело, но ответа от Иоганны она получила.
Отношения с Сакромозо сложились самые дружественные. Они встречались на куртагах, приемах и в театре, премило беседовали, танцевали, иногда обменивались книгами. Бдительная Чоглакова всегда находилась рядом, и каждый час Екатерина ждала от нее нареканий, но почему-то не получала. Она относила это на счет Лестока. Наверное, он заступился за великую княгиню перед государыней.
С приятными мыслями о Сакромозо Екатерина заснула. Ей приснился остров Мальта, такой, как о нем рассказывал рыцарь: высокие дома из желтого песчаника, скалы и очень мало земли в расщелинах, из которых пучками, как зеленые стрелы лука, растут пальмы. «Плодородную почву на Мальту привозят в мешках, – рассказал ей мальтиец. – Был даже обычай – привозить землю в качестве пошлины». На Мальте было весело, никакой Чоглаковой, ни мужа, ни пьяной Крузе, только бабочки и удивительно синее море.
Ночью был кризис. Медики столпились у кровати спящей Екатерины и шепотом ругались по-латыни. Лесток горячился больше всех. По его настоянию явились горничные, переодели сонную Екатерину в сухое белье, а потом перенесли в другую, более теплую комнату.
Наутро у больной опять появился жар, но значительно более слабый, чем прежде. Гюйон оказался прав, это была не оспа, а корь – жесточайшая, но и она отступила. Хотя тело Екатерины ото лба до пяток было покрыто не просто сыпью, а пятнами, величина некоторых была с монету, за жизнь ее можно было не опасаться.
Екатерина первый раз за эти дни поела и попросила переставить кровать. К окну. Настроение окружающих заметно улучшилось. Все знали, что коревая сыпь не оставляет на лице рубцов и оспин.
Когда слухи о выздоровлении Екатерины достигли ушей Елизаветы, она сама навестила больную, разговаривала очень милостиво и пробыла у постели около получаса.
– В субботу в Зимнем дворце будет маскарад. Вам надлежит блистать на нем.
Екатерина хотела возразить, вряд ли она оправится настолько, чтобы облачаться в костюм и танцевать, но государыня упредила ее слова:
– Маскарад следовало бы дать в честь вашего дня рождения, но корь помешала это сделать. Но теперь мы устроим праздник в честь вашего выздоровления. Мы не будем объявлять об этом открыто, но и вы, и я будем знать – он был в вашу честь!
Лесток
Герман Лесток, граф, действительный статский советник и глава Медицинской коллегии, стоял в гардеробной перед зеркалом, примеряя новый костюм. Рядом с ним, с зажатым в губах мелком, весь усыпанный булавками – и на лацканах, и на рукавах, – суетился модный портной Аманте.
Платье сочиняли к летнему сезону. Штаны – по пурпурной земле насыпь серебром и с бахромой понизу – сидели отменно, камзол же, тоже пурпурный, с серебряным позументом, жал под мышками, и Лесток недовольно морщился, расправляя с показной натугой плечи.
– Уж не хочешь ли ты сказать, что я располнел?! – Далее шло весьма крепкое выражение, мы не решаемся его повторить, француз был знатный матерщинник.
– Ни в коем случае, ваше сиятельство! – истово вскричал портной, быстро подпарывая рукава. – Моя вина! Не извольте беспокоиться. Мигом поправим!
Об Аманте говорили, что он француз, только год как появившийся в России. Это было откровенное вранье. Заказчикам, что попроще, он замечательно дурил голову, коверкая русские слова и вставляя иностранные, может быть, и похожие на французские. С Лестоком портной не осмеливался вести подобную игру и говорил на чистейшем русском языке, из которого не мог, да и не старался, убрать московский акцент.
В кабинет заглянул долговязый носатый постный Шавюзо, по родственным отношениям – племянник, по деловым – секретарь Лестока.
– Звали, ваше сиятельство?
– Когда придет господин Сакромозо, проводи его в китайскую гостиную и сразу упреди меня.
Шавюзо понимающе кивнул. Лесток ждал мальтийского рыцаря с самого утра для важного разговора. Сакромозо появился в Северной столице месяца полтора назад как частное лицо, но тем не менее был принят при дворе и обласкан государыней. Впрочем, о нем быстро забыли, а рыцарь не набивался к государыне за карточный стол, предпочитая быть незаметным.