Богдан Сушинский
Заговор обреченных
…Германский народ выдержал войны с римлянами… Наполеоновские… освободительные войны; он выдержал мировую войну, даже революцию… И меня он тоже выдержит.
Гитлер© Сушинский Б.И., 2015
© ООО «Издательство «Вече», 2015
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2015
Сайт издательства www.veche.ru
* * *1
Пастор открыл дверь часовни и молча уставился на Штауффенберга. Он знал, что война, тяжелые травмы и предсмертный бред госпиталей превратили этого гордого аристократа в одного из наиболее искренне верующих людей его прихода, города, возможно, всей разуверившейся, сменившей Христа на фюрера, страны.
– Вы хотели, чтобы я ушел? – неуверенно проговорил он, пропуская полковника мимо себя.
– Как всегда, наедине… с ним, – зрячий глаз Штауффенберг прикрыл, устремляя в небеса черноту своей наглазной повязки.
– Мне представляется, что сегодня вам особенно трудно будет оставаться откровенным с ним.
– Вы правы, святой отец. Иногда мне кажется, что я уже давно не смею быть откровенным ни с людьми, ни с Богом. Хотя весь мой грех состоит в страстном желании избавить эту землю от Сатаны.
Пастор – седовласый шестидесятилетний саксонец, с фронтовой вмятиной на лбу, оставленной осколком еще первой мировой, отшатнулся от него и поднес кончики соединенных пальцев к ране, однако осенить ее крестом так и не решился.
– Избавить от Сатаны? – пробормотал он вслед входящему в полумрак часовни полковнику. – Неужели и сейчас находятся люди, видящие свое земное предназначение в изгнании Сатаны? Я-то считал, что это донкихотство утонуло в молитвах моего поколения.
Пастор перекрестил последнего донкихота, которого ему приходится видеть, последнего защитника всего сущего от сатаны, и, прежде чем вернуться в храм, окинул всепрощенческим взглядом старое с позеленевшими каменными крестами да надгробиями кладбище. Он всегда считал, что настоящий Божий храм должен находиться не на шумных городских площадях, а в глубинах огромных кладбищ. Прежде чем войти в такой храм, верующий обязан пройти мимо сотен могил своих собратьев во Христе, вспомнить о бренности мира и отрешиться от забот повседневности. Только тогда, надеялся он, – старый солдат, познавший окопы передовой, плен, госпитали и срам венерической палаты, – человек оказывается по-настоящему готовым к искренности своей исповеди перед Господом и к самоуничижительному покаянию.
Пастор был уверен, что этот полковник, который живет и работает в другом конце Берлина, избрал его уцелевшую среди руин дальнего предместья церковь только потому, что она спасительно восставала посреди мира мертвых. Этот искалеченный жизнью и сомнениями офицер, очевидно, не раз оказывался на той, последней грани, за которой смерть кажется уже не гибелью, а спасением.
Штауффенберг не слышал ни его слов, ни мыслей. Подойдя к распятию, он опустился на колени, однако пламя единственной зажженной пастором свечи мешало ему, ослепляя единственный глаз. Полковник поднялся, погасил пламя ладонью и, зажав в кулаке собственную, подаренную ему свечой, боль, вновь опустился на колени.
Его молитву и его исповедь лучше всего творить в кромешном мраке. Сколь бы ни было оправданным и чем бы он ни оправдывал задуманное им покушение, все же перед Господом он предстает человеком, долго и хладнокровно готовящимся стать убийцей. Здесь не фронт. Готовить покушение на человека, пусть даже он кажется тебе дьяволом во плоти, это совершенно не то же самое, что стрелять в солдата, находясь в окопе.
«Ранения и госпитали сделали тебя слишком сентиментальным и религиозным, чтобы ты способен был совершить то, что уже давно намереваешься, – пробормотал он вместо первых слов молитвы. – Но все же ты не имеешь права отступать. Кроме тебя, этого уже не сделает никто. Уже не сделает. Ты же видишь: они не способны переступить через присягу, через верность долгу, честь офицера. Словно для тебя это пустые звуки. Словно тебе вообще не известно, что такое долг, честь, верность, приказ…»
Штауффенберг опять хочет вспомнить хоть какие-то молитвенные слова, однако никак не может ввергнуть себя в пучину памяти, которая не дарит ему ничего такого, что хотя бы отдаленно напоминало молитву. А все, что он может высказать себе и распятому за вселенские грехи Христу, сводится к отчаянному проклятию.
У полковника не было времени долго сосредоточиваться на своих страхах и молитвах. Он только что вернулся в Берлин из ставки фюрера. Вернулся после еще одной неудавшейся попытки покушения. Вновь неудавшейся.
Как только Штауффенберг был назначен начальником штаба армии резерва, он сразу же обрел возможность время от времени бывать на совещаниях у фюрера, именно ту возможность, которая слишком редко предоставлялась кому бы то ни было из заговорщиков-генералов.
В первый раз его приглашают в ставку «Бергхоф» уже через неделю после вступления в должность. Какой нечеловеческий страх он пережил тогда, пронося в портфеле с бумагами пакет со взрывчаткой! До этого появления в ставке он ведь так и не смог выяснить, обыскивает ли охрана фюрера портфели и вообще разрешают ли заходить в «ситуационный зал», как называли комнату для совещаний, с портфелями. Но он рискнул. Победил страх и неопределенность.
Что ни говори, а в тот, первый день у него была прекрасная возможность запустить свою адскую машину. И при этом даже попытаться спастись.
Почему же не решился? Почему… не решился?
Припав холодным липким лбом к истекающим кровью ногам распятого Христа, граф покаянно повертел головой. Это было покаяние убийцы, не решившегося, не нашедшего в себе мужества убить. Раскаяние заговорщика, не сумевшего принести свою жизнь в жертву идее.
Потом, уже вернувшись из Берхтесгадена в Берлин, граф попытался оправдать свое отступление тем, что на сборище не присутствовали Гиммлер и Геринг, то есть люди, которые после гибели фюрера могли и имели законные основания перехватить власть в Германии и продолжить его дело.
Опираясь о мраморную плиту, полковник поднялся с колен, но еще какое-то время стоял с опущенной головой. Объяснение могло показаться довольно убедительным, если бы все те генералы, которым пришлось это объяснять, верили, что он окончательно решил пожертвовать своей жизнью, изгнав из души всякий страх и сомнения. Однако они в это не верили. Поскольку сверяли свои действия с собственным страхом и офицерско-аристократическими предрассудками. Не зря многие из заговорщиков угрюмо признавались, что сами никогда бы не осмелились посягнуть на жизнь вождя нации, пронести взрывчатку или выстрелить. А ведь если бы он, Штауффенберг, не вызвался пожертвовать собой, решаться пришлось бы кому-то из них. Вот где была бы экзальтация патриотизма, замешанного на страхе.
Тогда ему явно не поверили. Словно догадывались, что свое оправдание он придумал уже по пути в Берлин. Впрочем, так оно и было – догадывались. Просто из чувства такта никто не смел высказать свои предположения вслух. Признать полковника трусом значило отстранить от операции. Но кто мог, кто способен был заменить его?
Да, раньше такие попытки предпринимались. Однако когорта добровольцев-смертников, кажется, иссякла, исчерпала себя. На сцене этого театра рейхстрагедий остался только он. В окружении целого сонма напыщенных демагогов-статистов.
Через четыре дня – это произошло 11 июля – он вновь оказался в том же зале, и вновь в его портфеле ждал своего часа пакет со взрывчаткой. Но в этот раз Штауффенберг действительно решил для себя: взрывать устройство лишь в том случае, когда рядом с Гитлером окажутся Геринг и Гиммлер. И с облегчением вздохнул, убедившись, что на совещании у фюрера их вновь не оказалось.
Когда граф вернулся на Бендлерштрассе, в штаб армии резерва сухопутных сил, генерал Ольбрихт – всегда такой спокойный, сдержанный, отечески-покровительственный – неожиданно рассвирепел:
– Вам никто не смеет приказывать, чтобы вы вершили задуманное вами покушение! – хрипло воскликнул он срывающимся голосом, заводя его в свой кабинет. – В конце концов, вы имеете право отказаться от него под любым предлогом, а то и вовсе без предлога. Но вы не отказались. Наоборот, заверили нас. И теперь, как и в прошлый раз, даже не пытаетесь скрыть, что возможность, реальная возможность убрать фюрера у вас была. Так что произошло, что, что?! Мы теряем время. Завтра такой возможности у нас не появится. Уже хотя бы потому, что завтра вся наша группа окажется в подвалах гестапо.
– Я уже объяснил, господин генерал: там не было тех двоих. А если уж рисковать…
– Но ведь мы с генералом Беком просили вас, требовали… не выдвигать это условие. В данном случае… при тех силах и той организации, которая имеется у нас, ваше условие совершенно необязательно. Мы нейтрализуем этих людей сразу же, как только дадите нам возможность подать сигнал «Валькирия».
– Но зачем рисковать, если есть шанс одним усилием убрать всех троих? Тогда уж точно никто не посмеет встать на нашем пути.
– Кто возражает, полковник? Кто в этом сомневается? Да, конечно, лучше бы всех троих. Все его окружение. Но время, полковник, время! Вы же отлично знаете, что первая волна арестов уже прошла. Фон Мольтке, Райхвайн и Лебер арестованы. Они пока молчат. Пока держатся. Гестапо все еще не удалось узнать от них ничего существенного. И никаких особых улик… Но оно уже идет по нашим следам.
– У меня есть сведения, что буквально через несколько дней состоится еще одно совещание, – мрачно молвил Штауффенберг, нервно поправляя сползающую наглазную повязку. – И, возможно, тогда…
– Никаких «возможно», полковник. Нужно действовать. Действовать наверняка. Независимо от того, на кого укажет перст судьбы, поставив его рядом с фюрером.
– Согласен, господин генерал, согласен. Простите, но вы слишком эмоциональны. У меня ведь тоже нервы… И они на пределе. Вы всего лишь ждете результата. А мне приходится проносить взрывчатку. Вы можете себе представить, что такое пройти в ставку фюрера, мимо десятков эсэсовцев из охранного батальона, каждый из которых имеет право остановить и потребовать открыть портфель…
– Не посвящайте в подробности, – холодно осадил его Ольбрихт, останавливаясь над развернутой на столе картой, словно собирался отдать приказ о мощном наступлении. – Уже хотя бы потому, что они мне хорошо известны. Но вы должны понять меня, всех нас… – он говорил уже совершенно спокойно, но при этом продолжал блуждать взглядом по карте. – В этот раз мы ведь подняли по тревоге верные нам воинские части и училища, которые должны были обеспечить переход власти в Берлине. Сигналы о высшей степени готовности ушли во Францию и к некоторым генералам с Восточного фронта. Теперь нам срочно приходится предпринимать шаги к тому, чтобы наши приготовления оказались незамеченными… Вот цена вашей нерешительности, господин фон Штауффенберг.
…Через несколько минут машина, ожидавшая полковника у ворот кладбища, должна была вновь доставить его в штаб. И полковник с ужасом думал о том, что ему вновь придется предстать пред очи все того же генерала Ольбрихта. Хорошо, если у заместителя командующего хватит нервов опять взорваться эмоциями и словесами, как в прошлый раз. А если он снизойдет лишь до презрительного взгляда? А ведь объяснение «главного исполнителя»: «Прошу прощения, господин генерал, до начала совещания у фюрера мне не удалось вставить запал во взрывное устройство» покажутся Ольбрихту, Беку, Геппнеру, фельдмаршалу Витцлебену… еще более наивными и невнятными, чем все предыдущие оправдания.
– Господин полковник, – Штауффенберг оглянулся и увидел в проеме двери фон Хефтена. – Извините, но вы просили напомнить… Нам пора.
– Ждите у машины, обер-лейтенант, – проворчал Штауффенберг.
Адъютант щелкнул каблуком и исчез.
Граф с сожалением взглянул на распятие, словно прощался с интересным, доверчивым собеседником, которому так и не успел рассказать обо всем том, с чем пришел.
– Прости меня, Господи. Кажется, я не способен ни толком согрешить, ни толком раскаяться. Что-то произошло со мной с тех пор, как… тогда, в Африке… Что-то произошло.
«Ни толком согрешить, ни толком раскаяться»… – с этой самоуничтожительной мыслью полковник и входил через некоторое время в здание штаба резерва сухопутных войск, где его с нетерпеливым подозрением ожидали разнервничавшиеся генералы.
2
Ольбрихт встретил Штауффенберга так, словно тот вернулся не из ставки фюрера, которую должен был поднять на воздух, а из офицерской столовой. Заместитель командующего демонстративно не замечал его. Он весь был поглощен изучением каких-то бумаг, листая которые, задумчиво кряхтел, мямлил что-то себе под нос и вновь, теперь уже озадаченно, кряхтел.
«Случилось то, чего ты больше всего опасался, – молвил себе несостоявшийся террорист. – Тебя уже ни о чем не спрашивают и ни в чем не собираются упрекнуть. Тебя всего лишь брезгливо игнорируют. Брезгливо… Если только это все еще способно расстраивать тебя».
Полковник пребывал в том идиотском «не в духе», когда он уже не нуждался ни в каких упреках, поскольку сам способен был извести себя какими угодно обвинениями, каким угодно презрением.
– Я готов доложить о ходе совещания, господин генерал, – Штауффенберг обязан был сказать это, поскольку подобный доклад являлся традиционным и входил в обязанности начальника штаба.
– Думаю, вам лучше предстать с ним перед командующим, – небрежно отмахнулся Ольбрихт, не отрываясь от бумаг. И полковник вспомнил, что это первый случай, когда заместитель командующего отсылал его к Фромму.
– В таком случае изложу в письменном виде.
Ольбрихт никак не отреагировал на его заявление, давая понять, что игра амбиций и нервов продолжается. Обычно Штауффенберг докладывал о ходе совещания, а также замечаниях фюрера и Кейтеля только Ольбрихту, и на этом официальная часть его визита в ставку завершалась, начиналась рутинная штабистская возня. Но сегодня порядок нарушен и, оказавшись меж двумя генералами, полковник чувствовал себя неуютно.
– Я понимаю, господин генерал, что вы вправе презирать меня…
– С какой стати? – резковато перебил его Ольбрихт, не желая объяснений. – Не опущусь дальше констатации факта.
– Но, поверьте, так сложились обстоятельства. Начало совещания неожиданно было перенесено. Место – тоже. У меня совершенно не оставалось времени, чтобы сориентироваться.
– Ах, вот вы о чем, – наконец оторвался заместитель командующего от бумаг. – Очевидно, вы уже поняли, полковник, что мне неудобно возвращаться к разговору на эту тему.
– Но время и место совещания действительно были перенесены. И я не успел приготовить то, с чем должен был войти. Для этого у меня попросту не хватило времени. Механизм подготовки вам известен.
– В таком случае мы вынуждены будем признать, что против нас восстали уже даже не земные, а всевышние, роковые обстоятельства – да, нет? – как вопрошает в таких случаях генерал Фромм.
– Как человек глубоко верующий, – вспомнилась Штауффенбергу часовня посреди – кладбища, – я склонен думать, что это всего лишь временное невезение. – Он откинулся на спинку стула и с минуту сидел так, закрыв глаза и пытаясь возродить в памяти ситуацию, в которой оказался, узнав о том, что фюрер решил начать совещание немедленно.
Удавалось это Штауффенбергу с трудом. Но даже те проблески недавних событий в ставке, которые ему все же удалось возродить, вновь убеждали: подготовить мину к взрыву, причем так, чтобы не вызвать подозрения и не сорвать операцию, он попросту не сумел бы.
– А ведь мы опять подняли некоторые части по тревоге, – все же не смог Ольбрихт удержаться от упреков. – Объявили готовность, – безынтонационно, как бы самому себе, выговаривал он. – Сюда прибыли генералы Бек и Геппнер. Как видите, все очень рассчитывали на вас.
– Но не может же быть, чтобы нам вечно не везло.
– То есть вы намерены попытаться еще раз? – мягко поинтересовался Ольбрихт после небольшой паузы.
– В последний.
Граф фон Штауффенберг взглянул единственным глазом на Ольбрихта… Генерал сидел, подперев кулаками подбородок и уставившись на него.
– И еще… Приношу всем вам, кто ждал от меня этого подвига, свои искренние извинения.
– Да дело, в общем-то, не в нашей обидчивости, как вы сами понимаете, граф…
– В следующий раз я совершу это, даже если понадобится взлететь вместе… с ним, – не решился полковник вслух произнести имя фюрера. – Вы что, не верите мне?
– Честно говоря… – покачал головой Ольбрихт. – Бек и Геппнер считают, что вы уже сломлены. И что вам уже не подняться. Завтра мы соберемся, чтобы вместе искать выход из создавшейся ситуации. Уж не знаю, удобно ли вам будет присутствовать при этом.
– То есть искать человека, сумевшего бы заменить меня?
– Так будет точнее, – согласился генерал. – И ваше отсутствие будет воспринято с пониманием.
– Просил бы не прибегать к этому, господин генерал, – резко поднялся полковник Штауффенберг. – К чему такая поспешность? В конце концов, речь идет о крайне опасной, рискованной операции.
– Именно исходя из этого. Хотя, откровенно говоря, не ожидал, что наше стремление найти иное решение операции способно возмутить вас.
– Потому что речь идет не об «ином решении», а об ином исполнителе. А для меня это вопрос чести.
«Господи, полковник… – умиленно взглянул генерал на однорукого, безглазого офицера, уже одним видом своим вызывающего сожаление. – Неужели вы считаете, что штаб армии резерва кишит храбрецами-самоубийцами, способными по нескольку раз в течение месяца являться в зал заседаний ставки фюрера с миной в портфеле? Как же непростительно высоко вы оцениваете патриотический дух своих единомышленников».
– Я считаю, что мне должна быть предоставлена еще одна возможность, – не унимался тем временем Африканский Циклоп. – Последняя.
Слушая его, Ольбрихт сосредоточенно смотрит куда-то в сторону, как школьный учитель, решающий для себя, стоит ли и дальше томить ученика муками раскаяния или же прекратить нотации и поверить ему на слово?
– Каждый раз, когда вы в очередной раз отправляетесь туда… Рискуете не только вы, фон Штауффенберг. Рискуем все мы. Каждый раз нервы натянуты до предела. Каждый раз готовятся и поднимаются по тревоге воинские части. Десятки, сотни офицеров меняют свои планы, подстраиваются под обстоятельства и с надеждой ожидают вестей «оттуда». Поэтому вы тоже должны понять нас, полковник. Тем более, что эта акция – ваше добровольное решение.
– Я все понимаю. Но мой последний шанс. Никто не имеет права отнимать его у меня. Только бы вы позаботились о том, чтобы я в ближайшее же время вновь сумел попасть в «Бергхоф».
– Теперь уже в «Вольфшанце». Фюрер переезжает. Там контроль жестче.
– В любом случае.
Ольбрихт пытался что-то добавить, но в это время ожил телефон и генерал внимательно взглянул на террориста, словно заподозрил, что и звонок тоже может быть связан с его просьбой.
– Так прибыл ваш «африканец», генерал – да, нет? – услышал он довольно резкий, скрежещущий бас Фромма.
– Так точно. Он здесь, – взглянул Ольбрихт на полковника, давая понять, что речь о нем.
– Есть что-то важное для нас?
– В общих, так сказать, чертах, господин командующий, – только сейчас пожалел Ольбрихт, что не удосужился расспросить полковника о событиях в «Бергхофе».
– Ко мне его.
Ольбрихт положил трубку и вновь взглянул на фон Штауффенберга.
– К командующему, господин полковник. – А когда тот уже направился к двери, бросил ему вслед: – И запомните: никто не сможет запретить вам использовать свой последний шанс. Это право свято, как право исповеди.
– Жаль тратить заряд, – воспринял фон Штауффенберг его слова как шутливое, хотя и страшное напутствие.
3
– Наконец-то вы появились, Скорцени… – Гитлер сидел за столом в своем большом купе, занимавшем почти половину «бункер-вагона» и, даже обращаясь к начальнику военного отдела секретной службы СС, старался смотреть так, чтобы краем глаза видеть медленно проплывавшие за окном рыжевато-зеленые холмы, между которыми взблескивали на солнце плесы небольших болотных озерец. – В последнее время вас трудно найти. Вообще найти кого бы то ни было в этой стране становится все труднее, – уже откровенно пробрюзжал фюрер.
– Я только что из Италии, – напомнил Отто, поняв, что «верховный судья нации» пребывает в каком-то полусомнамбулическом состоянии, вывести из которого его будет непросто.
– Из Италии… – запрокинул голову Гитлер и, как показалось Скорцени, окинул его осуждающим взглядом: «И вы, штурмбаннфюрер! В такое-то время! В Италии». – Конечно, вы из Италии… – Только сейчас прорезалось в его голосе нечто романтически-завистливое и по-человечески вполне понятное Скорцени.
Поезд резко качнуло, но, придержавшись за кончик стола, Отто все же сумел сохранить равновесие, а затем сел, хотя фюрер не позволил ему этого. Впрочем, хозяин «бункер-вагона» воспринял его самоуправство с обреченным спокойствием. Откинувшись на спинку дивана-сиденья, – маленький, ссутулившийся, с усталым худощаво-обрюзгшим лицом, забившийся в угол – Гитлер казался совершенно случайным в этом шикарном купе, во всем этом тщательно охраняемом поезде. Тем не менее рослый, уверенный в себе диверсант, каждая мышца которого бурлила силой и авантюрным риском, взирал на него с покорностью и надеждой, готовый промолчать и смириться, простить и исполнить. Во что бы то ни стало – исполнить. Любой приказ. Любой ценой. При любых обстоятельствах. В этом скрывалась самая большая тайна отношений теряющего свои могущество и власть, морально и физически деградирующего фюрера – и «первого диверсанта империи», самородка, сумевшего вознести свое страшное ремесло к вершинам военного искусства.
– Вы были у Муссолини?
– Он приглашал меня. Но стало известно, что дуче срочно вызван в «Вольфшанце».
– Это так. Я вызвал его.
– Поэтому решил, что из политических соображений лучше будет встретиться с ним здесь, в Германии.
– Он все еще признателен вам, Скорцени. Все еще… – Фюрер то ли иронично улыбнулся, то ли брезгливо поморщился. Во всяком случае, чувствовалось, что любое упоминание об «императорствующем макароннике» вызывает у него приступ снисходительного недовольства.
И ощущение это было близко и понятно «первому диверсанту рейха». Ни один глава государства не застрахован от недругов, дворцовых интриг и переворотов. Но не таких примитивных. И не в Италии – с ее мощной фашистской фалангой, национальной гвардией и целой армией секретных и давно рассекреченных агентов СД, гестапо, абвера, с частями СС. Не в Италии и не столь анекдотически – вот чего не могли простить Муссолини ни фюрер, ни Скорцени.
– Это наша вина: не сумели упредить события в Риме. – Появился официант и оставил для Скорцени бутылку пива, а для Гитлера – бутылку богемской минералки и бокалы. – Если бы дуче сумел предупредить нас, мы нанесли бы упреждающий удар по королю и Бадольо, – мрачно оправдывался Гитлер. – Пусть даже пришлось бы пожертвовать Муссолини и всем его кабинетом министров.
Берясь за свой бокал, фюрер вопросительно взглянул на «первого диверсанта рейха».
– И мы нанесли бы этот удар, – жестко подтвердил Скорцени. Пиво только что извлекли изо льда, и здесь, в душноватом вагоне, оно показалось штурмбаннфюреру родниковым напитком рая. – Был бы только приказ.
Фюрер воспринял это как упрек. Но Скорцени такое позволялось.
– …Теперь карта фронтов на южном театре Европы выглядела бы совершенно по-иному, – продолжил свое брюзжание Гитлер. – А мы бы имели десяток лишних дивизий. Пусть не самых отборных и боеспособных. Зато противостояли бы они союзникам, а не вермахту.
Скорцени промолчал. Фюрер сам должен был понять, что запоздал с этим разговором ровно на год. Кроме того, ему показалось, что и сама тема переворота в Риме возникла стихийно, только потому, что он вернулся из Италии.
И был немало удивлен, когда вдруг услышал:
– Но мы должны извлекать уроки, Скорцени. Мы обязаны извлекать их. Даже из таких вот, начисто проигранных нами, дворцовых сражений, какие происходили в Риме. Иначе чего мы все будем стоить? – «Верховный судья нации» вновь вопросительно взглянул на штурмбаннфюрера, словно предполагал, что с его банальной сентенцией можно не согласиться.
– Мы должны продемонстрировать это миру, – мягко уточнил Скорцени, напоминая фюреру, что это всего лишь слова, на которые он не мастак. Пора бы переходить к делу.
– Вам представится возможность продемонстрировать это, Скорцени, представится. Причем очень скоро.
– Где и когда? – по-солдатски кратко поинтересовался обер-диверсант СС.
«Где и когда?» – мысленно повторил фюрер, с благодарностью глядя на офицера. Если бы каждый его фельдмаршал, каждый генерал с такой же готовностью вопрошал: «Где и когда?», разве сейчас он ломал бы голову над тем, как остановить врага у самых границ рейха?