Книга Зов чести - читать онлайн бесплатно, автор Геннадий Андреевич Ананьев. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Зов чести
Зов чести
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Зов чести

Михаил Богусловский был совершенно прав: все три семьи – Левонтьевы, Ткачи и Богусловские – совершенно не схожи, хотя времени для сближения и взаимного влияния одна на другую имели предостаточно. Судьба свела их на одну пограничную тропку еще в крепостях и сторожах Белгородской порубежной черты. Там и начались их трудные и путаные отношения, там началось их соперничество за высокие чины на служебной лестнице порубежной стражи, и никто не хотел уступать в этом соперничестве.

Два брата Левонтьевых признавали право быть верховодами только за собой. Много лиха они здесь хлебнули. Их отец, потомственный стрелец, поклялся государю, поцеловав крест у киевского воеводы, служить без всякой хитрости в лазутчиках, подучил языки иноземные и поехал за кордон. Двадцать пять лет лазутил Левонтьев, а в эти годы сыновья его, Ромашка и Филька, словно беглые черкасы, удостоверили своей поручной записью, что будут служить летом и зимой, в дальних городах и ближних, годовую и полугодовую службу, где какую службу государь укажет, а бывшим на караулах над государевой казною никакой хитрости не учинять и у своей братии-стрельцов свинцу и пороху не красть…

Служили верно. От дозоров на сторожах не увиливали, а ведь не единожды видели порезанных ногайцами стрельцов, не раз сами едва живы оставались, но ни разу не показывали спины ворогам. А чтобы числом малым удержать их до подмоги, на облюбованных степняками-грабителями дорогах рыли ямы в два и три ряда в полусажени одна от другой, а в ямах крепили по дубовому колу, устраивали засеки, сами же крепостцы-сторожи окружали тыном, перед которым насыпали еще и земляной вал. И часто их имена вписывал воевода белгородский в челобитных царю, и тот пожаловал в конце концов Ромашку и Фильку, словно детей боярских, пашней пахотной, перелогом, да и жалованье положил знатное – по пяти рублей в год.

Когда же отец вернулся в Киев и привез с собою несколько сот газет европейских – авизов да донесений достаточное число о всяких немецких, цесарских, турецких, крымских и польских поведениях, за что государевым указом был пожалован землей, – Ромашка и Филька уверились в том, что не дело теперь им дозорить в сторожах с босяками-черкасами, а подошло время воеводить в крепостях. Так бы оно и случилось – воевода белгородский послал царю челобитную, чтобы Романа Левонтьева поставить воеводой в крепость Корочу, а Фильку при себе оставить, – только перешел Роману дорогу Глеб Богусловский, молодой стрелец. Доставил тот по цареву указу на Корочу две пушки медные на колесах, ядер полугривенных сто штук, пищали, десяток пудов зелья пушечного, пуд железа немецкого да другого нужного ратному люду скарба, а тут сакма ногайская из-за реки Сосны у Павловского леса прошла. Левонтьев Роман в погоню навострился было, только Глеб Богусловский иное предложил: поставить на след сакмы казаков пяток, пусть гонят да знать дают, каким путем вороги уходить станут. Там тогда засаду и сделать, пищали опробовать. Левонтьев – ни в какую. Можно ли, серчает, вольно пустить по русским деревням ногайцев, чтобы насильничали и разбой чинили без помехи?! Но и Богусловский упрямится:

– Побегаешь за сакмой без проку, она же и добро, и полонянок в ногаи уведет!

Казаки да стрельцы корочанские Глебу в поддержку зашумели. Верное, дескать, стрелец московский слово сказал, так и следует поступить…

Отрядили пяток казаков, и те, благословясь, вскочили в седла. День томятся корочанские порубежники, другой, а вестей все нет и нет от казаков-лазутчиков. Роман Левонтьев, словно туча грозовая, ходит, но спора не затевает. Хоть и разрывается сердце от боли, когда подумает о разбое ногайском, так бы и кинулся по следу сакмы, но злость на стрельца приезжего боль пересиливает. Представляется ему, как на дыбе корчится самодовольный стрелец, и дух от злобной радости заходится:

«Пусть уходят ногаи! Пусть! Не миновать тогда самолюбцу дыбы! Не миновать!»

Только не так все вышло. На третий день, когда уже и тех ратников, что Глеба поддерживали, начало брать сомнение, прискакал казак-лазутчик Федька Богодух и выпалил, что идут ногайцы со скотом и пленными прямо на Ломовитую яружку. Тут уж дали волю коням корочанцы, выскочили наперехват.

И снова Глеб Богусловский верховодит. Засаду подково расположил. Пищали – по бокам. Чтобы, значит, пленников русских не побить, а ногайцам ядрами урон нанести великий да строй разметать. Казакам повелел тоже с боков атаковать, отбить сперва пленников, а уж тогда сакму – в клинки.

Роман Левонтьев тоже хорохорится. Впустую, однако же. Потеряло его слово силу. Злись не злись, а делать нечего. Все Глебу Богусловскому в рот заглядывают, каждое его приказание исполняют мигом. И надо же, человек-то совсем новый, а ратники сразу признали за ним право воеводы.

Сакма двигалась хитро. Впереди – до полусотни всадников, следом – пленные, связанные по четверо в ряд, затем – скот, а уж потом – основные силы ногайцев. Тактика такова: наткнется сакма на стрелецкую засаду – передовые конники рассыплются веером, оставив пленников впереди, и погонят их вместе с овцами, коровами и лошадьми на русских ратников, расстроят их ряды, тогда уж пустят в ход сабли. И не ждала сакма фланговых ударов, не готова была их встретить.

Пушкари верно навели пищали, ядра врезались в ногайцев, сбивая всадников, калеча лошадей, и тут же налетели на сакму ястребами казаки и стрельцы, отсекая клиньями авангард и основные силы от пленников и скота.

Несколько часов длилась сеча, многих ногайцев побили воины корочанские, а у самих только и потерь – десяток раненых…

За тот бой одарил Глеба Богусловского царь сотней десятин земли, жалованьем из казны и повелел на Короче воеводить. Хотел или не хотел такой чести Богусловский, одному богу ведомо, да не поперечишь государеву указу. Обиду же Левонтьева в счет не взял. Подумаешь, воин великий, Богусловскому ли чета! Слава Богусловских – еще от Данилы, прадеда Глеба. Был он приближенным боярина Захария Тютчева, посла Дмитрия Донского в Золотой Орде. Много нужных Москве сведений добывал в Орде Данила Богусловский, а Тютчев направлял их великому князю Дмитрию Михайловичу. Дал знать Москве Тютчев о том, что Мамай готовит великое нашествие, собирая под свои знамена не только ордынцев, но и воинов из улуса хулагидов и из Хорезма; и о том, что нанял Мамай генуэзскую пехоту из византийских колоний в Крыму; давал знать Тютчев и о других Мамаевых приготовлениях. Когда же Данила Богусловский сумел дознаться, что Мамай тайно сговорился с литовским князем Ягайло и рязанским князем Олегом, чтобы они вместе с Ордой пошли на Москву, Захарий Тютчев сообщить об этом великому князю направил самого Богусловского.

Тогда-то Дмитрий Михайлович и взял в княжий двор верного и храброго ратника. А в скорый срок вместе с полусотней удалых людей двора великого князя послан был он в сторожи степные, чтобы кострами давать знать, когда рать Мамаева поход начнет, да и дальше весь ее путь огнями дымными указывать. Так и стал род Богусловских воями. И с Едыгеем бились Богусловские, Улу-Мухаммеду заступали пути; и на реке Угре многие дни держали перевоз от Ахмет-ханских ордынцев, а потом по указу Ивана III, первого царя Российского, вместе с судовой ратью, ходили вниз по Волге под самые улусы ордынские-варварские, огню и мечу их придавали, чем великую пользу для русской рати сотворили… Да и сам Глеб в войске стрельцовом отменно служил, множа ратную славу Отечества. Вот и считал, что вправе верховодить в Корочи-крепости, и никто обиды на то держать не должен, а наоборот, принять за благо быть под началом воеводы столь храброго рода. Ему бы отправить в другую крепость Романа Левонтьева, а он при себе оставил и года через три жестоко за это поплатился.

Поехал Глеб Богусловский в Белгород по вызову воеводы с малым числом казаков, а день спустя с Калмиюсской сторожи в Корочу прискакал гонец и сообщил:

– Казаки с ногайцами сшиблись. Сало те закапывали!

Известие то встревожило стрельцов и казаков. Они хорошо знали, что степняки, готовясь к набегу изгоном, стремительному, рассчитанному на скорость, не только выстаивали боевых, вьючных и заводных лошадей, но и закапывали в ямы, подстелив на дно полынь и накрыв сверху полынью, бараньи курдюки и верблюжьи горбы там, где предполагали возвращаться из набега. Несколько часов проскачут, часто пересаживаясь прямо на скаку на заводных лошадей, подлетят к загодя приготовленному салу, отгребут с одного края землю до полыни, а затем, словно рулет, скатают с ямы верхний слой полыни вместе с землей, посекут сало саблями на куски и – лошадям те куски в рот. Лошади уже привычные к этому, хватают сало с жадностью. И воду оно заменяет, и овес с сеном. Себя всадники тоже не обижают, глотают живоглотом посеченное сало. Минуты на все это уходят, и вновь лошади, словно былинные тулпары-птицы, летят по степи – не догнать. И раз у Калмиюсской сторожи сготовили яму с салом, значит, там и будут уходить после грабежа. А где прорываться намерены? Тут встревожишься.

Собрал стрельцов-бородачей да казаков Роман Левонтьев совет держать. Так и эдак гадали, только толку чуть. Всем понятно: пойдет сакма, а где и когда – одному богу известно. Подлазутить бы, только не поздно ли? Порешили: послать гонцов по всем сторожам и ждать, где задымит костер.

Сакма прорвалась сквозь засечные линии в тот день, когда Глеб Богусловский возвращался в Корочу. Задымил костер на стороже у деревни Реут. Сущий пустяк на той сторожи было стрельцов и казаков, но на какой-то час сакму они придержали. Бились, ожидая помощи, но она не успела. Прискакал Роман Левонтьев в сторожу к шапочному разбору. Порушено все, ратники перебиты, а сакмы и след простыл. Кручинятся стрельцы и советуют Роману Левонтьеву:

– Послал бы, боярин, воеводе встречу, казаков на добрых конях. А то, не ровен час, беда приключиться может.

А Левонтьев в ответ:

– Воевода наш Богусловский не одобрит такого. Он ли не учил в растопырку не биться с сакмой. Вот так, дружиной всей, и бить ее следует, иначе все мы, – Роман указал перстом на ратников порубленных, – вот так и погибнем. – Помолчал чуток, с мыслями собираясь, и повелел: – Засаду сделаем. Лазутчиков и тех наряжать не стану. Ясно, что у Калмиюсской сторожи ворочаться будут. Там сало заямили.

– Особый случай, – ворчат стрельцы-бородачи. – Посылать, боярин, встречу нужда есть…

– Бог милостив, – отвечает Левонтьев. – Авось еще у воеводы в Белгороде бражничает Глебушко наш уважаемый.

– Бог-то бог, да сам не будь плох, – возражают стрельцы. – Послать бы, Ромашка, встречу…

Резануло это мужицкое – Ромашка. Был Ромашка, да весь вышел. Прикрикнул гневно Левонтьев:

– Довольно лясы точить! Сказал: засаду готовить станем, так тому и быть!

Поворчали порубежники себе в усы: «Ногаец, он что – вовсе дурак?! Сало-то перехоронили, должно, после казачьего догляду», – но перечить боярину более не смели. Все делали, что велел он: и пищали поставили, и себе удобные норы соорудили, и ям волчьих нарыли, понатыкав острых кольев на дно достаточно, и притаились так, что даже сороки, летая рядом, не верещали вовсе. Только понапрасну тратили силы и время – казак из охраны Глеба Богусловского прибег пеши, на губах кровяная пена, как у загнанной лошади, и прохрипел, себя насилуя:

– Воевода бьется с сакмой. Уходит она на Ямную сторожу!

Верстах в пяти от засады та сторожа, пустить бы казакам своих коней наметом, глядишь – перехватили бы ногайцев-разбойников, но Романа Левонтьева будто сонная муха укусила. И прежде не очень расторопничал, а тут вовсе будто квелый. И смелости чуть. Стрельцов на совет собрал, чтобы не ошибиться, не дай бог. Спрашивает бородачей:

– Пищали, думаю, брать придется, иначе не осилим сакму. Не иначе большой она силы. Как ваше слово, стрельцы?

Молчат все, насупились. Не сразу сообразят, что и ответить. Вроде у человека вовсе ума нету. А Левонтьеву того и нужно. Говорит уверенно:

– Так, значит, и порешили.

Уж так торопились стрельцы и казаки, да с пищалями неуклюжими сильно не разбежишься. Пока дотащились до Ямной сторожи, сакмы и в помине уже не было. Роман Левонтьев расстроился, даже смотреть на него жалко. Себя поносит на чем свет стоит. И, только покручинившись изрядное время, встрепенулся будто, пустил казаков в погоню, а сам, взяв стрельцов с дюжину, направился к тому месту, где Глеб Богусловский бился с сакмой.

Знатная сеча была. Ногайцев изрядное число постреляно и порублено, но и казаки все полегли. Только Глеба Богусловского среди них не оказалось.

– Выходит, тонка кишка у воеводы, – заключил Левонтьев. – В полон угодил.

Смолчали стрельцы. Зарыли ногайцев в яму неглубокую, аки падаль, лишь бы не воняли, а казаков повезли в Корочу. Там и похоронили по-христиански. А Левонтьев, склонив голову у могил свежих, перекрестился размашисто и молвил скорбно:

– Порубежники российские, молодцы удалые, верные холопы царевы, пусть земля пухом вам станет. За недогляд иль предательство воеводино сложили вы буйные головы…

Будто ветерком холодным и шумливым протянуло по рядам стрельцов, а казак-гонец, что пеший в Корочу прибег, гневно подступил к Роману – и за грудки его:

– Не хули, боярин, воеводу нашего. Не неволь грех на душу брать! Не отпишешь царю, сам к нему подамся. Но прежде!..

– Ладно, уймись, – согласился вдруг Левонтьев. – Тебе и поручу челобитную доставить государю.

Роман Левонтьев сдержал слово. Продиктовал писарю челобитную, чтобы знали корочанские ратные люди все, что в ней сказано. И воеводу, и всех погибших казаков да стрельцов богатырями назвал, не пожалел слов добрых и челом бил государю: оделил бы он вдов и сирот хоть малой землей. Довольны остались той челобитной корочанские порубежники, а казак-гонец, гордый содеянным, лихо вскочил на коня и сразу пустил его в намет.

Однако зря спешил. Не судьба, видать, царю в ноги поклониться. Приключилось что-то в дороге дальней да нелегкой. Сгинул казак – буйна головушка. Будто сквозь землю провалился. Ни сам не вернулся, ни от царя вестей нет никаких.

Послал Роман Левонтьев второго гонца с грамотой, самолично написанной. Сказал гонцу, что, мол, все в ней так, как и в первой. Только кто прочитать ее мог? Писаря на тот случай в Корочи не оказалось. В Белгород по нужде дел ратных был направлен тот Левонтьевым. Покрутил гонец пакет, перстнем опечатанный и, перекрестясь, вспрыгнул на коня. Левонтьев тоже осенил себя крестным знамением и, склонив голову долу, молвил покорно:

– Дай ему путь, Господи!

Видно, услыхал Всевышний молитву эту, оберег гонца от лиха. Только не все то, о чем думку думал Левонтьев, сбылось. Не его воеводою вместо Глеба Богусловского государь поставил, а прислал Якушко Ткача.

Чудной какой-то, что мышь вострозубая и востроносая. А говорит гладко, как по писаному. Не из боярского, видать, терема. Так и просится на язык слово – не русских кровей. Только как же, если – Ткач?

Не снял с седла ни метлы, ни собачьей морды воевода: пусть не забывают корочанцы, что из опричников он, из той тысячи телохранителей Ивана Грозного, которую приблизил к себе царь после того, как Малюта Скуратов, Федор Басманов, Анастасий Вяземский, Василий Грязнов и другие фавориты царя и его молодой жены Темгрюк, нареченной перед свадьбой христианским именем Мария, раскрыли боярский заговор. Меж собой, за чаркой, в Корочах стрельцы говаривали, что грех за казненных бояр да за опричнину разгульную на душе царицы. И добавляли: у иноверцев, видать, грех совершить, все одно, что до ветру сбегать. Но что бы ни говорили во хмелю стрельцы, да и не они одни, но опричнина лютовала, опричнина была в чести до тех пор, пока не женился царь на Анне Алексеевне Колотовской. Уж как она смогла-сумела, только начал Иван Грозный разгонять своих телохранителей. Вот и Ткача удалил в Корочу. Стрельцы и казаки рады были тому разгону и удивлялись, отчего не выбросил Ткач ни метлы, ни морды собачьей, на которую сам тоже весьма похож.

А Ткач верил, что временное все это. Зацепились раз тысячи людей за власть, не упустят ее. Верил Ткач – вернется он еще в Москву, погарцует по Зарядью, пугая не только сыновей боярских да купеческих, но и всех людишек московских. А пока, хотя лихоманка-судьба повернулась спиной, ждать у моря погоды смысла нет. И Якушко Ткач принялся действовать…

Для него смысл порубежного бережения вовсе не имел святости. Засечную стражу не обременял он слишком своими распоряжениями, стрельцы и казаки поступали на каждой стороже всяк по своему разумению. В одном были едины: службу несли исправно. Когда дозорили, дважды в одном месте огня не разводили, там, где полдневали, ночевать не оставались. В лесах не становились, а бдили на лобных местах, откуда врагов далеко разглядеть возможно, и без смены урочищ и сторож не оставляли, ибо читана была казакам воля государева, воеводе всей порубежной стражи Воротынскому сказанная: «А которые сторожи, не дождався собе обмены, с сторо́жи сойдут, а в те поры государевым украйнам от воинских людей учинитца война, и тем сторожем от государя царя и великого князя быти кажненым смертью. А которые сторожи на сторо́жах лишние дни за сроком перестоят, а их товарищи на обмену в те дни к ним не приедут, и на тех сторожех за ослушание имати тем сторожем, которые за них через свой срок лишние дни перестоят, по полуполтине на человека на день». Из мошны виновных. Вот и оберегали рубежи засечные сторожи уставно, не отходили от государева слова в сторону, в остальном же, по позволению Ткача, всяк своего звонаря слушал, со своей колокольни на мир взирал.

Но стоило появиться сакме, тут Ткач мигом забывал бражку да медовуху, будто всю жизнь то и делал, что брезговал пить зелье хмельное. Острый нос его смачно розовел и становился похожим на хищный клюв. И глаза его, большие, пугающе-черные, на выкате, тоже моментально менялись. Из безразлично-сонных превращались они в пронзительно-волевые, и мало кто в тот момент мог выдержать взгляд Ткача, а уж перечить ему никто не смел, если даже понимал, что воевода не прав: пригвоздит взглядом, в дрожь вгонит самого храброго, кто ни аркана степняка, ни клинка его булатного, ни копья ударистого отродясь не боялся. Вот и кишат все, крутятся в дело и не в дело, пока сакма либо не уйдет, пограбив достаточно, без всякого для себя урону, либо не окажется побитой.

Если ускользнет сакма, посокрушается Ткач часок-другой и повелит подать кубок пенный. А после первого – пошло-поехало. Без удержу, без меры. А коль сакма посечена бывала, Якушко Ткач самолично все добро отбитое осмотрит, оружие, которое познатней, в сторонку повелит отложить; на седла и уздечки, богатые узорами серебряными и золотыми, тоже глаз положит. Иной раз даже скажет стрельцам:

– Для стольного града. Одаривать.

Чудно стрельцам. Ну для казны государевой – тут что скажешь, тут сам бог велел. А чтобы подарки богатые делать тому, кто с сакмой не бился, кто отродясь в глаза ее не видел, – такое стрельцов вводило в оторопь. Впервой с таким встречались. Прежде все по-божески делили: царю – царево, воеводе – воеводино, стрельцу – стрельцово. И все мирно да тихо. Теперь же все не по-людски. Слов не находили стрельцы, чтобы новым возмутиться. А может, побаивались нового воеводу-опричника. Мало ли греховных дел за опричниной. И этот может вполне вот так, за здорово живешь, извести и ответа ни перед кем держать не будет. А Ткач, похоже, понимал, что не станут противиться стрельцы и казаки, подгребал все хорошее под себя, как курица. Если, особенно, попадалось золото какое, не выпускал из своих рук.

Один Роман Левонтьев попытался поначалу выговорить воеводе за нечестный дележ добычи, но Ткач отослал его на самую дальнюю сторожу на долгий срок. Не перечь, не табунься со стрельцами и казаками! Эта мера еще больше внушила робость порубежникам. Но больше всех подействовала на ратный люд расправа Ткача с писарем корочанским. Пустил по миру, выгнав из крепости. Да еще велел бога благодарить, что на дыбу не попал. Не подбивай ратный люд на бунт!

А писарь такой думки и вовсе не держал. По наущению Романа Левонтьева делал он списки с челобитных, которые посылал Ткач государю. Всякое в них было, но все больше писано о том, сколько лошадей поранило и побило в стычках с крымскими и ногайскими сакмами, сколько государевых карабинов изронено либо попорчено, а под конец – просьба: повели, государь, из казны твоей убытки возместить. Копил такие списки писарь, но помалкивал, ждал, когда воевода белгородский пожалует, чтобы ему передать либо Левонтьеву, когда Ткач тому позволит вернуться в Корочу, но однажды не хватило сил смолчать. Уж слишком наглую челобитную царю продиктовал Ткач.

Было так: встретили порубежники сакму, числом невеликую; у села Городенки завязался бой, а тут подмога подоспела, ударила со спины ногайцев, те ноги в руки – и восвояси несолоно хлебавши. Стычка-то всего ничего, степняков пятерых постреляли, а порубежники все живы. О ней бы и вовсе умолчать, а Ткач диктует: «Бился я, холоп твой, с крымскими и ногайскими людьми в Рыльском уезде, в селе Городенки, да в Курском уезде, в деревне Реут, и на тех боях много татар побили, а иных переранили и “языки” поимели… И многие наши братья с лошадьми посбиты, и те лошади пропали, а у иных лошади побиты. На тех боях Омельян Смольников изронил государев карабин, Мишка Сапожник изронил десятикошный котел медный, Власко Кириллов изронил государеву казенную пищаль, а у Ромашки Левонтьева убит конь…»

Скрепя сердце, чернилил пером писарь, хорошо зная, что котел медный никто не увозил из Корочи, да и бессмысленно брать его в бой (что с ним делать?), а Левонтьев Роман, Мишка Сапожник и другие порубежники, поименованные в челобитной, вовсе в той стычке с ногайцами не участвовали, но перечить воеводе не стал. Вечером же рассказал дружкам из стрельцов, что, дескать, ногайцы котел Мишки Сапожника медный к себе в степь увезли; Мишку, вполне понятно, сразу подняли на смех, а он к воеводе – челом бить. А кончилось все тем, что изгнал воевода писаря и не велел больше близко даже к Короче приближаться.

После того случая стрельцы, что ни решал воевода, помалкивали. Даже казаки, народ повольней да похрабрей, и те словно шорами глаза прикрыли. А перед собой оправдывались привычно: не трогай дерьма – оно не завоняет.

Верно все, вонять не будет, но ведь, если не вынести его, оно так и останется. Смелого, однако, в Короче не нашлось, чтобы взяться за грабарку.

Процветал Ткач. Кому бои, кому кровь и слезы, а у него новая забота: хоромы строить. Добрый и без того дом Глеба Богусловского Ткач разобрал на дрова, а на его месте затеял новый, на московский манер: с парадной залой, с десятком вовсе не нужных комнат. Временщик, казалось бы, а делал все добротно. Бревна лиственные, и мох для прокладки меж бревен выдерживал немалое время в конской моче, чтобы гниль не заводилась. Сотни лет такому дому стоять. Не думал, стало быть, упускать из рук землю корочанскую Ткач, хотя и целил вернуться в Москву поскорее.

И вот, когда уж отстроился Ткач да прикупил к бывшей земле Богусловского еще с сотню десятин, случилось вовсе неожиданное – прибег из полону воевода бывший, Глеб Богусловский. Его уж поминали в церкви среди убиенных, а он – ишь ты, вернулся! Из турской земли, из самого Царьграда. Не умолчишь об этом, в сторожу не загонишь на веки вечные: Богусловский не Левонтьев. Но и хоромы с землей возвращать Ткач вовсе не намеревался. Сел за челобитную царю. Не поскупился на похвалу Глебу. Бился-де он, что твой тигр, посек изрядное число ногайцев, но те все же заарканили его. И о том Ткач написал, как привели-де Глеба в Бахчисарай и там пытали, будут ли-де государевы люди идти под Азов, он же им ничего не сказал. А бежал-де он из Царьграда от Гныбея, у которого в рабах находился четыре года. Подробно все мытарства Глеба описал Ткач: как бичом стегали, как на галерах цепями к веслам приковывали, а когда все про него написал, челом царю ударил, чтобы пожаловал тот Глебу Богусловскому новый надел, а прежний оставил бы ему, Ткачу, ибо новые хоромы построены, мельница и маслобойка сделаны. Левонтьева же Романа, просил Ткач, за ложный донос, что-де убит был в бою Богусловский, наказать примерно.

Богусловский, положившись на волю божью, ждал приговора государева, Левонтьев же и Ткач не дремали. Роман гонца с письмом направил спешно брату, что при белгородском воеводе состоял и был у него в чести, а Якушко чуть не каждый день слал гонцов в стольный град.

Соломоново решение принял царь: Ткача оставить в Короче, Богусловского посадить воеводою в соседнюю крепость, а Левонтьева не лишать живота, ибо не имел он злого умысла, писавши челобитную. Вздохнули все облегченно, собрались в парадной гостиной Ткача (воевода белгородский по тому случаю соизволил пожаловать) за уставленным яствами столом и сомкнули кубки пенные, аки друзья неразлучные и верные…

Малое время спустя Роман Левонтьев тоже на воеводство сел. Тут вроде бы и вовсе дружба установилась. Как-никак все они порубежники, верные царевы холопы, защитники святой земли Русской, отеческой. Только кто взял бы на себя смелость утверждать, что дружба та искренняя?