– Ваш пост – парадный подъезд. Впускать только по моему и Муклина разрешению. Присматриваться ко всем, кто выходит. При малейшем подозрении – задерживать.
– Иль жулье мы какое! – недовольно забубнили в строю. – Царя не для того сметали, чтоб на обноски его зариться. Петуха пустить – и делу конец. Эвон, страматища какая! Всю страмоту на вид выставили. А ить образованными считались.
Богусловский обернулся и глянул еще раз на «туалет Венеры», которая вызвала столь решительное осуждение нижних пограничных чинов, и безмерно тоскливо стало у него на душе. Эту прекрасную картину он прежде видел только в репродукции, а здесь она будто опалила его огнем. И когда Богусловский говорил с Муклиным, и когда думал об организации охраны дворца, и когда ждал, пока построится отряд, картина властно притягивала к себе его взгляд, но не было времени блаженно рассматривать бессмертное творение Буше, да и теперь, после столь откровенных солдатских реплик, он позволил себе только глянуть на картину – ему казалось, что солдаты осуждают его, Богусловского, ибо заметили его неравнодушие к «туалету Венеры», но ему было стыдно и больно не за себя, а за грубость солдатскую, за их примитивизм, за непонимание прекрасного.
«И это солдатская интеллигенция, – подавленно думал Богусловский. – Штабные нижние чины. Каков же интеллект остальных солдат? Пожгут и порушат все!»
Он хотел и в то же время не решался сказать, сколь ценно для истории вообще, и особенно для истории России, все, что здесь собрано. Он хотел сказать, что богатство России – и не только духовное, но и материальное – во дворцах и храмах, в помещичьих усадьбах и церквах. Туда стекались плоды труда народного, там оседали они, и порушить все, пожечь – значит безжалостно обворовать самих же себя, подрубить корень могучего дерева. Нет, дерево от этого не погибнет, но захиреет надолго, на многие десятилетия. Он никак не мог решиться, сказать это или не сказать, но реплика Муклина, который уже вернулся и слышал, как ворчали в строю, сразу поставила все на свои места:
– Что за базар?! Вы революционные бойцы, а не торговки на толкучке! Поговорите мне еще… Велено взять дворец под охрану, значит – бди. Кто не согласный – марш отсюда. Иди в услужение помещику! Оголяй зад для арапника, гни на лихоимца спину! А он, душегубец, пусть чаи гоняет да страмотой этой любуется в безделье. Враг он – гидра. И шаляй-валяй его не осилишь! Хочу не хочу – быть не может. Ухватил винтовку – крепко ее держи. Все поняли?! То-то мне!
Много лет Богусловский с солдатами, он уже привык, что они молча, с безразличным видом, а то и с напускной придурью выслушивали ругань и офицеров, и унтер-офицеров, чем буквально бесили иных, не в меру вспыльчивых и обидчивых командиров, но особенно тех, кто с детства привык к подобострастию дворни. После февральского переворота солдат как подменили. Безразличие и тупое упрямство совершенно исчезли, им на смену пришли недоверие и эдакая ершистость. Все, что бы ни приказывал Богусловский – а его они избрали председателем комитета единогласно и так же единогласно решили, что лучшего командира им не сыскать, – все бралось под сомнение. Когда же Богусловский начинал требовать настоятельно выполнения приказа, который, по мнению солдат, не был необходимым, то он чувствовал, что солдаты едва сдерживаются, чтобы не нагрубить в ответ. Позы, во всяком случае, они принимали воинственные, как петухи перед дракой. Это казалось Богусловскому объяснимым, потому не обижало его вовсе. Он, однако, всегда удивлялся тому, что солдаты принимали как должное и любое приказание Муклина, даже вовсе не нужное, не обдуманное, и любую беспардонную грубость. Вот и сейчас на окрик Муклина отряд пограничников нисколько не обиделся, наоборот, солдаты оживились и, словно по команде, поплотнее пододвинули к ноге приклады винтовок, чтобы ловчее и увереннее стояли они. Загудели одобрительно:
– А мы что? Мы ничего. Раз велено – значит, велено!
Оставив в своем распоряжении небольшой резерв, разослал Богусловский всех остальных на посты, а сам, решив проверку постов провести через полчаса, подошел, поборов неловкость от того, что его могут осудить нижние чины, поближе к картине, чтобы сполна оценить, сколь велик талант художника, так умело создавшего образ богини любви, образ женщины. Художник будто врасплох застал Венеру, словно подсмотрел тот миг, когда она еще расслаблена сном и оттого такая домашняя, умиротворенная, но в этой умиротворенности чувствуется уверенность в себе, понимание того, что все в жизни подчинено ей, она властна не только над всеми людьми, но и над всеми богами.
К Богусловскому подошел и встал рядом Муклин. Ухмыльнулся, покачав головой, и изрек с явным упреком:
– Стыда совсем нету. Нагишом вся. Страм один.
– Богиня Венера, – ответил Богусловский. – Ее оружие – любовь, но не меч. Однако власть ее над людьми не менее сильна, чем власть меча. Даже много сильней…
– Ты брось, Михаил Семеонович, эти штучки. Штык! Только штык, который взял в мозолистые руки трудовой класс, будет повелевать миром. Дрожать от страха будут вот эти голые крали. Снопы вязать да за коровой ходить – нагишом не находишься. Вмиг сарафан натянет.
– Вы считаете… – Богусловский не хотел называть Муклина по имени, а официальное обращение не подходило к такому вот разговору, – вы считаете, что крестьянка не способна любить искренне и пылко?
– Налюбишь, если в одной избе – семеро по лавкам да еще телок с ягнятами! – сердито отрубил Муклин. – В хоромах барских, думаю, смогла бы похлеще вот этой. – Муклин вновь усмехнулся: – Да если еще вдоволь на эту кралю нагляделась бы. Или вон на того, – Муклин кивнул на античную статую, – голого бугая…
– Возможно. Вполне возможно, – покорно согласился Богусловский.
Знал он крестьянскую жизнь, крестьянскую психологию книжно и потому не считал вправе спорить с Муклиным, который частенько с гордостью заявлял, особенно если была нужда оправдать очередную грубость или безалаберность, что родился на гумне, пеленали его на овине, а рос вместе с телком. Да Муклин и не примет, как считал Богусловский, возражений, взорвется и начнет наседать упрямо, волей-неволей отступишься. А время вовсе не подходящее для выяснения точек зрения на проблемы любви. Что станет с ними через час, через день, через месяц? Кто может ответить сегодня на этот вопрос? У революции свои законы, она меняет не только эпохи, не только судьбы целых наций, но и судьбы отдельных людей, она губит отживший строй ценой гибели многих и многих. У революции свои приговоры, и, как правило, кровавые.
По-иному был настроен Муклин. Его вовсе не устраивала неопределенность ответа Богусловского, он совершенно не пытался понять причину такого ответа, даже не думал о душевном состоянии собеседника, о возможных противоречиях в его мыслях. Муклину все представлялось совершенно ясным: Зимний пал, буржуазное правительство низложено, но гидра контрреволюции непременно станет сопротивляться, с ней придется воевать, и, скорее всего, основательно, потому у всех, кто начал борьбу с капиталистами и помещиками, просто обязана быть одинаковая оценка политического момента.
И только так! Муклин хотел верить без огляда тем, кто находился с ним в одном строю, а неопределенность в самой малости вызывала у него подозрение. Он напористо спросил:
– Возможно?! – И, сделав паузу, чтобы подчеркнуть важность тех слов, которые собирается сказать, продолжил так же напористо: – Ты эту, Михаил Семеонович, оппортунистическую уклончивость бросай! С народом пошел, значит, иди с ним, а не рядом. Тебе нужно понять… – Муклин поднял вверх указательный палец, готовясь сказать какую-то важную и совершенно непререкаемую истину, но в это время с лестницы донеслось грозное, приправленное смачным матерком:
– Я те поупираюсь! Я те поговорю! А ну, шагай! – Богусловский и Муклин обернулись одновременно и увидели буквально поразившую их картину: двое пограничников вели Ткача, грубо ухватив его за руки, а третий подталкивал прикладом в спину. Любая попытка Ткача либо что-то сказать, либо остановиться пресекалась решительным толчком приклада, категорическим приказом: – Шагай, вашеблагородь!..
И вольная, от души, ругань.
– Что произошло? – с недоумением спросил Богусловский Ткача и патрульных, когда они спустились с лестницы.
– Чистейшее недоразумение, – ответил с напускной небрежностью Ткач. – Я затрудняюсь даже объяснить…
Патрульных словно прорвало. Заговорили они враз все трое, перебивая друг друга и торопясь, как бы оберегая себя от возможного обвинения в самоуправстве. Из всего этого сбивчивого многословия Богусловский понял, что Ткач пытался вырезать из рамы какую-то картину, а в карманах уже были камеи. Богусловский глянул на них – старинные, не иначе как времен Александра Македонского. Спросил Ткача, сдерживая гнев:
– Что толкнуло вас на столь мерзкий поступок? – И сам же ответил: – Впрочем, ваш род всегда был алчным. Всегда!
– Избавься от шор, Михаил, оглянись, пойми наконец, – горячо, убежденно, как никогда прежде, заговорил Ткач. – Вся эта красота, все это несметное богатство будет затоптано, заплевано, растащено… Все погибнет! Все! Дворцы и храмы, гордость и устои России, превратятся в руины, а на их развалинах вырастет жгучая крапива! Да-да! Крапива! И святой долг каждого просвещенного человека спасти хоть малую толику всего этого прекрасного, накопленного веками!..
Ткач говорил то, о чем только что думал сам Богусловский, только он искал выход, как сберечь все это для России, а Ткач предлагал разворовать все, попрятать по домам, обогатив тем самым только себя. Богусловский перебил Ткача:
– Я никогда не предполагал, что вы так низко падете. Вы – омерзительны! – Затем приказал патрульным: – Отпустите его! Он недостоин того, чтобы марать о него руки.
– Ты брось, командир, офицерские штучки! – решительно возразил Муклин. – Эка, руки марать! Революцию в беленьких перчатках совершать прикажешь! В Неву этого мерзавца! Рыбам на корм.
– Отпустите! – твердо повторил Богусловский. – Подлость и алчность, увы, неподсудны. Отпустите.
– С огнем играешь, – сердито буркнул Муклин. Потом также сердито приказал патрульным: – За дверь его – и под зад коленом. Пусть катится на все четыре стороны! – Затем вновь Богусловскому, уже назидательно: – Как бы не пришлось, Михаил Семеонович, локти кусать. Вспомнишь тогда меня. Ой, вспомнишь.
Не мог тогда предполагать Богусловский, что слова эти пророческие…
Глава третья
Долго и с явным недоверием рассматривали пограничники в проходной полка предписание Петра Богусловского, недоуменно поглядывая и на его представительную фигуру – что тебе генерал, и на погоны прапорщика. А Богусловский тоже с удивлением смотрел на пограничников, вот уже вторично передававших друг другу его предписание. Все без погон, и только по обмундированию да по трехлинейкам, которыми был вооружен наряд, Петр Богусловский определил, что перед ним нижние чины, и потому с явным недовольством спросил:
– Что за спектакль?!
– Взыграла офицерская кровушка? – ухмыльнувшись, добродушно проговорил пограничник Кукоба, высокий, с толстощеким улыбчивым лицом и веселыми серыми глазами. – Бумага-то у тебя, вашеблагородь, того – липовая…
– Проводи меня к командиру полка! – нетерпеливо и гневно потребовал Богусловский. Лицо его побагровело от обидного унижения. – Я не прошу. Я приказываю!
– Нет уж, господин прапорщик, я тебя к председателю комитета проведу, он с тобой разберется, – все с тем же добродушием, нисколько, казалось, не осерчав на грубость Богусловского, ответил Кукоба и снял винтовку с плеча. – Пошли, вашеблагородь.
Понимая нелепость положения и свою полную беспомощность против такой вот наглости, гордо и непринужденно шагал Петр Богусловский в сопровождении конвойного по чистым, словно вылизанным, дорожкам городка, невольно примечая опрятность и порядок во всем и возмущаясь неуважительностью нижних чинов по отношению к нему, офицеру. Дело в том, что кто бы ни встречался им, каждый, вместо приветствия, непременно спрашивал Кукобу:
– Где это ты благородие ваше изловил?
– Временные прислали, – отвечал Кукоба.
– Тогда верно, тогда веди, – одобряли Кукобу, и это всякий раз хлестало по самолюбию прапорщика, словно его обвиняли в каком-то непристойном поступке, а гнев мешал ему осмыслить неторопливо и логично все то, что произошло с ним. Он, когда добирался из Петрограда в полк, рисовал в своем воображении встречу с командиром полка, офицерами, нижними чинами, с которыми давал себе слово быть добрым и по-отечески строгим, и вдруг такая нелепость: его ведут под конвоем. Ни за что ни про что.
Не знал еще прапорщик Богусловский о штурме Зимнего, о свержении Временного правительства.
Кукоба постучал почтительно в обитую коричневой кожей дверь; не ожидая ответа, открыл ее и, пропуская Богусловского, добродушно и весело, словно совершал что-то очень приятное человеку, пригласил:
– Входи, вашеблагородь. Покажь свои мандаты председателю.
Петр вошел в кабинет, очень просторный и очень безвкусно обставленный. На одной стене висела большая крупномасштабная карта Ботнического залива с нанесенными условными обозначениями постов полка и других военных городков и укрепленных районов, у противоположной стены стояли, словно выстроенные для парадного расчета, плотной ровной шеренгой мягкие стулья, а почти на середине комнаты будто врос в паркетный пол кряжистый стол красного дерева, за которым спиной к окну сидел председатель комитета полка Шинкарев, такой же кряжистый. И стол, и Шинкарев казались единым целым, вековым монументом, источавшим надежное спокойствие, уверенность и силу. И весьма нелепым представилось Петру Богусловскому то, что Шинкарев, кому бы важно изрекать истины бесспорные, вещать с высоты своего монументального величия, вместо этого сосредоточенно, очень осторожно, с заметной неумелой робостью накалывал на скоросшиватель какие-то листки и даже не поднял головы, вроде бы совсем не слышал ни стука в дверь, ни добродушно-веселого голоса Кукобы, так бесцеремонно приглашавшего Богусловского переступить порог столь значительного для него кабинета. Взяв очередную бумажку, основательно помятую, Шинкарев принялся разглаживать ее ладонью старательно и аккуратно.
Кукоба остановился в нерешительности рядом с порогом, потом, подтолкнув вперед Богусловского, робко переступил с ноги на ногу, кашлянул негромко, прикрыв рот рукой, подождал немного и кашлянул еще раз, на этот раз нетерпеливей и громче.
– Ну что тебе? – с явным недовольством спросил Шинкарев, продолжая разглаживать листок, прежде чем наколоть его на скоросшиватель, и, лишь поместив на предназначенное место бумажку, поднял голову и начал рассматривать Богусловского. Так же, как солдаты у костров на Невском, как пограничники в проходной полка: липко, недоверчиво и долго. Затем спросил Кукобу: – Кого привел?
– Я считаю вопрос этот в моем присутствии совершенно бестактным, более того, оскорбительным! – возмущенно заговорил Богусловский. – Как оскорбительно поведение состава наряда и его старшего! – Богусловский кивнул на Кукобу, все так же продолжавшего стоять с винтовкой наперевес. – Он осмелился конвоировать через весь город офицера, прибывшего для прохождения службы в полк! Прямой подрыв авторитета моего. Я просил бы принять надлежащие меры к составу наряда, если я прибыл в воинскую часть, а не в анархический бедлам! Я бы просил…
– Сбавь прыть, ваше благородие, – не повышая голоса, перебил Богусловского Шинкарев. – Мы не на плацу и не в царских казармах. Прошло то времечко, когда солдат сквозь строй прогоняли. Революционный боец – полноправный гражданин и требует к себе уважения как личность.
Шинкарев встал, неторопливо вышел навстречу Богусловскому и остановился в шаге от него. До удивления они оказались похожими друг на друга. Оба высокие, начинающие полнеть молодые мужчины, уверенные в себе. Лица открытые, привлекательные, а глаза умные, волевые. Даже залысины у обоих одинаковые, только волосы разные: у Богусловского черные, густые и волнистые; у Шинкарева же светлые, мягкие, что тебе шелкова трава-ковыль. Оба в форме прапорщиков, только у одного погоны и сукно подобротней да сшита умелым портным, у другого же мундир мешковат и непривычен, без погон.
– Богусловский, говоришь? – прочитав предписание, переспросил Шинкарев. – Не генерала ли Богусловского сынок?
– Да.
– Что ж, проходи, садись за мой стол и читай телеграммы. Потом потолкуем. – И Кукобе: – Свободен. Продолжай службу нести так же исправно.
Богусловский подошел к столу, но садиться не стал. Взял телеграмму, еще не подшитую, пробежал по тексту глазами и ничего не понял: «Общее собрание пограничного поста постановило Советы приветствовать, а если нужно для защиты власти трудового народа, готовы направить двух человек в Петроград». Взял следующую телеграмму, в ней почти те же слова: собрание революционных бойцов-пограничников, единодушная поддержка Советов, готовность защищать народную власть штыками. Взял еще одну – то же самое…
Богусловский какое-то время перелистывал телеграммы, взял теперь уже скоросшиватель, а сам мысленно, шаг за шагом, возвращался из этого нелепого кабинета к проходной полка, где его встретили оскорбительным недоверием, воспринимая с еще большей остротой беспардонность нижних чинов, и далее – на Невский, к обложенному кострами Зимнему.
«Значит, захвачен», – с сожалением констатировал Петр Богусловский. На Временное правительство ему лично не было причин обижаться. Звание ему присвоили в срок, дома привычный уклад жизни почти не изменился, только вечерами чаще возникали политические споры, но они даже вносили оживление в скучные званые посиделки, будоражили мысли, и этому Петр даже радовался. И всегда на этих вечерах рядом с ним находилась Анна Павлантьевна. Все уважали их любовь, все прощали ему, как самому молодому, если даже он говорил какую-либо политическую нелепицу. Его никто не оскорблял, не унижал. А вот теперь?..
– Как видишь, все наши погранпосты поддержали советскую власть. Более того, мы имеем сведения, что первый, второй, пятый и тринадцатый Заамурские казачьи пограничные полки, гарнизон Кушки – все за советскую власть. Военно-революционные комитеты полков взяли, как и у нас, охрану границы в свои руки. С нами остаются истинные сыны России. Спесивым интеллигентикам с нами не по пути. Мы отпускаем их с миром.
Какой пощечиной прозвучали для Богусловского последние фразы! Правда, все это он уже слышал (не с такой, конечно, категоричной обнаженностью) и от отца и особенно от Михаила, читал в письмах Иннокентия, но тогда от него не требовалось никакого решения, он мог сомневаться, мог возражать – его просто переубеждали, ему пытались доказать… Все это, однако, мало его волновало, почти всегда вечерами рядом с ним была Анна Павлантьевна, его невеста, и она-то являлась главным объектом его внимания, и назидания старших просто скользили мимо него; сейчас же молодостью и влюбленностью не прикроешься, сейчас его спрашивали, в какой строй он намерен встать, сейчас его ответа ждали сразу же, без промедления, сейчас нужно было решать. А Петр Богусловский не знал, что ответить…
– Генералу Богусловскому я многим обязан. Может быть, даже жизнью. Человек он. Человек! А яблоко от яблони далеко не катится. Так что предлагаю: принимай, Петр Семеонович, роту. Патрулировать станцию будешь, проверять документы в поездах. По рукам?
– Что ж, пусть будет так, – нерешительно согласился Богусловский.
– Ну, вот и прекрасно. Да, вот еще что… Боец, который тебя привел сюда ко мне, – заместитель председателя ревкома. Мой заместитель. Тебе он, стало быть, главный помощник. Правая твоя рука. Ты уж обиду не держи на него. Революционное время. Глаз да глаз нужен. Лучше уж перегнуть, чем прошляпить.
– Границе, как я представляю, всегда глаз необходим. А вот грубость и, простите, распоясанность полная, думаю, пограничника не красят. И даже, как вы сказали, революционного бойца. Я решительно встану против оскорбительной грубости. Решительно!
– Надеюсь, до зуботычин не дойдет? – с улыбкой спросил Шинкарев. – А линия, в общем, верная. Одобряю. И поддержу. По-большевистски решительно поддержу.
Замелькали однообразно напряженные дни: инструктаж нарядов, дежурство по полку, патрулирование на станции и в поездах, проверка службы нарядов – и каждый день все больше задержанных, которые тоже доставляли немало хлопот. На допросах они твердили подозрительно одно и то же: «Только коммерческие интересы подняли в дорогу». Когда же приглядишься к ним, то многие из арестованных походили больше на переодетых офицеров, чем на купцов либо коммивояжеров.
В первое время все задержанные изворачивались, словно ужи, пытаясь выскользнуть из рук. И их поведение было вполне объяснимо. Политическая обстановка в Финляндии пока оставалась непонятной, и борьба за власть шла не в открытую, а тайно. Вот никто и не стремился афишировать истинные цели своих поездок в Германию, Польшу и другие страны.
События, однако, развивались бурно. В середине ноября Финляндию потрясла всеобщая забастовка. Увы, выстрел народного недовольства оказался холостым. Руководители финских социал-демократов не смогли или не захотели воспользоваться революционной ситуацией. Советская власть не была создана.
– Сползание в оппортунизм, – сделал этому событию категорическую оценку председатель ревкома пограничного полка Шинкарев. – Теперь порохом запахнет. Капиталист своего не упустит, уж я-то знаю.
Дальше все шло по обычной житейской схеме: где потерял один, там нашел другой. Парламент утвердил буржуазный сенат во главе со Свинхувудом, представителем правого крыла младофиннов. Шинкарев констатировал:
– Гидра контрреволюции поднимает голову. Польется кровушка, поверьте мне!
Поверить в это было трудно. В России советская власть торжествует почти повсюду, а Финляндия, как ни крути, тоже Россия. Но граница – барометр. Она сразу показывает политический климат. «Коммерсантов» намного поубавилось, но те, кого патрульные задерживали, извивались теперь по-гадючьи, стремясь не выскользнуть, а укусить. Они полностью отрицали право русских пограничников вмешиваться в их дела, а иные требовали убираться подобру-поздорову. Все чаще стали поступать доклады с постов о вооруженных нападениях на них.
Шинкарев собрал ревком, пригласив на совещание работников штаба полка, командиров подразделений и начальников близлежащих пограничных постов. В кабинет принесли еще десяток разномастных стульев и поставили их у стены с картой. Члены революционного комитета и приглашенные начали входить в кабинет, рассаживаясь вдоль стен, как на деревенских смотринах, а Шинкарев, восседая за своим столом, даже не поднимал головы, озабоченно, какой уже раз, перечитывал короткое донесение с дальнего поста. Когда все расселись (Шинкарев уловил этот момент, хотя, казалось, вовсе не замечал, что происходит в его кабинете), он поднялся и заговорил хмуро:
– Вот еще одно донесение. Вооруженное столкновение. Среди пограничников есть убитые и раненые. – Сделал паузу, чтобы собравшиеся осмыслили сказанное, и продолжил: – Ревком хочет выслушать доклады по обстановке и мнения о необходимых контрмерах. После этого ревком примет окончательное решение, выполнение которого будет безоговорочным. Первым прошу доложить Трибчевского. Только смотри мне, чтобы все как на духу!
Кабинет напряженно притих. Все собравшиеся, особенно бывшие офицеры, с еще большей остротой почувствовали неуютность кабинета, нелепое сидение друг против друга, игру в великую озабоченность предревкома. Все ждали, что ответит начальник штаба полка. И спокойный голос Трибчевского зазвучал в этой тишине тоже нелепо. Слова, правда, соответствовали моменту.
– Мне бы хотелось знать, – не вставая и не убирая с коленей объемистую папку, спрашивал Трибчевский Шинкарева, – кто здесь собрался? Люди, имеющие одну святую цель, либо те, кому вы, товарищ Шинкарев, – на слове «товарищ» Трибчевский все же сделал ударение, – не вполне доверяете? Если меня либо кого из штабных подчиненных мне работников ревком в чем-то подозревает, прошу предъявить конкретные факты, обоснованные обвинения. Упреков вообще я не приемлю.
– Не время препираться, – буркнул в ответ Шинкарев недовольно и приподнял донесение с поста, словно прикрыл им свою грубость. – На постах кровь льется, а ты – в амбицию.
Трибчевский помолчал немного, решая, как вести себя дальше, затем, вздохнув, поднялся.
– И хотя ничто не может оправдать вашей оскорбительной беспардонности, в принципе вы правы: кровь льется. Более того, думаю, это всего лишь зловещая увертюра. И вот почему… – Трибчевский подошел к столу и принялся развязывать тесемки своей пухлой папки.
Петр Богусловский с интересом наблюдал за Юрием Викторовичем Трибчевским. Прежде, до прибытия в полк, он не встречался с этим сравнительно еще молодым, но известным в пограничном корпусе офицером. О Трибчевском с уважением говорили и Богусловский-старший, и Михаил, и генерал Левонтьев, другие генералы и офицеры штаба погранкорпуса, когда бывали в гостях у Богусловских, как об офицере большого аналитического ума, смелых и верных суждений, как о человеке высокой чести, как о патриоте. Сейчас Петр Богусловский мог в какой-то мере оценить верность тех характеристик. Первое впечатление – хорошее.