Как красиво он говорил о возрождении Отечества, стонущего под пятой иноземцев! А сам в пятьдесят с лишним лет женился на племяннице Потёмкина, скупавшего имения в Польше, и получил за ней в приданое шестьсот тысяч польских флоринов серебром и Шуваловский дворец в Петербурге. Новоиспеченная графиня Браницкая, прежде бывшая наложницей в гареме своего дяди, хлопотала о делах своего супруга и попутно устроила конный завод в Белой Церкви – поставлять лошадей русской армии. Всё это радение о древних вольностях было лишь страхом перед тем, что Станиславу Августу удастся осуществить свои планы и учредить в Польше наследственную монархию – единственное средство против пагубной анархии. Хватит этих выборов – пьяного разгула, когда претенденты перекупали друг у друга вольных шляхтичей, «равных королю» и готовых продать свой голос за чарку водки и тридцать серебреников. Понятовский собирался отдать корону своему племяннику – князю Станиславу, сыну Казимира. Разве могли с этим смириться польские магнаты? Чарторыйские и Сапеги сделали ставку на Пруссию, Потоцкие, Ржевуские, Браницкий – на Россию.
Король наконец перестал не замечать портрет, висевший слева от кровати. Обойдя свое ложе, он встал прямо напротив картины. Ее подарок. Ей здесь лет тридцать пять. Конечно, художник ей польстил. Ей все льстят. Стоит узнать ее коротко – и понимаешь: перед тобой обычная немочка, любопытная, слегка тщеславная, охотница до плотских удовольствий, но умеющая держать себя в обществе и хорошо усвоившая правила политеса. В донесениях дипломатов ее больше всего интересовали придворные сплетни. И только когда речь заходила о России, пятой части суши, ее особой судьбе и величии, она преображалась: горделивая посадка головы, как у римских статуй, звездами сверкающие голубые глаза… Екатерина прислала ему свой портрет, а от личной встречи уклонялась. Не хотела, чтобы он увидел ее такой, какая она есть.
Но встреча всё же произошла – в Каневе, в восемьдесят седьмом году, по дороге из Киева в Крым, преподнесенный ей Потемкиным.
Браницкий, Щенсный и Игнаций Потоцкие, Казимир Сапега и вся эта камарилья съехалась сразу в Киев и водила хороводы вокруг императрицы и князя Таврического, который принимал их, лёжа в шубе на диване. Екатерина милостиво позволяла им унижаться перед собой, слегка ободрив лишь Щенсного. Щенсный значит «счастливый»; так Станислав Потоцкий переводит свое второе имя, полученное при крещении, – Феликс. Тогда ли он впервые увидел Софию де Витт, нашу прекрасную фанариотку? Сколько мужчин считали ее своей, но только Щенсный… Впрочем, неважно. Новый фаворит Екатерины, Дмитриев-Мамонов, которому не было еще и тридцати (а ей – пятьдесят семь), оттачивал на поляках свое остроумие. Браницкого пожурили за то, что он не хочет помириться с королем, его племянника Сапегу и Игнация Потоцкого вообще не допустили к столу… Правда, и Понятовский целый месяц был вынужден faire le pied de grue[7] в Каневе, во временном деревянном дворце, наспех выстроенном для него племянником на пепелище. Если не считать нового пожара, который князь Станислав лично тушил до трех часов ночи, – никаких развлечений, кроме как рассматривать коллекцию камей Стася и слушать игру Юзя на клавесине. Разве что кто-нибудь из русских царедворцев наведается из Киева в надежде получить щедрый подарок. Мнишек, Тышкевич, Нарушевич, составлявшие свиту короля, уже изнывали от скуки, когда в полдень на Днепре появились галеры императрицы. Екатерина осталась верна себе: галеры причаливать не стали, а бросили якорь в полутора часах хода от берега; Понятовский с племянниками прибыли туда на шлюпке и сразу из хозяев сделались гостями. Орудийный салют, торжественная встреча, тосты, здравицы, раздача бриллиантовых крестов и табакерок… Он придвигает ей кресло, она подает ему шляпу… Екатерина всеми силами избегала встреч наедине. Потом она будет, кокетничая, говорить, что польский король стар и разучился любезничать с дамами, она весь язык себе стесала, пытаясь поддерживать разговор… Чушь. Рядом был Мамонов с кукольным личиком. Если Понятовский стар, то и она стара, ведь он моложе ее на три года…
Он ревновал? О Боже мой, нет! Ха-ха-ха! В самом деле, как было бы забавно, если бы он, Григорий Потемкин и молодой граф вздумали сводить между собой счеты из-за женщины! Которую никто из них не любил, но надеялся использовать… Война между Россией и Турцией неизбежна; Австрию принудят в ней участвовать. В этой войне Польша должна стать союзницей России, которая, несомненно, победит, и под сим благовидным предлогом усилить свою армию, получить выход к Черному морю и его торговым путям… Стась уже построил магазин в Херсоне… Туда, в Херсон, направлялся «граф Фалькенштейн» – австрийский император Иосиф, который должен был сопровождать Екатерину в поездке по Тавриде. Еще один просвещенный деспот. Польский двор перебрался из Канева в Корсунь, чтобы перехватить его по дороге. Там ждать пришлось всего три дня. Улыбки, объятия, пылкие уверения… «Клянусь вам, пока я жив, Польша не потеряет ни одного листа с дерева!» Pas une feuille d’arbre… Император умер в феврале 1790 года. «Здесь покоится Иосиф II, не преуспевший ни в одном из своих начинаний», – он сам заказал себе такую эпитафию…
Часы пробили двенадцать, и Понятовский вздрогнул от неожиданности. Виски сдавило, словно обручем, и какая-то слабость по всему телу… Ах да, он же не ел со вчерашнего вечера. Позвонить, чтобы ему принесли сюда кофе? Или просто стакан теплого молока… Но он не позвонил. Безвольно сидел, сгорбившись, на кровати, положив руки на колени и рассматривая перстень с сердоликом на правом мизинце.
Его королевская печать. Божьей милостью и волей народа король Польский, великий князь Литовский, Русский, Прусский, Мазовецкий, Жемайтский, Киевский, Волынский, Подольский, Подляшский, Инфлянтский, Смоленский, Северский, Черниговский и прочее, и прочее… Вот сколько всего он потерял.
Браницкий не только присягнул Конституции 1791 года, но и стал военным министром в новом правительстве. Ведь после смерти Понятовского корона должна была перейти к саксонскому курфюрсту для основания новой династии. Все посланники иноземных государств выражали Станиславу Августу одобрение своих дворов; римский папа перенес празднование святого Станислава на 3 мая. Новый прусский король и новый австрийский император обязались соблюдать целостность Речи Посполитой, а князь Кауниц, с согласия Леопольда II, даже отправил в Петербург ноту, побуждая признать свершившийся факт. Понятовский побоялся известить Екатерину о том, что осмелился сделать. Король с народом, народ с королем, ободрял он себя. Шляхте оставили ее привилегии, панам – крестьян; мещанам позволили приобретать землю и открыли доступ к чинам; магнаты публично принимали городское гражданство; диссидентов больше не преследовали. Кто мог остаться недоволен? Адам Чарторыйский выехал послом в Дрезден, но Станислав Август не спешил подставлять свою голову под польскую корону, словно та была из раскалённого железа. Молчание России перекрывало весь европейский хор, певший аллилуйю. Стало ясно: Екатерина ждет только завершения войны с Турцией, чтобы приняться за Польшу. Война со Швецией закончилась в августе предыдущего года; Игельстрём, заключивший Верельский договор, получил в благодарность орден Святого Андрея Первозванного, чин генерал-аншефа, золотую шпагу и сорок тысяч рублей. Репнину, разбившему турок при Мачине, дали Святого Георгия первой степени. Юсуф-паша запросил мира, и Репнин в июле заключил с ним временный договор, однако Потемкин, не желавший упускать лавры победителя турок, порвал его в клочки и начал всё заново. В середине октября к нему в Яссы приехал из Вены Щенсный Потоцкий, вслед за ним – Северин Ржевуский, но тут светлейший князь Григорий Александрович нежданно приказал долго жить. Безутешная графиня Браницкая пыталась согреть своим дыханием его охладевшие уста…
Понятовский отправил в Яссы Станислава Потоцкого, чтобы тот вернул генерала и гетмана на столь любимую ими родину. Те не приехали, и сейм уничтожил обе гетманские булавы. Но к тому времени Безбородко уже подписал мирный договор, и Екатерина вызвала обоих в Петербург, куда помчался и Браницкий. Королю он дал честное слово и письменное обязательство хранить верность Конституции и явиться по первому зову…
Надзея – матка глупых[8], гласит польская пословица. Декларация о вторжении в Польшу русских войск для защиты незаконно преследуемых подданных императрицы, создавших конфедерацию в Тарговице, грянула в мае 1792 года, как гром среди ясного неба. Австрийцев Екатерина подтолкнула к войне с французами, пруссакам посулила кусок пирога – теперь можно было стрясти с Польши хоть всё до последнего листа.
На руки упала горячая капля. Станислав Август плакал.
Он сопротивлялся до последнего. Учредил орден Virtuti militari[9] и лично осмотрел военный лагерь в Праге, хотя прекрасно понимал, что польская армия способна только погибнуть сама, но не спасти страну. Что мог сделать князь Юзеф с тремя бригадами, пусть даже и с прославленным Костюшкой, против впятеро превосходящих сил противника? Впрочем, и это было б ничего, если бы приходилось подставлять пулям только свою грудь, не опасаясь ударов в спину. Но уже 31 мая русские войска, направляемые Шимоном Коссаковским, без боя взяли Вильну, и Коссаковский стал польным гетманом Литовским, после того как воевода виленский Михаил Казимир Огинский добровольно отказался от гетманства. Король этот его титул не утвердил, да что с того? Самопровозглашенный великий гетман Княжества Литовского Коссаковский расхаживал в мундире русского генерал-майора, его брат-епископ призывал к унии Литвы с Российской империей. Командующий литовской армией Людовик Вюртембергский намеренно не собирал войска, чтобы те стали легкой добычей русских. За измену он поплатился лишь разводом с женой, Марией Чарторыйской, и отставкой. Потерпев ряд поражений, Юзеф Понятовский отвел армию в Изяслав; украинские холопы поставляли русским провиант и лазутчиков, отказывая и в том, и в другом полякам. В отчаянии король написал Екатерине и предложил закрепить польский престол за великим князем Константином, которому тогда было тринадцать лет, но императрица была неумолима: только капитуляция. Король должен сам присоединиться к Тарговицкой конфедерации, перейдя на сторону тех, кого он «обидел», и загубив своими руками всё, что создал с таким трудом.
Почему ей так нравится унижать его? За что она ему мстит?..
Когда он созвал своих министров, показал им письмо императрицы и сказал, что присоединится к конфедерации во избежание худшего, голоса разделились. И те, кто был против, и те, кто был за, потом уехали за границу, он же уехать не мог. Не мог даже уйти пешим, с посохом в руке… Он приказал обеим армиям, в Литве и в Польше, прекратить сопротивление. В августе Михаил Каховский, разбивший Костюшку под Дубенкой, вошел в Варшаву и расположился в Королевском замке.
Поблагодарив императрицу за великодушную помощь, Светлейшая конфедерация в Гродно принялась творить суд и расправу над польскими «якобинцами». Нота о вступлении прусских войск в Гданьск и Торунь для их очищения от революционной заразы застала ее врасплох; Щенсный Потоцкий срочно выехал в Петербург, но было поздно: русский посланник Сиверс требовал созыва сейма для утверждения нового раздела Польши.
Когда Сиверс явился к Понятовскому и велел ехать Гродно, тот сказал: лучше в Сибирь. Его заперли и держали без пищи. Он поехал… Полковник Штакельберг поднес ему на подпись акт о разделе. «Сжальтесь надо мною, милостивый государь! Не заставляйте подписываться под своим позором!» Штакельберг сказал, что это будет последняя жертва. Росчерк пера – и можно наслаждаться тихой и покойной старостью…
Браницкий тоже был на Гродненском сейме. После второго раздела все его поместья отошли к России; он променял гетманскую булаву на чин генерал-аншефа и уехал в Белую Церковь. А король вернулся в Варшаву. Куда ему было податься? Вслед за ним приехал Игельстрём, из барона ставший графом. Под началом Игельстрёма было тридцать тысяч русских солдат, из которых восемь тысяч стояли в Варшаве. Польскую же армию, несмотря на союзный договор с Россией, было велено сократить вдвое. Только в Кракове польский гарнизон остался без присмотра русских. Вот в Краков и прибыл из Дрездена Костюшко, которому войско тотчас присягнуло как главному начальнику вооруженных сил… И Юзеф тоже.
Спокойная старость… Король встал с кровати и вытер глаза тыльной стороной ладони.
Игельстрём опутал весь город сетью шпионов, выслеживая недовольных, масонов, заговорщиков. Он презирал поляков, но не знал их. Он сам превратил их в «якобинцев». Прозрение настало слишком поздно. Как для Людовика XVI: «Это бунт? – Нет, сир, это революция…»
Надо всё же послать кого-нибудь узнать, как обстоят дела.
Пройдя через туалетную комнату, кабинет и приемную, Станислав Август вышел в кордегардию и попятился от неожиданности, увидев там вооруженных мастеровых. Они, однако, взяли на караул, после чего двое, вытянувшись в струнку, остались стоять у дверей, а третий убежал. Он вскоре вернулся вместе с бравым усачом лет тридцати, в красном жупане и синем кунтуше, с двумя пистолетами за поясом.
– Ваше королевское величество! Радный Ян Килинский к вашим услугам! – отрекомендовался он осипшим голосом.
– Что вы здесь делаете? – выдавил из себя Понятовский.
– Ставлю караулы для охраны вашего величества!
– А где…
– Солдаты? – подсказал Килинский. – Вместе с народом стерегут москалей, чтоб не ускользнули!
Понятовский махнул рукой и ушёл обратно.
* * *К трем часам дня русских вытеснили почти отовсюду; они теперь держали оборону только во дворце Красинских, в монастыре капуцинов, возле дома Игельстрёма на Медовой и в Данцигском саду. Ко всем заборам поляки подтащили пушки и проделали бойницы для них. Тем временем в ратуше состоялись выборы городского совета. Президентом его снова стал Игнаций Закжевский, в свое время оставивший этот пост, чтобы не поддерживать тарговичан, военным губернатором Варшавы – генерал Мокроновский, а еще в совет вошли двенадцать вельмож, восемь шляхтичей и шесть мещан, включая Килинского. Ему поручили охрану короля.
Было около пяти вечера, когда Ян наконец-то вернулся к себе на Широкий Дунай. Голова слегка кружилась – с раннего утра маковой росинки во рту не было. Да и кто бы сохранил ясную голову в такой круговерти – словно несколько жизней прожил за один день! Тяжело ступая, Килинский поднялся на четвертый этаж, отпер дверь, остановился на пороге, опершись о притолоку. Марыля вскочила со стула, увидев его, да так и замерла, ни слова не сказала. Ту бумагу, про которую он говорил ей утром, она нашла. Это было завещание: Ян делил свое имущество между нею и детьми. Дети, голодные и уставшие от плача, спали рядком на кровати. Муж пришел живой. Ну и слава Богу.
Глава II
Екатерина скомкала письмо от Игельстрёма и стукнула кулаком по уборному столику.
– Счастлив этот старик, что прежние его заслуги сохраняются в моей памяти!
Нет, каково? Имея под своим началом восемь тысяч штыков, можно было прихлопнуть любой заговор, словно комара! А он теперь ее стращает скорой революцией в Литве и прилагает к письму манифест Костюшки!
Зачем она отправила Игельстрёма в Варшаву? Чужих жён брюхатить? За Понятовским следить, чтобы не учудил еще чего-нибудь на старости лет. А то, вишь, припала охота конституции сочинять! Осталось только трехцветную кокарду на шляпу нацепить, как убиенный король Французский. Ухо держать востро, крамолу выкорчевывать – вот зачем нужен был Игельстрём. Никаких чудес от него не ждали, дело бы только делал. И что же? Какой миракль при нем приключился – поляки сумели договориться! Признали над собой единого начальника! Да еще захудалого шляхтича, не имеющего ни кола ни двора, который продавал свою шпагу не то что королю или кесарю (императору Австрийскому и племянник Понятовского служил), а инсургентам американским! И вот русская армия, только что покрывшая себя славой на Дунае, бежит от берегов Вислы, а командующий, погубив сотни своих защитников, бросив казну и архивы, ищет протекции у пруссаков!
Не в силах сдержать гнева и досады, государыня принялась расхаживать по уборной, потом остановилась у окна, выходившего на Дворцовую площадь, отодвинула штору… Николай Зубов, принесший дурные вести из Варшавы, не смел нарушить наступившее молчание; его брат Платон сидел в кресле в спальне и рассматривал свои ногти; статс-секретарь в комнате, смежной с уборной, притих за своей ширмой.
Ох, Гриша, Гриша, друг сердечный! На кого ты меня покинул! Уж два с половиной года прошло, а не заживает рана в сердце, не заделать дыру в душе. Словно и меня убыло, словно часть меня самой положили с тобой в могилу в Херсоне! Раньше, когда можно было опереться на твое плечо, и беда была не беда, и горе не горе, хотя сколько горького хлебнуть пришлось. А теперь бугорок за гору кажется.
Скрипнул паркет – Зубов переступил с ноги на ногу. Екатерина бросила взгляд через плечо в раскрытую дверь спальни; при виде красивого профиля, такого желанного, дрожь пробежала по всему телу… Платон зевнул, прикрыв рот рукой.
Гриша бы уже сказал: «Не печалься, матушка» и что-нибудь дельное присоветовал. Или сам бы поехал и порядок навел. А не отправить ли ей в Польшу его сиятельство, нового генерал-фельдцейхмейстера?.. Воздух переменить, раз прыть такая нашла… Выдумал тоже – волочиться за Сашенькиной женой. Да еще у всех на глазах. Если я делаю вид, будто ничего не замечаю, так это не значит, что… Бедная Луиза не знает, куда деваться, ведь она еще совсем дитя…
Ах, Платоша, Платоша… Как я расстанусь с тобой? У тебя еще вся жизнь впереди и у нее тоже, а у меня-то ты последний, я знаю…
Никуда я тебя не пущу. В Литву поедет Репнин, человек опытный, да и прочие, кто там сейчас, не вчера родились. Уж с тем пьяным сбродом, вооруженным косами да топорами, о чем пишет Игельстрём, как-нибудь справятся. А надо будет – Суворова туда отправлю, Александра Васильевича. Пусть они с князем Николаем Васильевичем не слишком ладят, ну да на войне найдется, на ком зло выместить. У страха глаза велики, а польская революция – не гора, а кочка.
Государыня повернулась к Николаю Зубову и ласково улыбнулась ему.
– Благодарю вас, граф. Вы, верно, устали с дороги, ступайте ж отдохнуть. Да, вот еще что: не нужно ли вам денег?
Николай учтиво поблагодарил, приложился к ручке и ушел, обещав быть в понедельник к обеду. Екатерина вошла в спальню и притворила за собой дверь.
* * *Под окнами поднялся гвалт: польская милиция остановила карету и требовала, чтобы путешественник из нее вышел. Джейн послышалась английская речь. Встрепенувшись, она осторожно положила на грязную подстилку только-только задремавшего Сашеньку и пробралась к окну.
На путешественнике был облегающий фрак в полоску, горчичного цвета, и темно-коричневые панталоны до колен; из рукавов выглядывали батистовые манжеты. Он уже поставил ногу на подножку, собираясь снова сесть в карету. Джейн изо всех сил застучала костяшками пальцев по стеклу и закричала:
– Sir! Please! Your excellency! Please help us![10]
Господин во фраке удивленно обернулся. Дети проснулись и подняли плач. Джейн продолжала стучать в окошко. Путешественник решительным шагом направился к двери арсенала и заговорил с часовым. Через некоторое время, словно нехотя, заскрипел засов, и дверь слегка приоткрылась. Англичанин вошел и в изумлении остановился на пороге.
В большом холодном помещении с высоким сводчатым потолком прямо на каменном полу сидели три десятка русских дам, одетых как попало; многие прижимали к себе маленьких детей. При появлении чужака плач на мгновение смолк, но потом возобновился, хотя и не так дружно. Барышня, делавшая ему знаки в окно, теперь проворно подбежала, слегка прихрамывая, и остановилась в двух шагах, смущенно кутая плечи в рваный платок.
– Сжальтесь над нами, сударь! – снова заговорила она. – Мы в отчаянии, нам нечем кормить детей, а по ночам здесь очень холодно!
– Вы англичанка?
– Шотландка. Мой отец – Уильям Лайон, лепной мастер, он служит в России. Здесь жены и дети русских офицеров…
– Шотландка? Я тоже шотландец. Граф Макартур, к вашим услугам.
Он коротко поклонился.
Беременная женщина с красивым, но изможденным лицом шла к ним так быстро, как только позволяло ее положение; ее слегка пошатывало. Заглядывая графу в лицо, она спросила его по-французски, не видал ли он ее мужа, князя Гагарина, генерал-майора. Джейн потупила глаза. Граф выразил свое сочувствие и пообещал навести справки.
– Я немедленно еду к посланнику! – объявил он Джейн. Потом, во внезапном порыве, шагнул к княгине и с поклоном поцеловал ей руку. Когда он уходил, в его глазах стояли слезы.
Подав Прасковье Юрьевне руку, чтобы та могла на нее опереться, Джейн помогла ей вернуться на место. Когда ее саму принесли сюда в беспамятстве, контуженную в ногу, – оказавшись на улице под пулями, она упала в канаву на мертвые тела, прижимая к своей груди обоих детей госпожи Чичериной, которую уже увели в арсенал, – первой, кого она увидела, придя в себя, была княгиня Гагарина.
– Вы только что из города, – с надеждой спросила она, – вы не слыхали, что с моим мужем? Князь Гагарин, генерал-майор Сибирского полка?
Княгине приходилось хуже всех. На Пасху узницы разговелись сухарями, найденными возле мертвых тел. Еды не было почти никакой, хорошо, если часовые приносили воду. Ни тюфяков, ни одеял, ни теплой одежды; матери отдали детям свои шали, если догадались захватить их с собой, ведь им не дали ни минуты на сборы. С Гагариной были два сына, Феденька и Васенька, старший – по восьмому году, а она еще должна была скоро родить. У нее опухли руки и ноги, а щеки ввалились, под прекрасными глазами залегли глубокие тени. Джейн старалась помочь ей, чем могла…
Вечером к арсеналу подъехали три огромные фуры с соломой для тюфяков, постельным бельем и теплыми одеялами, сухарями и вяленым мясом – граф Макартур сдержал свое слово. Скорчившись на боку на соломе, Прасковья Юрьевна сотрясалась от рыданий, закусив кулак: шотландец доподлинно выведал, что князь Гагарин убит.
* * *С утра на Ратушной площади Вильны стучали топоры: сколачивали виселицу. К полудню всё пространство перед строящейся новой Ратушей, забранной строительными лесами, заполонила толпа, тупым клином уходившая к Амбарам и Великой замковой улице. Оттуда и появилась во втором часу пополудни синяя лакированная карета нового коменданта – полковника Ясинского, со спущенными шторками, за которой трусила верхом охрана.
Народ расступился. Под барабанный бой процессия пересекла всю площадь и подъехала к эшафоту. Из кареты выскочил Ясинский в синем мундире, ладно обнимавшем его стройную фигуру, и лосинах, а затем оттуда показался Шимон Коссаковский. Его привезли на казнь в том самом желтом шлафроке, в каком захватили позапрошлой ночью в собственном доме.
Выйдя из темноты на свет, он на мгновение зажмурился. Поморгал глазами, привыкая, обвел взглядом дома под красными черепичными крышами, колышущееся людское море, – и вздрогнул, увидев петлю. Ладони и ступни разом похолодели, а из омута памяти всплыла отчетливая картина…
…Лед на Двине был уже мягкий, ненадежный; в круглых темных ямках, оставленных лошадиными копытами, хлюпала вода. Они пошли пешком, глядя под ноги, оскальзываясь и балансируя руками. Заливались весенними трелями птахи на голых вётлах, стоявших вдоль берега, воздух был влажным, чистым, пахнул талым снегом. Коссаковский остановился оглядеться, уж больно долго они идут, – ну да, слишком сильно забрали влево, а им вон туда надо, к тем кустам… Шагнул и провалился по колено. Холода не почувствовал, наоборот, словно ошпарило его. И тотчас адъютант-москаль обхватил его сзади и рванул кверху под мышки. Повалились оба навзничь, отползли друг от друга, выбрались на четвереньках на берег, переглянулись – и тут их смех разобрал. «Ну, сударь, уж напужали вы меня!» – хохотал адъютант. «Э, братец, ничего не бойся! – махнул на него рукой Коссаковский, утирая выступившие слезы. – Кому повешенному быть, тот не утонет…»
Volentes fata ducunt, nolentes[11]… Судьба и вправду словно силком притащила его сюда. Зачем он вернулся в Вильну из своего имения, узнав о том, что предатель Ясинский сбежал? Явившиеся его арестовать нашли только записку о том, что ему «неохота ехать в кибитке охотиться на соболей» – иными словами, отправляться в Сибирь. В это время заговорщики уже сбросили маски и открыто призывали к бунту в Шавлях. Надо было ехать в Гродно к Цицианову, но нет, он остался здесь, понадеявшись на Арсеньева – сибарита Арсеньева, боявшегося в апреле простудить солдат на бивуаках и оставивших их в городе, где их захватили спящими! Как он мог довериться этому генералу, сражавшемуся с подступающей старостью, которому победа над хорошенькой Юзефой Валадкович была важнее всех прочих? И Ясинского Арсеньев тоже не раскусил, и эту карету проиграл ему в карты…