Ремезов говорил совершенно серьёзно. Крокодилов рисовали на лубках, купцы привозили такие лубки из Москвы в Тобольск на ярмарки. Семён Ульянович сам покупал Петьке лубок про войну Бабы Яги с крокодилами.
– Добуду! – самоуверенно заявил Турсун. – А что это за скот? На буйвола похож? На овцу? На кого?
– На Ходжу Касыма вашего.
– Опять шутишь, Семён-ата? Говори правду! Что делает крокодил?
– Крокодил – лучшее тягло хрестьянину, – сообщил Семён Ульянович. – Хошь – паши на нём, хошь – скачи верхом, хошь – на охоту с ним ходи, и удой по три ведра.
Маша, отвернувшись, смеялась, а Турсун искренне заинтересовался ещё неведомым ему ценным животным. Он решительно выложил на прилавок перед Ремезовым обрывок бумаги и поставил чернильницу с пером.
– Нарисуй мне крокодила! – потребовал он. – Ты же изограф! Нарисуй, а я найду в Бухаре, там всё есть, ежели не в куполах, так на улицах!
Оставив Турсуна в лавке рассматривать крокодила, Ремезов и Маша шли по торговым рядам Троицкой площади. Вообще-то Семён Ульянович направлялся к обер-коменданту Бибикову, но по пути хотел посмотреть в глаза приказчику Куфоне, который с весны задолжал четвертак.
Глухие облака над Тобольском сцепило судорогой холода, и то и дело сеялся мелкий колкий снег, словно ледяной песок. Гряда Алафейских гор, что возвышалась над площадью, казалась сверху донизу плотно выбеленной извёсткой; длинная линия строений Софийского двора слилась с крутыми откосами в общий объём; все тени исчезли, будто замазанные мелом, – и складки склона, и углы башен, и грани шатров. Однако на площади многолюдное торжище истолкло свежий снег в чёрную жидкую грязь.
Ремезов пробирался сквозь толпу, придерживая сумку, и здоровался направо и налево, а Маша с любопытством глазела по сторонам. Прилавки, палатки, лотки, телеги с мешками, пар от дыхания, связки калачей, поленья мороженой рыбы, горшки, бочки, покрасневшие руки торговцев, зазывающие улыбки продавцов, тулупы, возбуждённые голоса, собаки, сдвинутые на затылок шапки, быстрые косые взгляды проходящих мимо парней…
Семён Ульянович и Ефимья Митрофановна запрещали Маше ходить на Троицкую площадь в базарные дни, но Маша, конечно, украдкой бегала сюда – ведь нестерпимо любопытно. В одиночку, конечно, Маша и сама боялась, поэтому брала кого-нибудь из девушек со своей улицы или младшего брата Петьку. Паршивец Петька быстро смекнул свою выгоду и потребовал обмен: он молчит, что Машка шастает на базар, а Машка молчит, что Петька под мостом через речку Курдюмку с мальчишками играет в карты. Но карты – большой грех. Бабка Мурзиха рассказывала, что карты придумал сатана и подсунул апостолам; они заигрались и проворонили, что солдаты схватили Христа. Маша не хотела, чтобы за карты брата в аду кипятили в котлах, и перестала брать Петьку на базар, а заодно пообещала нажаловаться батюшке. Батюшка Петьке руки оторвёт. За это Петька засунул Маше в карман мышь.
Ремезов протолкался к загону, где продавали людей. Невольники жили в большом щелястом сарае, над неряшливой кровлей которого торчали две деревянные печные трубы; сейчас из них курился дымок. Двор перед сараем был застелен грязными досками и огорожен жердями. Возле ограды, гомоня и пересмеиваясь, околачивались зеваки и покупатели: приказчики, служилые, казаки-годовальщики, бухарец в татарском чекмене, монастырский эконом в рясе, захлёстанной понизу грязью, какие-то шныри разбойного вида. В загоне у стены сарая понуро стояли в ряд шесть баб. Приказчик Куфоня ходил мимо них гоголем – в расстёгнутом полушубке и без шапки. У Куфони была смазливая и порочная рожа, какая бывает у шулеров или воров, которые сначала втираются в доверие.
– Разбирай, мужики! – весело покрикивал Куфоня. – Вчера обоз пришёл из Вятки! Неделю поторгую, и дальше уйдут!
В руке у Куфони был толстый прут, обложенный паклей и обмотанный кожей. Этим прутом можно было крепко ударить по шее или по спине, но костей он не сломал бы. Куфоня указал прутом на одну из баб.
– Настасья Петрова, вдова! Блудила с хозяйским сыном. Добрая баба!
– Марея, не смотри! – сердито приказал Семён Ульянович.
– Серёга, вот для тебя пригнали! – заулыбался Куфоня, узнав в толпе знакомца. – Авдотья Степанова. Вологодская корова, хоть дои. Подожгла барский овин. Спина драная, но тоже баба добрая.
Бабы-невольницы смотрели под ноги, не отзываясь на слова Куфони.
Какой-то казак навалился грудью на жердину забора.
– Вон ту покажи! – крикнул он Куфоне.
– Матрёна безотцовская, с Мезени, – Куфоня подтолкнул вперёд бабу, которая приглянулась казаку. – Кружевница. Украла подсвешник в церкви. Хворая. Не купишь – помрёт.
– Сколько просят?
– Рубль. Через неделю будет полтинник, но ты её уже не вылечишь.
Для Маши в бесстыжей торговле бабами было что-то очень жуткое, будто казнь. Как-то раз Маша спросила у матушки о продаже баб.
– Да грех оно, понятно же, – спокойно ответила тогда Митрофановна, – попущенье божье. Но ты, Манюша, не бунтуй. Всех нас продают, хотя вот так – не каждую. Дочь у отца, а жена у мужа завсегда в неволе. У девки не спрашивают, кого она хозяином себе хочет. И меня твой дед, Ульян Мосеич, за батюшку твоего выторговал.
– За тебя дед Митрофан деду Ульяну приданое давал, а не деньги брал.
– Это не важно, доча, кто кому в купле платит. Баба всё одно – товар.
– И меня батюшка продаст? – обмирая от ужаса, спросила Маша.
– Сама боюсь загадывать, – вздохнула Митрофановна.
Но Маша тогда подумала: даже если батюшка продаст её, то ведь она самая хорошая, и её купит непременно самый лучший жених на свете, вроде Володьки Легостаева с Етигеровой улицы.
Сейчас Маша хотела послушаться отца и отвернуться от загона, однако её внимание против воли привлекла девчонка-остячка, что стояла позади русских баб. Девчонка выглядела страшно. Она опиралась на палку и была одета в рваньё, сквозь которое светило грязное тело. Чёрные ноги её были в берестяных чунях, обмороженные руки распухли, лицо покрывали синяки и ссадины, нечёсаные волосы, перепутанные с сеном, дыбились копной, а узкие глаза горели, как у сумасшедшей. Это была Айкони.
За полгода в Берёзове она сполна изведала, что такое неволя. Айкони работала до изнеможения – на рыбном дворе скребком потрошила улов. Её избивали для покорности и насиловали, но она всё равно сопротивлялась, и потом в наказание её драли плетью у столба или держали в колодках. Она почти отвыкла от человеческой речи и перестала думать, зато научилась по-звериному быстро выгадывать, где будет безопасно. Она забыла, как можно плакать и жаловаться, и могла убить, если бы ей дали нож, но никто не давал ей ножа, а красть остяки не умели.
– Эй, обдувала, – позвал Ремезов Куфоню, – когда мне деньги вернёшь?
– Прости, Ульяныч! – Куфоня, увидев Ремезова, в искренней досаде прижал кулаки к груди. – Забыл!.. Ей-бо, завтра занесу!
Ремезов тоже заметил девчонку-остячку.
– А вон та у тебя чего такая истерзанная? – недовольно спросил он.
– Это не казённая, – пояснил Куфоня. – Её Толбузин продаёт. Взял вместо ясака. Потрепали её промышленные.
– Пойдём, Машка, – Ремезов отвернулся.
– А как её зовут? – вдруг крикнула Маша Куфоне.
– Аконька.
– Марея! – зло зарычал Ремезов.
Остячка, похоже, была ровесницей Маше, но разница между ними полоснула Семёна Ульяновича по сердцу. Маша была чистая, ухоженная, в платочке с петухами, в шубейке, в подшитых валенках, а эта – зверушка…
– Почём она? – опять крикнула Маша.
– Пятиалтынный.
Ремезов больно схватил Машу за руку и решительно потащил от загона. Он яростно сопел и дёргал Машу, Маша спотыкалась.
– До Рождества дома сидеть будешь! – пообещал Семён Ульянович.
Ремезов и Маша выбрались из рыночной толпы и пошагали вверх по Прямскому взвозу. Маша еле поспевала за сердитым отцом. Она понимала, что виновата, но, набравшись храбрости, спросила:
– Батюшка, а что с теми бабами будет?
– Да ничего с ними не будет! – огрызнулся Ремезов.
А что с ними могло случиться? Ежели не помрут в пути, то развезут их по дальним острогам, где баб всегда не хватает, и раздадут в жёны холостым служилым. Так повелось ещё со времён первых воевод: воровок, блудниц, ведьм и разных лиходеек с Руси гнали в Сибирь и рассылали по крепостям пограничья. И жили они там потом как обычные бабы, и получались из них обычные хозяйки: дом, скотина, дети. Всё так. Но опыт подсказывал Семёну Ульяновичу, что истерзанная девчонка-остячка не уцелеет. Сильно побита – значит, не гнётся. А такие не выживают.
– Купи её, батюшка, – вдруг тихонько сказала Маша. – Ты же говорил, работница нужна.
– Не твоего ума дело! – рявкнул Ремезов, не оглядываясь.
Он кряхтел, медленно взбираясь по крутизне, и думал, что работница и впрямь нужна. Подворье большое. Ему самому скоро семьдесят. Ефимья тоже не девушка. Машку замуж заберут. Петька ещё молод, женить его рано. Семён всё никак не может оправиться после смерти Алёны, того и гляди в монастырь уйдёт. А у левонтьевой Варвары и так забот полон рот: Алёшке, старшему, всего восемь, а тут и Левонька-младший, и Федюнька трёхлетний, и семёнова Танюшка только-только на ножки встала… Нужна работница.
У Ремезовых уже была работница – остячка Пеуди. Поначалу и говорить по-русски не умела, а затем ничего, освоилась. Семён Ульянович научил её буквы разбирать и склонил креститься. Однако холопов-инородцев, которых крестили, полагалось из неволи выпускать. Семён Ульянович и выпустил Певудьку. Пришлось ещё и приданое ей собрать, когда у ворот вдруг начал крутиться жених. Сейчас Певудька в Ишиме с мужем живёт.
Ремезов и Маша подошли к Приказной избе, дымившей всеми трубами на крыше. На «галдарее» два сторожа, прогнав народ, сгребали лопатами снег. Перед крыльцом стоял десяток крестьянских розвальней, в которых, закутавшись, лежали просители, ожидающие вызова. На брёвнах у стены сидели писцы: на коленях дощечка с листом и банка с песком, в отвороте шапки – отточенные перья, за пазухой – чернильницы, чтобы не замёрзли чернила. Писцы за денежку писали неграмотным мужикам челобитные. Один писец поучал стоящего над ним крестьянина:
– Ты тут не хвастай, чурбан. Грамоту сочинять надо жалостливо, чтобы слезу вышибало. Дескать, обнищали, оборвались, меж дворов скитаемся, молим подати снизить, на сколь помилуешь, государь.
Из двери палаты выглянул дьяк и заорал:
– Которые с Ялуторовской слободы? Заходи!
– Здорово, здорово, бог помощь, – проворчал знакомым писцам Ремезов и полез по крутой лестнице. – Недосуг лясы точить, братцы.
Маша осталась на улице. Она сразу подошла к ближайшей лошади, выгребла из кармана горсть овса и принялись кормить с ладони. Она думала: будь у неё жених Володька Легостаев с Етигеровой улицы, она бы сказала ему, а он бы на коне прискакал на торг, схватил ту остячку и умчал бы за околицу, а там отпустил на волю, и никто бы его не словил.
Обер-комендант Бибиков заседал в самой дальней, то есть самой важной палате. При нём за соседним столом сидел собственный подьячий – Минейка Протасов по прозвищу Сквозняк, такой он был лихой по части поборов. Семён Ульянович, не раздеваясь, достал из своей сумки жёсткий выбеленный холст, сложенный в восьмую долю, как скатерть, и бережно разложил на столе перед Бибиковым. На холсте была начерчена карта Сибири.
– Вот, исполнил, – с достоинством сказал он. – От Москвы до Камчатки и Китая. Камчатку я забелил и заново начертил, уже правильно. Угол с Астраханью отрезал, совсем он обтёрхался, и новый пришил. Про Мангазею подписал, что пустая. На Байкале пятно было грязное, я отмыл. Где мыши погрызли, залатал. С казны за работу мне двугривенный.
– Нету денег в казне, Ульяныч, – убито сказал Бибиков.
– Я уж не помню, чтоб они были, Карпуша, – распрямляясь, язвительно сказал Ремезов. – Вечно нетути. Как ни хвать, всегда «Твою мать!».
– Истинный крест! – Бибиков, глядя снизу вверх, перекрестился.
– Какой крест, сквалыга? – снова разозлился Ремезов. – Опять жмёшь? На мне нажиться хочешь? Из блохи голенище кроишь!
– Не серчай, Ульяныч, что я сделаю? Всё выгребли, Минейка свидетель! – Бибиков, моргая, указал на Минейку Сквозняка.
– Экий ты кисляй! – с презрением бросил Ремезов. – Дак сделай что-нибудь, печной наездник! Иди к губернатору, взаймы попроси! У него любой башмак дороже моей избы! Подаст нищему!
– Нельзя мне к их сиятельству! – страдальчески признался Бибиков. – Они кричат, что вор я, убьют меня!
– Ну дак я сам пойду! – распаляясь, загремел Семён Ульянович. – Скажу ему: твой бер-комендантус паршивой собаке кость задолжал! Гони его, князь, на паперть христарадничать!
Минейка Сквозняк захихикал.
– Давай как-нибудь по-другому, Ульяныч, а? – заелозил Бибиков. – Могу тебе лес строевой отписать… Или хочешь, шведа дам в работники? Самого лучшего выберу, мордатого, сапожника, к примеру, а? Он тебе сапоги стачает, а ещё дрова будет рубить, воду возить, летом – на сенокос его!..
Предложение Бибикова неожиданно смутило Семёна Ульяновича.
– А это дело, Карпушка, – подумав, согласился он. – Ты же с воеводой Толбузиным друг любезный, верно?
– Верно. Агапон Иваныч – яхонт, а не человек!
– Пусть он пришлёт ко мне ясырку свою, девку- остячку, Аконя зовут. За долги в холопстве. Сегодня на торгу её видел. Тогда в расчёте.
Карп Изотыч от радости стащил шапку и прижал к сердцу.
– Душа ты человек, Семён Ульяныч! – с чувством сказал он, и глаза его увлажнились. – Хоть и ругатель страшный!
Глава 11
Следуя «Ынструкцыи»
До смет на башню и церковь руки у князя дошли только в конце ноября. Дальше откладывать было уже нельзя: припасы для строительства следовало заготовить к весне, а князь вскоре собирался уехать в столицу. Пока шведы не доделали дворец, Матвей Петрович жил в посольской избе на Воеводском дворе, выгнав из покоев каких-то забытых аманатов калмыцкого контайши Галдан Цэрэна и подьячего Счётного приказа, который никак не мог найти оказию до Кузнецкого острога. Ремезов пришёл к губернатору с ворохом листов, исписанных столбцами цифр и перечней. Матвей Петрович даже застонал, увидев, сколько тысяч штук кирпича потребуется, сколько бочек извести и опорного леса, сколько подвод, работников и водовозов, сколько пил и топоров, сколько полотен кровельного железа и скреповых тяг. А Ремезова ничего не смущало, он уже всё обдумал и за всех всё решил.
– Не надейся железо на Каменском заводе взять, хоть и близко, – поучал он. – Управителя тамошнего старец Исаак Далматовский под себя утоптал, он же собор в обители возводит и стены с башнями. У Демидова в Невьянске железо самое лучшее, вязкое, но Демидов дерёт, как сатана, душу тебе вынет. Бери на Алапаевском заводе, он под верхотурским комендантом – значит, в твоём кармане, только ихние тяги пусть дважды прокуют, а то лопнут.
Вятский воевода Степан Данилыч, тесть Матвея Петровича, упросил зятя приставить к делу своих племянников, и Матвей Петрович назначил верхотурским комендантом Ваньку Траханиотова, а томским – Романа.
– И откуда мне денег добыть на всё это, Ульяныч? – тоскливо спросил Гагарин у Ремезова, указывая на листы с расчётами.
– У царя берут, – пояснил Ремезов. – Филофей в Тюмени собор строит – у государя просит. И старец Исаак тоже царскими милостями пользуется. У него духовный сын Афанасий, Лёшка Любимов из Тюмени, был епископом Холмогорским, там при кораблях с Петром Лексеичем и сдружился.
– Мне Пётр Лексеич не даст, – убеждённо сказал Матвей Петрович. – Не для того он меня сюда направил, чтобы потом ссуживать.
– Тогда с таможенных доходов, как в Верхотурье и в Иркутске.
– Таможня не колодезь бездонный.
– Не мне тебя просвещать, Матвей Петрович, и в Сибири ты, конечно, не новичок, – рассудительно сказал Ремезов, – но Тоболеска не знаешь. У нас такие хитромудрые дыроделы, что обзавидуешься. Половина мягкой рухляди течёт по кабацким задворьям и торговым баням мимо твоих приказчиков. Собери всё воедино на Гостином дворе, и увидишь глубину колодца.
На Гагарина слова Ремезова произвели большое впечатление. Князь по опыту догадывался, что все ниточки тут держит обер-комендант Карпушка Бибиков. Вроде рохля, но рохля столько лет на таком месте не просидит.
Ремезовские сметы Матвей Петрович отправил к Бибикову с секретарём Дитмером, а через пару дней и сам заявился в Приказную палату за ответом. Он расселся на лавке, широко раскидав полы дорогой шубы, а Карп Изотыч, теребя в руках шапку, стоял перед ним в робком полупоклоне.
– Над сметой твоей я всю ночку плакал, милостивец, – дрожащим голосом говорил он. – Помилуй! На ружейный двор Никифору Пилёнку мы денег-то к весне ещё наскребём, а на башни эти лешачьи – откуль брать?
– Совсем нетути? – с притворным сочувствием спросил Гагарин.
Матвей Петрович разглядывал обер-комендантскую камору Бибикова. Сводчатый белёный потолок, маленькие глубокие окошки, закрытые слюдой, голландская печь в изразцах. В углах высились поставцы с коробами, в которых хранили склеенные в свитки бесчисленные бумаги – «отписки» воевод, казачьи «сказки», «расспросные речи» и сыскные дела Сибири. Между коробами были втиснуты казённые самодельные сборники в деревянных обложках: прибыльные, расходные, разборные, жалованные, окладные… На большом столе Карпа Изотыча напоказ губернатору лежала раскрытой огромная растрёпанная Записная книга – в неё подьячие заносили краткое изложение всех грамот государя и судей Сибирского приказа.
– Ещё до Успенья все деньги извели, отец мой! – в порыве искренности Бибиков прижал шапку к груди. – В казне последние двести рублей остались!
Ефимка Дитмер, понимающе улыбаясь, стоял у окна и платком протирал блестящие медные пуговицы на своём шведском камзоле.
– И где ж мне взять на мои затеи? – горько закручинился Гагарин.
– Ты себе хозяин, – угодливо подсказал Бибиков. – Это при воеводах обложенье в Москве определяли, а ты сам можешь подати поднять.
– То бишь с народа денег смучить? – уточнил Гагарин.
– Не сдохнут, – убеждённо заверил Бибиков.
– А что же так бедственно у нас, Карп Изотыч?
Бибиков суетливо бросился к столу, вытащил из-под раскрытой книги какие-то бумаги и подал Гагарину. Матвей Петрович, не глядя, протянул их Дитмеру. Дитмер бережно свернул листы в трубочку и сунул в карман.
– Там в росписи всё указано, – принялся растолковывать Бибиков. – Недоимки по многу лет – и в податях, и по ясаку… Долги по жалованью служилым… Караваны снаряжали на Ямыш-озеро за солью… После пожара строились… Порох закупали… Ещё куда…
– А где ключи от казны, Изотыч? – спросил Гагарин. – Клади на стол.
Бибиков, путаясь руками, начал отцеплять от пояса большие железные ключи на кольце и благоговейно положил всю связку на Записную книгу.
– Проверь, проверь сам, государь, – приговаривал он и пальцем разгрёб ключи: – Вот от сундуков с денежной казной, вот от каморы с рухлядью, от хлебного подвала, от зелейного погреба, от цепей колодников…
Гагарин, кряхтя, поднялся и повернулся спиной к Дитмеру. Дитмер осторожно снял с плеч губернатора шубу.
– У тебя же Гостиный двор, Карпуша, – вкрадчиво напомнил Гагарин.
– Истинный бог, мой государь, – раболепно мямлил Бибиков.
– У тебя инородцы с соболями, – с тихой угрозой продолжал Гагарин. – Мужики чернозём пашут. Ярмарки у тебя. Калмыки в степи с табунами…
Бибиков согласно кивал. Матвей Петрович вдруг ухватил его за бороду, дёрнул и швырнул на пол. Бибиков загремел локтями и коленями.
– У тебя ссыльные не знают, чем руки занять! – нагибаясь над Карпом Изотычем, заорал Гагарин. – Раскольников как тараканов!
– Не губи! – взвыл Бибиков, грузно ворочаясь на полу.
Он вскочил на четвереньки и быстро пополз к выходу из каморы. Гагарин от души всадил ему сапогом в толстый зад. Бибиков вылетел в повытную палату. Гагарин шагнул вслед за ним. Дитмер, посмеиваясь, поддел носком башмака и выбросил вслед шапку Бибикова.
Ремезов построил Приказную палату так, что на втором ярусе были три покоя: Крайний, Тронный и Передний. Тронный покой Бибиков превратил в свою обер-комендантскую камору, в Крайнем покое за замком хранилась пушная казна, а в Переднем покое, самом большом, находились повытья. Здесь за столами тесно сидели дьяки и подьячие. Дьяки ведали каждый своим повытьем, но какое мужицкое дело к какому повытью относилось – знали только черти и обер-комендант. Дьяк Баутин командовал всеми слободами на Ишиме. Дьяк Неелов учитывал доходы с рыбных песков на Оби. Дьяк Пупков занимался кружечными сборами на храмы и татарами Барабинской степи. Дьяк Волчатов записывал и облагал раскольников и брал соляной налог с Исети. Дьяк Илья Квасников считал хлеб для беломестных казаков на Тоболе и следил за скотным торгом в Тобольске, а дьяк Никола Квасников отвечал за казённые дощаники на Иртыше. Подьячий Минейка Сквозняк держал на своём столе сметы припасов и выплат ружейного двора мастера Никифора Пилёнка с его подмастерьями. Распутать клубок дьячих дел не смог ни один тобольский воевода, начиная с самого князя Юрьи Еншина Сулешева, который завёл в Тобольске первую приказную избу. Хитрые и вороватые дьяки давно жили своим особливым бесстыжим царством.
Дьяки и подьячие повытной палаты в изумлении уставились на Карпа Изотыча, который на четвереньках стремительно полз через палату. Матвей Петрович догнал Карпа Изотыча и снова пнул.
– Матвей Петрович!.. Благодетель!.. – вопил Бибиков.
– Нахлебник кривобокий! – рычал Гагарин. – Только казну обжираешь, крыса сургучная! Бороду выдеру!..
– Поделом вору мука! – злорадно крикнул из-за стола дьяк Волчатов.
Матвей Петрович повернулся, отшвырнул стол и врезал Волчатову в глаз, а потом отшвырнул другой стол и врезал другому дьяку в ухо.
– Глисты вы приказные! – заорал он. – Пиявки! Мухоморы!
Матвей Петрович начал громить повытную палату, как медведь: валил столы и лавки, совал пудовым кулаком направо и налево – всем подряд. Дьяки, сообразив, кинулись прочь, сбивая друг друга с ног. Затрещали доски, по полу покатились стаканы с перьями, в воздух взлетели листы бумаги. Матвей Петрович швырял в спины убегающим подсвечники и чернильницы.
– Нечисть вы снулая! Паучьё! Трутни! – надрывался он.
Челобитчики и просители, которые толпились возле крыльца Приказной палаты, были потрясены, когда тяжёлые створчатые двери палаты внезапно распахнулись во всю ширь, и на «галдарею» полетели расхристанные и взъерошенные дьяки и подьячие. «Крапивное семя» кубарем покатилось вниз по лестнице с крыльца и бросилось в разные стороны прочь от палаты. На «галдарею» выскочил сам князь Гагарин – натужно-багровый, глаза горят, волосы дыбом. Он пинком послал вслед подьячим потерянную котомку.
– Сдохните все! – загремел он на весь Воеводский двор. – На груде золота сидят и подаянья просят! Суки хворые! Всех от места отшибаю!
К вечеру по Тобольску разлетелась весть, что губернатор разогнал и перекалечил дьяков, убил обер-коменданта, объявил всем от царя волю вольную, а также закрыл Приказную палату на веки вечные, аминь.
А Матвей Петрович ничуть не переживал о своём погроме Приказной палаты. Он ведь и не злился по-настоящему – так, изобразил для народа гнев владыки, который недоволен холопами. Матвей Петрович шесть лет был главным судьёй Сибирского приказа: ему ли не знать, как ведут дела дьяки? В Москве, в Приказе, творилось то же самое. Поэтому вечером в посольской избе Матвей Петрович выпил с Ефимкой Дитмером кувшинчик фряжского вина и заснул крепко и спокойно. Он был уверен, что все дьяки всё равно вернутся на службу, и Бибиков тоже. Только теперь в Тобольске будет не Приказная палата, а губернская канцелярия, как того потребовал государь.
На следующий день Матвей Петрович сел с Ефимкой в каморе Бибикова и начал составлять Табель губернского управительства. Ещё перед отъездом в Сибирь Алексей Василич Макаров, кабинет-секретарь Петра Лексеича, вручил Матвею Петровичу «Ынструкцыю», в которой изложил воззрения государя на канцелярию. Вместо прежних дьяков и подьячих должны быть канцеляристы, подканцеляристы и копиисты. Они должны ведать своим делом во всей его полноте: один – всем ясаком, другой – всеми откупами, третий – всеми хлебными сборами, четвёртый – всей ямской службой и почтой, и таких дел Макаров насчитал на четырнадцать столов. Ещё в канцелярию требовались секретарь, регистратор и камерирер.
Управлять губернией царь повелел через четырёх помощников: обер-комендант заведует войском, обер-комиссар – деньгами, обер-провиант – хлебом, а выборный ландрихтер – судом. Пусть губернатор всем чиновникам платит жалованье, а ежели кто из них примет подношение – понимать сие как мзду и кидать под кнут. Городовые разряды надлежит считать уездами с малыми канцеляриями, а в острогах и слободах выбирать бурмистров.
Матвей Петрович и Дитмер распределили дьяков по столоначальствам. Жалованье канцеляристам Матвей Петрович определил хлебом и солью. Ландрихтера Матвей Петрович решил пока не назначать – обойдутся, он сам будет судить. В казённых трудах Гагарин и Дитмер осушили ещё один кувшинчик фряжского. В соседнем покое Приказной палаты, в бывшей повытной, плотники стучали молотками – сколачивали поломанные столы, поставцы и лавки. Матвей Петрович был доволен: он наведёт в губернии прочный порядок и через верных обер-командиров будет регулярно и сполна иметь денежный доход от своей власти. Это уже настоящая хозяйская прибыль, а не былое тиранство, когда свирепый воевода силком гнул шею каждому дьяку, выдирая у него себе добычу, какая подвернётся.