– Ничего хорошего в этом предприятии я не вижу, друзья. Утешает только то, что можно развеяться от бесконечной русской скуки.
– Дозволят ли нам оставить себе мундиры после похода?
– Думаю, через два года эти мундиры будут годиться лишь для пугал.
– Остаётся надеяться, господа, что, когда мы вернёмся, король Карл уже обезглавит царя Петера на Сторторгете, и нас сразу отпустят домой.
– Говорите осторожнее, Людвиг. Русские уже понимают по-шведски.
Среди солдат был и Цимс – конечно, он не мог упустить бесплатную выпивку. Он пожимал руки уходящим, хлопал по плечам и всякий раз подставлял кружку, когда кто-нибудь наклонял бутылку. Однако Цимс не забывал про Бригитту и то и дело искал её глазами. Он нарочно взял жену с собой: пусть она увидит, как её любовник отправляется на два года в поход к чёрту на рога. Цимс торжествовал. Хотя он – простой солдат, а господин Ренат – офицер, он не позволил Ренату отобрать у себя жену. Цимс был уверен, что отъезд Рената объясняется тем, что офицер испугался его.
Бригитта смиренно стояла в стороне, сложив руки на праздничном переднике, как служанка в ожидании указаний хозяина, но она давно уже отыскала Рената взглядом. Цимс не заметил этого, потому что отвлекался на водку. Ренат помогал русским артиллеристам закатить орудие по сходням. Бригитта смотрела, какой Хансли ловкий, гибкий и сильный, как туго натягивается рубашка на его спине, когда он упирается в станину лафета, и не сомневалась, что через полгода они будут вместе. Хансли справится, а она вытерпит. Хансли сказал, что у него созрел удивительный план: зимой с обозом Бригитта поедет в лагерь Бухгольца, там они с Ренатом соединятся и сбегут к степнякам. Бригитта допускала, что план Хансли может привести их к гибели. Но Хансли – здравомыслящий мужчина. Он всё взвесил. План должен удаться. И незачем ей сейчас изводить себя сомнениями, которые только сокрушают волю. А если небо уготовило им поражение, значит, они достойно примут смерть. Но вдвоём. Это тоже приемлемый выход.
Ренат оглянулся, увидел Бригитту и бросил пушку. Он стоял у сходен по колено в воде – длинные волосы собраны в косицу, белая рубашка с бантом намокла от пота, сборные манжеты испачканы коломазью пушечных колёс, короткие кюлоты с пуговицами оголяют крепкие икры и щиколотки… Ренат молча прижал ладонь к сердцу. Бригитта спокойно повторила его жест, не заботясь о том, смотрит на неё Цимс или нет.
Ходжа Касым тоже наблюдал за отправкой русского войска. Он купил себе хорошее место на гульбище одного из пристанских амбаров и сидел на лавке, покрытой ковром. На гульбище друг за другом поднялись Асфандияр и Хамзат – молодой татарин, который добивался места в лавке Касыма.
– Я насчитал пятьдесят четыре лодки, господин, – торопливо сказал Хамзат первым, даже забыв поклониться.
– Тридцать две большие лодки и двадцать семь малых, – сообщил Асфандияр. – А ещё четырнадцать пушек, из которых две в рамах.
– Учись зоркости у тех, кто умудрён опытом, Хамзат, – наставительно произнёс Ходжа Касым. – Иначе тебе не стать добрым саркором.
А Ремезовы еле нашли Петьку. Он стеснялся, что семья провожает его, как маленького, – товарищи засмеют, а потому умело затерялся среди солдат и сразу шмыгнул на дощаник. По пути он уцепил Володьку Легостаева и велел передать Ремезовым: дескать, Пётр искал- искал отца и мать, да не успел отыскать, сердитый командир погнал его на воинское место, но Пётр попросил не тужить, а его шапку с красным подбоем пусть матушка приберёт и Лёшке не даёт, а то он истреплет. Семён Ульяныч чуть не схватил Володьку за горло, и Володька сразу сдался: открыл, где Петька прячется, сам побежал на дощаник и привёл солдата к разъярённому родителю.
Семён Ульяныч отвесил Петьке затрещину, но Ефимья Митрофановна обхватила сына руками и зарыдала, и у Семёна Ульяныча тоже затряслась борода. Все толпились вокруг Петьки: Леонтий, Семён, Машка, Варвара с Федюнькой и Танюшкой, Лёшка, Лёнька и даже Фимка Волкова, которая увязалась на пристань за Машкой. Ефимья Митрофановна всё совала Петьке в руки узел со стряпнёй, и Петька незаметно передал его Володьке.
– Помни, дурень, стрясётся что с тобой – мать не переживёт! – грозил Семён Ульянович и норовил дёрнуть Петьку за чуб, а Петька уворачивался. – На меня наплевал – ладно, мне в гроб пора, а её-то пожалей!
– Защитит, – сказала Варвара, навешивая Петьке на шею крестик.
– Дай пистолет посмотреть, – шёпотом просил сбоку Лёшка.
– Мы, Петька, с тобой в молитвах, – серьёзно произнёс Семён.
Леонтий вложил Петьке в руку берестяную коробочку.
– Берегись там в степи, братик, – Леонтий как-то по-бабьи погладил Петьку по голове. – Я тебе кремней принёс и пружины, наменял добрых у Никиты Усольцева, он сам для своего ружья калил и крутил, не сломятся.
Маша потихоньку отделилась от родни – им сейчас не до неё. Она хотела увидеть Ваньку Демарина. Он ведь в тот же поход идёт, а проводить его некому. Жалко, что не сложилось меж ними, ну да Богу видней.
Ванька стоял на причале и курил трубку – нелепое занятие в общей сутолоке. Маша сразу поняла, что он чувствует себя потерянно. Ему некуда деться. Если сидеть на судне, то все увидят, какой он жалкий и одинокий. Лучше торчать здесь, на берегу, будто бы он занят какими-то важными мыслями или наблюдениями, требующими сосредоточения с трубкой. Маша подошла, теребя концы платочка, и не знала, что сказать. Он хороший, Ванька. Только слишком гордый. Думает, что все должны ему покоряться.
– Вань, давай я буду тебя ждать? – предложила Маша.
Ванька глядел в сторону, окутываясь клубами дыма.
– Не утруждайтесь, Марья Семёновна, – надменно ответил он.
Маша вспомнила Петьку, которому никакая любовь и забота не нужна, а вокруг него пляшут, как на Масленице вокруг чучела. А Ваня не такой. Он словно лучина – твёрдый и острый, но сломить – только пальцем нажать. Он в армии не научен с людьми уживаться. Не умеет отступать и миловать. Но ведь и она его, в общем, тоже не помиловала: откуда ему уметь? От кого?
– Ты сердись, сколько хочешь, только возвращайся, – искренне сказала Маша в порыве жалости и великодушия.
– Как бог даст, я на службе, – мрачно ответил Ваня.
Маша поняла, что́ он имеет в виду. «Лучше мне погибнуть, чем снова о людей обжигаться и мучиться», – вот что. Маша внимательно смотрела на Ваньку. Конечно, ему хочется погибнуть, а все потом из-за него раскаются и будут горевать. С такими мыслями и лезут на рожон. Из рук вырываются и лезут всем назло. И удержать такого дурака от глупости можно только одним способом – заставить беречь не себя, а другого. Маша осознала всё это без слов – одной только врождённой мудростью будущей женщины.
– Я тебя попрошу, Ваня, за братом моим последить, – серьёзно сказала она. – Ты в воинском деле учёный, а у него ветер в башке.
– Как угодно, Марья Семёновна.
Маша спокойно шагнула к Ване, поцеловала его в скулу, словно это было делом обычным, и пошла прочь.
Через толпу на пристанях вдоль линии причалов ехала карета Матвея Петровича, запряжённая четвёркой лошадей. Кучер орал, разгоняя народ, а на запятках висел лакей Капитон. Тяжёлый кузов кареты, щедро покрытый золочёной резьбой, покачивался и скрипел, подвешенный к раме на прочных ремнях. Под сиденьем кучера время от времени глухо скрежетала железная «лебяжья шейка» – поворотная станина колымаги. Приоткрыв дверку, Матвей Петрович рассматривал толпу и суда на реке. Напротив губернатора сидел Дитмер, стараясь при толчках сохранить достоинство.
Матвей Петрович увидел Рената.
– Стой, стой! – высовываясь, закричал он кучеру и, задвигаясь обратно в карету, сказал Дитмеру: – Ефимка, сбегай-ка мне вон за тем офицером.
Дитмер не стал спорить, хотя задание было для лакея, а не секретаря.
Ренат осторожно забрался в карету, и Гагарин захлопнул дверку, оставив Дитмера снаружи. Ренат опустился на сиденье, глядя на губернатора. Матвей Петрович поднёс палец к губам, давая знак молчать, и задёрнул на оконце занавеску. Он был уверен, что Дитмер постарается подслушать. Ренат ждал. Матвей Петрович снял шляпу, расстегнул крючки на вороте камзола, извлёк из-под кружев мешочек с пайцзой и через голову стащил шнурок.
– Уговор помнишь? – почти беззвучно спросил он.
Ренат кивнул. Гагарин протянул ему пайцзу.
– Это жизнь твоя, – так же беззвучно сказал Гагарин и для наглядности провёл ребром ладони по шее: не исполнишь – сниму башку.
Ренат надел пайцзу и спрятал на груди.
– Иди, – приказал Гагарин и открыл дверку, выпуская Рената. – Ефимка, позови Бухгольца. Пора ему отваливать. Долгие проводы – лишние слёзы.
Матвей Петрович сделал свой ход и желал, чтобы игра пошла быстрее.
Отплытие было объявлено выстрелом из сигнальной пушчонки. Звонкий хлопок лопнул над пристанями, эхо проскочило сквозь частокол мачт на простор Иртыша и разлетелось вверх и вниз по реке. Толпа загомонила с новой силой. Гнусаво запели рожки сержантов. Солдаты, уже уставшие от прощания, выдирались из рук родни, кланялись и бежали к своим судам. Офицеры пересчитывали людей по головам. На берегу рыдали и что-то выкрикивали вдогонку. Гулко плескала вода под сброшенными сходнями.
Отвальный выстрел услышали и на Верхнем посаде. Митрополит Иоанн приподнял голову с подушки и посмотрел на инока Николку.
– Это войско отходит от пристани, отче, – пояснил Николка.
С Софийской площади монахи под руки привели ослабевшего владыку в Архиерейский дом, в свою палату, бережно освободили от торжественного облачения, уложили на топчан и натёрли виски уксусом. Иоанну требовался покой, и рядом с ним остался только Николка. За окном щебетали птицы.
– Мало будет вернувшихся, – тихо сказал Иоанн.
– Ты о чём, отче?
– О солдатиках.
– Зачем пророчествуешь недобро? – испугался Николка.
– Я не от себя.
– Ты лучше отдохни. Смущённому духу и видения злые.
Иоанн вздохнул и отвернулся. Николка немного подождал, поднялся с лавки и наклонился над владыкой, прислушиваясь: Иоанн спал.
Он спал весь день и весь вечер, но сон его был тревожным, мутным. Плыли по реке дощаники, раздувая паруса, поднимались и опускались вёсла, смеялись солдаты, блестя из-под усов белыми зубами, солнце сияло на меди офицерских горжетов, сильные руки, крепкие плечи, молодость и здоровье, весёлый голод перед ужином, хохот у костров, шуточная борьба, сладкая немощь честной усталости, горячий ветер из степи, жаворонки в небе – и вдруг свист метели, стужа, грохот, огонь и отточенное железо, рассекающее живые тела… А потом люди снова плывут по реке: торчат мокрые клинья задранных мужских бород, бабы лежат в ореоле распустившихся волос, а дети коротенькие-коротенькие, и в тёмной воде среди льдин и трупов покачиваются вещи – шапки, женские расшитые платки, корзины, детские салазки, подушки… Нет, это не то войско, что ушло в степь! Это мертвецы из города Батурина, которых он видел пять лет назад!..
Иоанн открыл глаза. Ночь. В глубоком окошке светится бессолнечное северное небо. Серые каменные башни пустого Софийского двора, серый собор, пепельная трава. В келье – никого, лишь тлеет лампада перед иконой.
Иоанн медленно поднялся со своего лежака, добрёл до столика и вытянул из поставца чистый лист бумаги. Перо. Чернильница. Свеча – для старческого зрения света из окошка не хватает… Он ведь может спасти этих молодых солдат. Он напишет царю письмо и расскажет о своём видении. Он, Иоанн, – не убогий монашек из какой-нибудь захудалой обители в лесах под Костромой. Он – сибирский митрополит. Он знает цену своему слову. Царь должен ему поверить. Должен. И царь вернёт войско обратно, отменит поход.
Иоанн поднёс свечу к лампаде в киоте. Огонёк выявил лик Богоматери – её печальные очи и лазоревый убрус. Этот образ владыка привёз с собой из Чернигова. Сколько его молитв слышала Богоматерь – не счесть. И пред её ликом Иоанн вдруг понял, что всё бесполезно. Солдат уже не вернуть. Пока его письмо доберётся до Петербурга, пока указ царя прибудет обратно в Тобольск, войско уйдёт так далеко в степь, что никакой гонец его не догонит. Что предначертано, то исполнится. А ему, владыке, – только новая печаль. Но зачем ему такая горечь на излёте жизни?
– Избави меня, дево, – всей силой души попросил Иоанн у Богоматери.
Вдруг раздался тихий стук в дверь. Наверное, это был Николка.
– Войди, – разрешил Иоанн.
Дверь открылась, но за ней никого не было. Сквозь дверной проём Иоанн видел угол сеней и Николку, спящего на лавке. А в келье по углам что-то зашуршало и бесплотно зашепталось. Сумрачный воздух вокруг затрепетал, по своду и стенам заметались невесомые острые тени, словно от чьих-то крыл. Иоанн поднял глаза на икону, озарённую его свечой.
– Ныне отпущаеши, – жемчужными губами произнесла Богоматерь.
Иоанн почувствовал, что тяжёлое, уже непослушное тело его легчает, становится пустым, словно облетевшее по осени дерево, и освобождающаяся душа, не скованная теперь ничем, обретает изначальную красоту и величие. Оказывается, он уже сидел на полу под киотом, ещё держа в руке свечу. Покоряясь, Иоанн расслабленно лёг, ощутив щекой деревянную половицу. Ноги его вздрогнули, будто он во сне перешагивал через порог.
Дверь сама собой закрылась.
Иоанн лежал мёртвый, теряя последнее тепло, но худая старческая рука владыки и после смерти сжимала свечу. И огонёк свечи не угасал.
Глава 6
Рогатая деревня
Ещё зимой владыка Филофей понял, что скучает по рекам и тайге, по дыму костра на стане, по плеску вёсел дощаника. Тридцать лет назад в Киевском коллегиуме он, молодой монах, полагал, что старость его будет протекать в диспутах с учёными богословами Рима и Праги, – а его тянет к разговорам с вогулами и остяками. Неисповедимы пути господни.
В этом, 1715-м, году Матвей Петрович, растратившись на Бухгольца, снарядил для владыки только одно судно, но Филофей счёл, что одного и достаточно. Конечно, Конда и Ваентур – самое гнездилище идолопоклонства, но ведь не станут же язычники бросаться на русских с ножами. Инородцы усвоили горький урок Певлора. И сейчас с Филофеем была давно испытанная команда: два казака – Яшка и Лексей, четверо бывших служилых, а с ними десятник Кирьян Кондауров, отцы Варнава и Герасим, остяцкий князец Панфил Алачеев и непременно – полковник Григорий Ильич Новицкий.
Нахрач Евплоев, ваентурский князь-шаман, казался похожим на паука: кривоногий, горбатый, плечистый, с растопыренными локтями. Впрочем, его дикая рожа была непростая и умная. Он приготовил жилище для гостей: на своём дворе, огороженном жердями, очистил от хлама большой балаган, покрытый пластушинами коры и дёрна. Балаган был сооружён из тонких и неровных брёвен; весь в длинных щелях, он не имел растёсанных окошек.
– Откуда ты узнал, князь, что мы явимся? – спросил Филофей.
– Меня предупредили мои боги, – с вызовом ухмыльнулся Нахрач.
Владыка кивнул, принимая вызов.
В прошлом году он уже видел вогульские деревни. Они очень отличались от селений остяков с их плоскими и обширными жилищами-полуземлянками и амбарами на ножках. Рогатые избы вогулов стояли на столбах, имели толстые кровли из лапника и узкие волоковые окна, глядевшие с опасным прищуром. В облике вогульских деревень было гораздо больше русского – и гораздо больше языческого, чащобного, древнего.
К вечеру вогулы заполнили двор Нахрача, расселись на брёвнах и в траве. Все хотели послушать русского шамана. Владыка оглядывал жителей Ваентура. Смуглые лица, тёмные глаза, одежда из шкур, пояса с ножами… Среди вогулов находился и князь Сатыга из Балчар, который в прошлом году принял крещение, а сейчас рвался спорить и дёргал плечами от нетерпения.
Перед этой поездкой Филофей подробно поспрашивал о народе вогулов у Ремезова. И рассказ Ульяныча насторожил владыку. Остяки столкнулись с русскими только после похода Ермака, а вогулы сошлись с ними ещё во времена новгородского веча. Вогулы многое переняли у русских – вон и деревни их немного похожи на русские, – однако Христа вогулы к себе не допустили. У них было гораздо больше опыта сопротивления. Они были злее к русским, потому что первые сибирские воеводы извели и перебили всех князей Мансипала – так вогулы называли свою землю. Вогульские кумиры были щедро обрызганы вогульской кровью, которую без жалости проливали русские. В том числе и кумир в Ермаковой кольчуге, спрятанный этим горбуном – Нахрачом. Недаром ведь в прошлом году, сжигая у Сатыги Медного Гуся, Филофей и все, кто был с ним, увидели то, чего никогда не видели у смиренных остяков, – свирепого демона, вырывающегося из костра.
– Говори первый, князь Сатыга, – распорядился Нахрач.
– Скажи, где живёт ваш бог? – сразу напал Сатыга. – На небе?
– Я не знаю, где он живёт, – спокойно ответил Филофей. – Иногда люди видят его в облаках, поэтому считают, что он живёт на небе.
Нахрач усмехнулся неведению Филофея и кивнул другому вогулу:
– Дозволяю тебе, Епьюм.
Епьюм погладил себя по груди, собираясь говорить долго и умно.
– Наши реки стерегут вакули, – начал он. – За лесами следят менквы. Зверей рожает Калтащ. Волков пасёт злой Хынь-Ика. Весь мир каждый день верхом на лосе объезжает Мир-Суснэ-Хум, он охраняет порядок…
– Мы их кормим за это! – строго вставил Нахрач.
– Все наши боги заняты своими делами, – завершил Епьюм. – А как твой бог будет делать все дела один? Как он всё успеет?
– А как ты сам успеваешь сразу дышать, думать и говорить? – Филофей улыбнулся. – Ты успеваешь делать сразу несколько дел, и бог успеет.
– Пусть сейчас бог покажет нам что-нибудь, – предложил Нахрач.
Вогулы загомонили, надеясь увидеть чудо. Князь Пантила заволновался.
– Тогда и Торум пусть сейчас покажет! – ревниво выкрикнул он.
– Нельзя просить бога показать себя, – сдержанно сказал Филофей. – Это значит искушать его. Нельзя никого искушать – ни бога, ни людей.
Владыка видел, что вогулы не поняли его, но объяснять не стал.
– Покажи мне своё сердце, Нахрач! – пылко потребовал Пантила, отвечая за владыку. – Я хочу видеть, как оно бьётся, и знать, что ты живой!
Филофей понимал молодого остяцкого князя. Католики говорят, что неофит святее папы. Новообращённый охвачен восторгом обретённой веры и готов растерзать любого, кто не воспламеняется от жара его чувств.
– Ты путаешь след, старик, – снисходительно заметил Нахрач.
Филофей не возразил. Он внимательно наблюдал за князем-шаманом.
– Спрашивайте другое, – командовал Нахрач. – Говори ты, Юван.
– Твой бог даст мне удачу на охоте? – спросил Юван.
– Не знаю, – покачал головой Филофей. – Это он решает.
– Говори ты, Пуркоп.
– Он вылечит мою жену? – спросил Пуркоп.
– Я не знаю, сделает ли он это.
– Говори ты, Микай.
– Мне нужен сын, твой бог пошлёт мне сына?
– Ничего этого я не знаю.
– Ты ничего не знаешь, а твой бог ничего не может! – сказал кто-то.
Пантила переживал, что у владыки нет ответов.
– Бог может всё! – горячо крикнул он.
Нахрач, торжествуя, ухмыльнулся:
– Твой бог может всё, но не всегда делает. А наши боги всегда идут исполнять наши просьбы, но не всегда могут. Однако дырявая лодка с веслом лучше, чем целая лодка без весла. Чем тогда твой бог лучше наших богов?
– Он даст мне вторую жизнь без конца.
– У меня, у мужчины, пять душ, – для убедительности Нахрач положил на живот растопыренную пятерню. – Это птицы. Они не знают смерти. Я умру, а они улетят и поселятся в деревьях, в зверях, в других людях. Но они могут собраться вместе, и я тоже буду жить второй раз.
– Нахрач будет, – подтвердили вогулы. – Нахрач – большой шаман.
– Щенька, – Нахрач указал пальцем на Щеньку, – плохой охотник. Один раз я заманил в него душу его деда Артанзея, хорошего охотника, и Щенька убил медведя. Мы тоже можем жить и второй раз, и третий, и ещё много.
– Я говорил внутри себя с Артанзеем, да! – важно сообщил Щенька.
– Биса ты йому пидсадыв! – вдруг сказал Новицкий.
Он почему-то был мрачный и не вступал в спор.
– Отче, ответь ему! – отчаянно потребовал Пантила.
– Не хочу, Панфил, – устало отказался Филофей. – Хорошо, Нахрач, ты победил меня. Да, твои боги подчиняются тебе, и ты умеешь возвращать души в людей. Ты могучий колдун. Тогда сожги своего идола в Ермаковой кольчуге, ведь ты и без него можешь всё. А мы после этого уйдём.
Нахрач пристально и с пониманием поглядел в глаза владыке.
– Ладно, старик, – недобро согласился он. – Я притащу Ике-Нуми-Хаума с Ен-Пугола, и мы вместе его сожжём.
Вогулы расходились, довольные тем, что Нахрач переспорил русского шамана. А князь Пантила негодовал. Он не мог поверить, что владыка без боя уступил язычнику. На лице Пантилы горели красные пятна.
Пантила сдерживался до вечера, но потом его прорвало.
– Почему ты так сделал, отче? – он гневно смотрел на Филофея. – Почему ты не отвечал вогулам? Они задавали вопросы, на которые ты уже отвечал остякам! Нахрач смеялся над тобой! Ты обидел бога!
В балагане дымно горел чувал. Яшка Черепан и Лексей Пятипалов, казаки, рубили дрова. Служилые сушили возле огня подмокшую одежду. Отец Варнава и дьяк Герасим кашеварили. Владыка безучастно сидел боком на лежаке из жердей и о чём-то размышлял.
– Ты ведь сам князь, Панфил, – нехотя напомнил он. – Разве ты можешь приказывать остякам так, как Нахрач приказывает вогулам?
– Нахрач сильнее меня! – признал Пантила. – Но он не сильнее тебя!
– В этом и хитрость, – Филофей вздохнул. – Пока Нахрач княжит над своими людьми, спор о богах – тщетное и лукавое суемудрие, Панфил. Оно лишь тешит гордыню Нахрача и уводит от правды.
– А в чём правда?
– Правда в том, что Христос не придёт сюда, пока властвует Нахрач. Сначала надо лишить его власти, лишь потом можно говорить о боге.
– Ты хочешь позвать войско? – поразился Пантила.
Он преклонялся перед умением владыки побеждать без оружия, и сейчас владыка в его представлении едва не потерял всё своё величие.
– Конечно, нет, Панфил, – печально усмехнулся Филофей. – Власть Нахрача обрушится тогда, когда будет повержен его кумир. Вогулы должны увидеть, что Нахрач не повелевает демонами, а служит им, и потому не может защитить тех, кого сам слабее.
Пантила легко понял мысли владыки. Как он не догадался сам? Он ведь много раз спрашивал себя: почему Нахрач сразу и князь, и шаман? Потому что шаманство подпирало княжение Нахрача! Пантила сморгнул, словно в глаз попала соринка, и его затопило стыдом за глупость и малодушие.
– Завтра мы сожжём Палтыш-болвана! – яростно выпалил он.
– Об этом я и думаю, – тихо сказал владыка.
…А Новицкому в этот день выпали свои испытания.
Когда владыка разговаривал с вогулами во дворе у Нахрача, Григорий Ильич увидел Айкони. Вместе с другими вогульскими женщинами она стояла за жердяной изгородью и слушала спор. Новицкий сначала даже не поверил, что нашёл эту девчонку. Окаменев, он смотрел на Айкони и не мог насмотреться. Такая маленькая, ладная, подобранная… Она была одета как мужчина – кожаная рубаха, штаны и широкий пояс, – но потом Новицкий разглядел вышивку на вороте и рукавах, разглядел женскую сумочку на левом боку – там, где у мужчин висел главный нож, медвежий. Айкони как-то одичала… Нет, не одичала, а сделалась совсем лесной, чужой. Она стояла совершенно неподвижно – так олень замирает в укрытии за кустами, чтобы не выдать себя хищнику. И неподвижность давалась ей легко, без усилия.
После спора Айкони ушла в дом вместе с Нахрачом, и Григорий Ильич, не показывая вида, весь вечер караулил её. Она появилась только в сумерках. Она вынесла из дома короткое весло и мешок и направилась к берегу Конды.
Время белых ночей уже завершалось, и в глубине тайги по логам и урочищам наливалась силой свежая ночная темнота. В мертвенно-бледном, угасающем небе проступал иззубренный серп месяца. Река блёкло и слепо отсвечивала и не отражала прибрежных ельников, что срослись в единую мохнатую толщу. Из плоской пелены остывающего тумана вздымались крыши рогатой деревни, словно коровы погрузились в омут по хребты.
Айкони подтащила лодку-калданку носом на приплёсок и с тихим стуком вычерпывала воду деревянным ковшиком.
– Здрастуй, ластывка моя, – негромко сказал Григорий Ильич, чтобы не напугать девчонку. – Я же поклявся знайты тэбэ – ось и знайшов.
Айкони посмотрела на него и не ответила. Она уже заметила его на дворе у Нахрача и не сомневалась, что он непременно подойдёт.
– Як ти живешь, мила? Чи добрэ всэ у тэбэ?
За год с лишним Новицкий отвык от неё. Думал неотступно, а видеть отвык. Разлука уже не терзала тоской. Григорий Ильич словно зачерствел в долгой и безвыходной горечи. Без этой девчонки его жизнь оказалась какой-то потусторонней, призрачной. Даже вера не воскрешала. Вера питала только разум, а душа черпала силы жизни из этой девчонки, словно из чужого колодца. Девчонка исчезла – колодец пересох. Григорию Ильичу ничего не надо было от Айкони, лишь бы находиться рядом.