– Ешь, ешь, – бормотала она. – Пока тебя не было, приходил Альфред, сын мастера Фридриха. Сказал, что завтра утром ты должен явиться к ним. Кажется, они хотят пересадить грушевые деревья. Этот Альфред – хороший парень. Говорил со мной почтительно, шапку с головы снял. А уж одет – ни дать ни взять дворянский сын. Серебряные пуговицы на куртке и вышивка… Жаль только, забыла спросить у него, сколько дадут за работу. Ты уж сам узнай у него завтра. И не качай головой – об оплате всегда сговариваются заранее. Не будь застенчивым, Петер, иначе другие станут ездить на твоем горбу.
Петер отодвинул от себя пустую тарелку, сыто рыгнул. Мать поцеловала его в щеку.
– Хороший суп, верно? Ну вот. А теперь – рассказывай, что было в Магдебурге, о чем говорят господа советники.
Юноша пожал плечами:
– Разве у них поймешь? Черт знает…
Мать несильно ударила его по губам:
– Не смей произносить подобных слов, Петер, сколько раз тебе повторять?! Не призывай на наши головы бед.
– Простите, матушка. Они толковали что-то о войне, о возвращении Его Высочества, о каких-то долгах. Я почти ничего не мог разобрать. Помню только, что господин Хойзингер снова ругал нашу семью. Скажите, матушка, почему он не любит нас?
Мария нахмурилась:
– Он никого не любит. Такой человек. Видно, за это и наказывает его Господь. Детей ему не дал и жену его – ту, первую, – забрал двадцати семи лет от роду… Хотя знаешь, по правде сказать, Кленхейму от него все-таки польза. Сварливый, но честный. Что же еще нужно от казначея? Сам крейцера в карман не положит и другим не даст. Кабы не он, цеховые давно захватили бы здесь все, прибрали к рукам. А он не позволяет, заставляет их платить. Скажу тебе больше: бургомистр наш, господин Хоффман, хоть и добрый человек, но слишком уж мягкий. На многое смотрит сквозь пальцы. Казначей против него посильнее будет.
Петер слушал ее внимательно.
– Но ты, сынок, об этом не думай пока, – продолжала мать. – Держись бургомистра, а Хойзингеру не попадайся лишний раз на глаза. И скажи мне еще: в Магдебурге заходил в церковь? Молился о благополучии нашей семьи?
– Конечно, матушка. Прочел все по памяти, как вы меня учили.
– Хорошо. Никогда не забывай об этом. Магдебург – святой город. Молитва, произнесенная там, стоит десяти молитв, произнесенных в любом другом месте. Мы бедны, Петер, и не можем жертвовать церкви. Но Богу угодны не деньги, а благочестие. Будь же благочестив, Петер. Будь добрым христианином.
С этими словами она поцеловала сына в лоб, перекрестила и прижала к своей отвисшей груди.
* * *В Кленхейме наступила ночь. Въездные ворота были заперты, по улицам прохаживалась с факелами стража, во дворах спустили с цепи собак. Гасли теплые окна, засыпали дома, и только луна треснутым серебряным зеркалом проглядывала среди облаков.
День, начавшийся на улицах Магдебурга, наконец завершился – исчез, проскользнул между черными колоннами сосен, растаял в сентябрьской темноте.
Лег на пуховую перину Карл Хоффман – закряхтел, поморщился, вспоминая мучившую его дорогу. Обнял молодую жену Стефан Хойзингер. Поднялся в тесную, заваленную хламом мансарду Петер Штальбе.
Вся земля погрузилась в тяжелый сон, и ничего не осталось вокруг, только черная бездна неба и холодный, безразличный ко всему свет фальшивой луны.
* * *Прошло несколько дней. Жизнь в Кленхейме шла своим чередом. Уже были посеяны на зиму ячмень и пшеница, собраны с грядок овощи, заготовлены дрова и сено, утеплены стойла для скота, сделаны запасы меда и воска. В домах затыкали паклей трещины в стенах, прочищали печные трубы, доставали из сундуков теплую одежду. В городском амбаре по приказу бургомистра перестлали крышу и заколотили досками прохудившийся участок стены. Казначею скрепя сердце пришлось выдать из казны полтора талера на оплату работы.
Везде, где придется, старались купить впрок продовольствие – отправлялись на телегах в Гервиш и Рамельгау, привозили оттуда солонину, бобы и сушеную рыбу. В Магдебурге покупали соль, пряности, сыр и зерно.
В домах побогаче закалывали свиней, нагулявших жира за лето. Свиное мясо коптили и подвешивали к стропилам, чтобы не попортили мыши; кровь сцеживали в котел, а затем, добавив немного ячменя, делали начинку для колбас; сало срезали с костей и укладывали в бочки. Свиная щетина, кожа, копыта – все шло в дело.
Работа в свечных мастерских не останавливалась – в расчете на то, что в следующем году торговля со столицей наладится и за изготовленные свечи удастся выручить хоть какие-то деньги. Подмастерья нагревали воду в котлах, отчищали и раскладывали металлические формы, скручивали фитили и размягчали воск для заготовок. Вслед за этим наступала очередь мастеров. На небольших весах они отмеряли порции красителя и поваренной соли, которая дает пламени желтизну, и смешивали их с воском. Затем, облепив еще теплой восковой массой фитиль, придавали свечам форму и выкладывали их остывать. Готовые свечи раскладывали по деревянным ящикам, проложенным соломой.
Наступил октябрь. Дни становились все короче, и пронзительно-голубое небо стекленело от холода. Повсюду был разлит запах опавших листьев. Воздух сделался хрупким, прозрачным, и любые звуки – крик улетающих птиц, стук топоров в глубине леса или хлопанье оконных ставен – разносились далеко вокруг. Общинное поле и сад опустели, над печными трубами потянулись вверх тонкие струйки белого дыма.
По ночам в лесу протяжно выли волки – в последнее время их вообще много расплодилось в окрестных лесах. Осмелев, они вплотную подходили к домам на окраине города и даже загрызли одну из сторожевых собак. Сладить с хитрыми зверями оказалось не так-то просто. Они не попадались в капканы, а днем уходили в глубь леса, где охотникам было тяжело отыскать их. И все же в один из дней молодому Конраду Месснеру, по прозвищу Чеснок, улыбнулась удача. На пару с Вильгельмом Крёнером он выследил и подстрелил волка – крупного, матерого зверя, чья шерсть была почти черной. Отрезанную волчью голову Чеснок насадил на палку и выставил у крыльца своего дома, до тех пор, пока Герхард Вёрль, квартальный смотритель, не распорядился убрать ее оттуда.
И все же осень тысяча шестьсот тридцатого года выдалась в Кленхейме вполне благополучной. Дождей почти не было, и дороги оставались проезжими. Не было ни пожаров, ни несчастных случаев – вроде того, что произошел в прошлом году, когда кровельщик Райнер упал с крыши собственного дома и сломал себе шею. Никто из горожан не умер, и ни с кем не случилось тяжелых болезней. Мародеры, нищие, армейские фуражиры, погорельцы, сумасшедшие проповедники, беглые солдаты, разбойный люд – словом, все те, кого часто можно было встретить в те времена на дорогах Германии, – обходили город стороной. И жителям Кленхейма оставалось лишь благодарить Господа за это.
Все было спокойно, если не считать нескольких мелких происшествий, которые, так или иначе, случаются в жизни любого поселения.
Эльза Келлер – все считали ее вдовой, поскольку ее муж пять лет назад записался в солдаты и с тех пор от него не было никаких вестей, – неудачно поскользнулась, когда шла из лесу с вязанкой хвороста, и вывихнула себе руку.
Катарина Эшер, дочь мастера Фридриха, случайно опрокинула форму с растопленным воском в мастерской отца. В наказание Фридрих вывел ее на улицу, где несколько минут прилюдно таскал за волосы, а после на неделю запретил выходить из дому.
Дети Ганса Лангемана, наемного батрака, горлопана и горького пьяницы, залезли в огород семейства Штальбе и украли несколько кочанов капусты. Мария Штальбе нажаловалась бургомистру, и тот наложил на семейство Лангемана полагающийся в таких случаях штраф, одна половина которого зачислялась в городскую казну, а вторая шла на возмещение причиненного ущерба. Детям ничего не сделали – что с них возьмешь? Карл Хоффман только вызвал в ратушу жену Ганса, Терезу, и велел впредь лучше присматривать за ними. Женщина лишь расплакалась в ответ.
Вскоре после этого случилась еще одна неприятность, которая некоторым образом затрагивала самого бургомистра. Маркус Эрлих и Отто Райнер, сын покойного кровельщика, подрались прямо посреди ратушной площади, причем Эрлих едва не убил своего соперника. По слухам, причиной драки была Грета Хоффман – дочь бургомистра, за которой ухаживали оба.
Когда Якоб Эрлих, старшина кленхеймского цеха свечников, узнал о случившемся, то не выказал ни гнева, ни недовольства. Вечером, вернувшись домой из ратуши, он заглянул в мастерскую. Маркус был там – склонился над рабочим столом, ящик с заготовками – рядом. Некоторое время отец молча смотрел на его работу, а затем негромко произнес:
– Сколько сегодня?
Юноша повернул голову – он не слышал, как вошел отец, – и, несколько смутившись, ответил:
– Две.
– Стало быть, это третья, – сказал Эрлих, показывая глазами на заготовку, лежащую на столе.
– Эту я закончу.
– Не трать зря времени. Она никуда не годится.
Между бровями Маркуса пролегла упрямая складка.
– Я все делаю, как ты показывал. Должно выйти.
Отец взял у него заготовку и провел по ней пальцем.
– Видишь – вот здесь? Линия глубокая и неровная. Когда начнешь ее править, все раскрошится. – Он покрутил заготовку в руках. – Я тебе говорил – не стоит делать фигуры, пока не научишься обращаться с резцом. Ты слишком сильно давишь на него. А ведь это воск, не дерево – линии должны быть плавными, мягкими. Иначе вместо Девы Марии у тебя все время будут выходить уродцы, годные только на переплавку.
– Дай еще немного времени, все выйдет как надо.
Эрлих покачал головой:
– Времени ушло достаточно. Хватит. Ты и так за месяц испортил чуть не полсотни заготовок. И за сегодня три.
– Но отец…
– Я сказал – хватит, – повторил Эрлих. – С завтрашнего дня будешь заниматься, чем прежде. Готовь воск, помогай делать свечи и следи, чтобы все было на своих местах. Фигуры – развлечение, много на них не заработаешь.
Он сжал кулак, и незаконченная фигурка переломилась надвое в его руке. Маркус смахнул со стола восковые крошки и, не глядя на отца, произнес:
– Ганс делает фигуры.
– Какой Ганс? – переспросил старшина. – Келлер? Что ж, делает – потому что умеет. Я делаю, потому что умею. А ты пока только портишь материал. Учись делать свечи – они кормят наш город. Все остальное выкинь из головы.
– Не научусь делать фигуры – не смогу стать мастером, – упрямо сказал Маркус.
Якоб Эрлих нахмурился:
– Рано об этом думать. Точно ребенок, право слово. Тот еще пачкает пеленки, но на улице уже норовит бежать впереди отца с матерью. Запомни: мастером ты станешь в лучшем случае лет через пять. И то, если к тому времени умрет кто-то из наших. А пока – смотри, запоминай, делай все, как я говорю. Только так выучишься. Ты понял?
– Да, отец.
– И вот еще, – после некоторой паузы продолжил старшина. – Что у тебя с дочерью бургомистра?
– Ничего.
Эрлих молча смотрел на сына.
– Я вижу ее только во время воскресной проповеди, – нехотя сказал Маркус. – Иногда мы разговариваем, когда идем по дороге из церкви.
– Стало быть, – заключил старшина, – решил притереться к ней. Не спросив меня.
– Отец, я…
Якоб ударил крепкой ладонью по столу:
– Умолкни!! Не смей перебивать. Она – дочь бургомистра, и ты должен понимать, что это такое. С ее отцом я каждый день вижусь в ратуше, он доверяет мне. Возможно, через несколько лет я смогу занять его место. Все это обязывает тебя – именно тебя, раз эта дурочка Грета ни о чем не думает, – соблюдать приличия. Ты говоришь, вы просто ходите вместе из церкви? Не будь болваном. А драка, которую ты затеял вчера с сыном кровельщика?! Да что драка – одного кивка вполне достаточно, чтобы распустить сплетню. И их уже распускают, Маркус. В лицо мне, конечно, не посмеют сказать ничего такого, но я слышу, как шепчутся за моей спиной. Больше всех наверняка усердствует этот гнилой бурдюк Траубе. Чертова порода… Бургомистр пока молчит, но я знаю – обсуждать подобного рода вещи не в его правилах.
– Поверь, между нами нет ничего дурного, – попытался вставить слово Маркус. – Грета – богобоязненная девушка. Я никогда не повел бы себя с ней… неподобающим образом.
Якоб пододвинул себе табурет, устало опустился на него.
– Знаешь Эрику Витштум? В девичестве она звалась Юминген. Тоже была богобоязненной. Каждый день ходила в церковь, ни на одного мужчину не поднимала глаз. А потом – раз, два и понесла от учителя, Альфреда Витштума. Когда ее мать узнала об этом, то вытащила Эрику во двор и отхлестала ремнем до полусмерти, на глазах у всех. Удивляюсь, как всю завязь из нее не выбила… Учитель, правда, через некоторое время все же женился на Эрике – небольшого ума был человек… Однако речь не о нем. Грета – не просто смазливая девушка, которой позволительно строить глазки на церковной скамье. Она – особой породы. Это с девками вроде Эммы Грасс можно не церемониться. Гуляй с ней у всех на виду, хлопай по заднице, как кобылу, никому нет никакого дела до этого. Позволяет себя тискать – сама виновата, позор только ей и ее родне. Но бургомистерская дочка – совсем другое. Вы оба – и ты, и она – принадлежите к первым семьям Кленхейма. Именно поэтому любая оплошность, которая легко сошла бы с рук в ином случае, может обойтись очень дорого. Позор ляжет не только на семью бургомистра, но и на нашу семью тоже. И тогда все, чего я стою, все то уважение, которым пользуется имя Эрлихов, – все это будет выброшено в нужник.
Эрлих-старший поднялся со своего места и подошел к массивному шкафу, стоявшему в углу мастерской. Вынул из кармана связку ключей, открыл шкаф и вытащил из него книгу в тяжелом деревянном футляре.
– Видишь? – спросил он, глядя на сына. – Это устав нашего цеха, кленхеймского цеха свечников. Смотри, Маркус, и смотри внимательно – только избранным позволено держать эту книгу в руках. В самом начале, вот здесь, начертано рукой архиепископа Буркхарда, что он утверждает наш устав и именем своим подтверждает все права и привилегии, которые записаны на этих страницах. Видишь? Буквы, конечно, поистерлись немного, но архиепископскую печать видно вполне хорошо. Впрочем, я не только это хотел тебе показать.
Он открыл книгу с конца.
– Здесь перечислены имена тех, кто когда-либо становился старшиной нашего цеха, с момента его основания и по сегодняшний день. Смотри, как много имен, несколько десятков. И на самой нижней строчке – имя твоего отца. Понимаешь, о чем я толкую? Еще каких-нибудь полсотни лет назад у нашей семьи не было ничего, кроме мастерской и доброго имени. Но теперь… теперь все иначе. Я избран в городской совет и стою во главе цеха. Я храню у себя наш старинный устав и распоряжаюсь цеховой казной. Люди на улице кланяются мне навстречу и снимают передо мной шапки. Мы обрели уважение и богатство. Твоему прадеду приходилось занимать деньги в долг, чтобы купить корову или свинью? Что ж, сейчас я сам даю людям взаймы. У нас было четыре моргена[28] земли? Теперь нам принадлежит десять моргенов. Семейства Штальбе, Цандер и Гаттенхорст отдали нам свои участки в залог, и если в условленный день они не смогут расплатиться, их земля отойдет нам.
Цеховой старшина умолк, провел рукой по жесткой седой бороде.
– Я потому так перед тобой распинаюсь, Маркус, – продолжил он после некоторой паузы, глядя сыну прямо в глаза, – что знаю: ты пошел в меня и умеешь думать головой. Твой старший брат был болван и с возрастом не поумнел. Иногда я думаю, что это не так уж и плохо, что он убрался из города… Вот тебе мое слово: хочешь ухаживать за дочерью Хоффмана – сделай все по правилам, так, как у нас заведено. Не подведи меня. Помни о том, кто ты и кто твой отец.
С этими словами он поднялся, убрал книгу обратно в шкаф и, не говоря больше ни слова, вышел из мастерской, аккуратно прикрыв за собой дверь. Маркус некоторое время стоял на одном месте не двигаясь, а затем принялся собирать в ящик разложенные на столе инструменты.
* * *Сквозь открытое окно в мастерскую проник кисловатый, теплый запах – где-то пекли хлеб. Солнце медленно плыло к горизонту, спускаясь по облакам, как по ступеням. Вечерний воздух сделался золотым.
Часы на ратуше прозвонили пять раз – пять ударов медных нюрнбергских молоточков по медным же наковальням, спрятанным в глубине замысловатого механизма. Работа в мастерских скоро должна завершиться.
Закончив с инструментами и переставив к стене ящик для заготовок, Маркус подошел к окну и выглянул на улицу. В доме напротив жена плотника Хоссера сгребала в кучу опавшие листья. Увидев юношу, она приветливо – и, может быть, даже с некоторым кокетством – кивнула ему и поправила выбившуюся из-под чепца прядь тускло-рыжих волос.
Маркус ответил ей еле заметным кивком. На душе у него было радостно. Отец отчитал его – пусть. Главным было то, что он позволяет ему ухаживать за Гретой. Господи, как он боялся, что отец не одобрит его выбор! Ведь многие в городе говорят о ней дурно. Она-де и глупая, и нерасторопная, и всех достоинств у нее только то, что отец бургомистр. Но чего люди не скажут из зависти! И кто говорит – Эрика Витштум? Но она злословит о каждом. Или, может быть, Магдалена Брейтен, у которой старшая дочь все сидит без мужа? Что толку слушать их… Отец может не волноваться: все будет сделано так, как требует обычай. Если господин бургомистр и его жена дадут согласие, то вскоре состоится помолвка. Он, Маркус, подарит Грете белую ленту и сможет иногда приходить в их дом. Еще через полгода – возьмет ее в жены. А потом… потом пройдет еще немного времени, и он станет мастером и вступит в круг самых уважаемых людей города.
Грета, милая Грета… Он вспомнил, как однажды встретил ее неподалеку от Малой площади. Это было минувшей весной, после праздника Пасхи. Она шла из дому с плетеной корзинкой в руке, и в ее каштановых волосах просвечивало весеннее солнце. Вначале он хотел догнать ее и заговорить – неважно о чем, просто заговорить, чтобы услышать ее голос и увидеть улыбку. Но потом решил, что лучше просто стоять на месте и смотреть, как она идет и как простое серое платье колышется в такт ее шагам.
Все будет так, невозможно, чтобы было иначе. Они женятся, они будут жить под одной крышей и будут счастливы. Господь благословит их брак. Грета – необыкновенная девушка. И пусть отец говорит о ней, точно о породистой лошади, – чему удивляться, он никогда не говорит о женщинах хорошо. Как только Грета войдет в их дом, он переменится…
От всех этих мыслей бледное лицо юноши слегка порозовело. Чтобы немного успокоиться, он прикоснулся лбом к холодному оконному стеклу.
Солнце закатилось за горизонт, оставив на засыпающем небе лишь нежно-розовый всплеск. Сумеречные тени растеклись по земле, в домах зажигали свечи. Жена плотника уже давно ушла в дом, притворив за собой дверь. Ганс Лангеман, слегка пошатываясь – он, по обыкновению, был пьян, – прошел по улице с каким-то мешком на спине. В одном из соседних дворов лениво залаял пес.
Из кухни послышалось звяканье кастрюль – Тильда готовила ужин. День закончился. Устав цеха запрещал работу после захода солнца. Еще немного постояв у окна, Маркус повернулся и вышел из мастерской прочь.
Глава 5
Собрание городской общины началось в субботу, в День святого Луки. Ратушный колокол ударил три раза – настойчиво, звонко, – и люди потянулись по узеньким улицам, приветствуя друг друга, переговариваясь с соседями, кивая знакомым, покрикивая на путающихся под ногами детей.
День выдался холодный и светлый. Ветер нехотя шевелил кроны деревьев, желтые листья незаметно соскальзывали с ветвей вниз. В голубом небе не было видно ни облачка.
Площадь перед ратушей быстро заполнялась людьми.
Приковыляла, опираясь на руку дочери, старая Марта Герлах – сгорбленная, со спутанными волосами. Кто-то принес ей низенький табурет, чтобы она могла сесть. Пришел, смешно переставляя короткие толстые ноги, лавочник Густав Шлейс. Эрика Витштум, учительская вдова, появилась вместе со всеми своими детьми и в сопровождении младшей сестры – той, что вышла в позапрошлом году за Петера Фельда, сына башмачника. Расположившись в первом ряду, всего в нескольких шагах от ступеней крыльца, Эрика стояла, скрестив на груди руки и недовольно поглядывая по сторонам. Дети хватались за ее юбку, чтобы не потеряться в толпе.
С каждой минутой людей прибывало. В дальнем конце площади показались цеховой мастер Карл Траубе и трактирщик Герхард Майнау. Пришел в окружении всего своего многочисленного семейства Курт Грёневальд, первый городской богач, которому принадлежала едва ли не четверть всех кленхеймских земельных угодий. Шли мастеровые и подмастерья, мужчины и женщины, дочери и сыновья. Шумная, разноголосая толпа росла перед закрытыми дверями ратуши.
Конрад Чеснок и Петер Штальбе поглядывали на стоявших поблизости девушек. Отто Райнер зевал. Анна Грасс ругалась с мельником Шёффлем, размахивая руками у него перед носом. Тереза Лангеман испуганно выглядывала из-за спины мужа. Двое сыновей Эльзы Келлер забрались на высокий каштан, росший прямо посередине площади, и свешивались с его ветвей, словно обезьяны.
Кто-то жаловался на жизнь, кто-то хохотал над непристойной шуткой соседа, кто-то не торопясь отхлебывал пиво из кожаной фляги. Много было разговоров про войну, про Магдебург и про шведского короля, но больше всего толковали про то, что магистрат распорядился не выплачивать денег общинным служащим.
– Как же теперь быть, господин пастор? – спрашивала Мария Штальбе стоявшего рядом с ней отца Виммара. – Моему Петеру причитается в год пять талеров серебром за его работу. А теперь, выходит, не получим мы ничего?
Священник улыбнулся в ответ:
– Все не так плохо, госпожа Штальбе. Господин бургомистр заверил меня, что все денежные выплаты будут заменены выдачей зерна из городских запасов.
– Первый раз слышу, – недоверчиво буркнул подошедший к ним Август Ленц, цеховой мастер. – Когда ж говорили про это?
– Говорили, можете не сомневаться. Да и сегодня, думаю, непременно объявят.
– Как бы нам не пришлось голодать этой зимой, – озабоченно сказал портной Мартин Лимбах, которого в прошлом году избрали общинным судьей. – Провизии на зиму запасли вполовину меньше, чем год назад. Ох и большую свинью подложили нам скупщики! Господин Хойзингер сказал мне, что…
– Ты его больше слушай, – поморщился Ленц. – Вечно все преувеличивает. Хлеб посеян, запасов на зиму хватит, а уж весной все как-нибудь да устроится.
– Двери уже отворяют, – заметил пастор.
И действительно, двери ратуши распахнулись, и вышедший на крыльцо Гюнтер Цинх – он исполнял при Кленхеймском магистрате обязанности секретаря – пригласил всех явившихся на собрание заходить внутрь.
Зал, где проходили собрания общины города Кленхейма, был разделен на две половины. Стулья с высокими прямыми спинками и стол – для членов городского совета и общинных судей; длинные, выставленные друг за другом скамьи – для всех остальных. В углу – черный шкаф, набитый книгами и документами, сшитыми в кожаный переплет. Над столом – резной деревянный герб Кленхейма: Магдебургская Дева и три золотые пчелы.
Все по порядку, все так, как было заведено еще несколько сотен лет назад. У каждого свое место и своя роль. Здесь, на собрании, могут присутствовать только главы семейств: отец, или после его смерти старший сын, или вдова, если сын еще не достиг совершеннолетия. Шесть дюжин семейств, шесть дюжин голосов. Всем остальным придется дожидаться на площади.
Люди неторопливо занимали свои места.
За длинным черным столом расположились со своими бумагами члены Совета: Карл Хоффман, Стефан Хойзингер, Якоб Эрлих, начальник городской стражи Эрнст Хагендорф и Фридрих Эшер, цеховой мастер. На поясе у каждого из них висел на двух тонких цепочках короткий кожаный футляр с серебряной застежкой – символ их высокого звания.
Трое общинных судей – Мартин Лимбах, Курт Грёневальд и Юниус Хассельбах – заняли места на противоположном конце стола.
В руке Стефана Хойзингера требовательно и раздраженно зазвенел колокольчик. Все затихли, выжидающе глядя на бургомистра. Гюнтер Цинх обмакнул в серебряную чернильницу длинное гусиное перо.
Сцепив толстые пальцы и откашлявшись, Карл Хоффман произнес:
– Совет Кленхейма, приведенный к присяге перед Господом и людьми, объявляет о собрании членов общины для решения настоятельных и неотложных вопросов городского управления. Господь да поможет нам быть мудрыми и беспристрастными, судить честно и поступать по справедливости.
– Да будет так, – эхом прокатилось по залу.
– Каждый из нас, сидящих здесь, – продолжал бургомистр, – поклялся соблюдать законы и установления Кленхейма, быть добрым христианином и почитать Святое Евангелие. Каждый из нас поклялся в верности нашему законному суверену, наместнику Магдебурга, как представителю мирской власти и защитнику истинной германской церкви. Каждый из нас поклялся стоять на страже интересов общины, охранять в ней мир и порядок и, если потребуется, встать на ее защиту с оружием в руках. Пусть же никто не отступит от этой клятвы.