– Да будет так, – прошелестел зал.
– Долг горожанина требует, чтобы каждый из нас был добрым семьянином и честным тружеником, не причинял вреда своему соседу, не прелюбодействовал, не лгал, не злословил и не обманывал. Долг горожанина требует, чтобы мы заботились о благополучии Кленхейма точно так же, как и о своем собственном.
– Да будет так…
– Всем вам известно, – продолжал бургомистр, – что во время наших собраний каждый имеет право обратиться с открытой жалобой на действия кого-то из жителей города и пришлых людей, равно как и на действия членов городского совета, если считает, что действия эти несправедливы, совершены в нарушение законов и обычаев Кленхейма и наносят кому-либо вред или незаслуженную обиду. И коль скоро подобная жалоба будет заявлена, Совет, равно как и судьи, избранные из числа наиболее уважаемых жителей нашего города, обязан рассмотреть ее гласно, открыто и в присутствии всех прочих членов общины. Тот, против кого заявлена жалоба, должен предстать перед нами и высказать в свою защиту все, что пожелает нужным высказать. И если жалоба заявлена против мужчины, достигшего совершеннолетия, то пусть этот мужчина говорит за себя сам. Если же жалоба заявлена против женщины, то пусть от ее лица говорит ее муж, отец или другой совершеннолетний мужчина из ее рода, а буде таковых не найдется – любой из тех, кто обладает правом голоса на наших собраниях, по ее собственному выбору.
Сидящие в зале люди молча внимали словам бургомистра. Карл Траубе что-то шепнул на ухо своему соседу, Августу Ленцу. Марта Герлах трясущимися руками поправила на голове чепец.
– Сейчас каждый, кто хочет высказать свою жалобу, пусть выскажет ее и будет при этом правдив и честен и не добавляет к своему рассказу ничего из того, чего не происходило в действительности. Ибо ложное обвинение карается столь же строго, сколь и воровство. Как вор крадет чужое имущество, так и неправедный доносчик крадет у человека его доброе имя. Помните об этом и будьте честны.
Первым со своего места поднялся Георг Хоссер – хмурый верзила с низким лбом и глубоко посаженными глазами.
– Я приношу на суд общины жалобу против Петера Штальбе, сына покойного батрака Андреаса, – сказал он. – Да, жалобу… И прошу присудить ему штраф в…
– Постой, – остановил его Курт Грёневальд. – Прежде ты должен сказать нам, что сделал Петер, и лишь после этого мы сможем решить, виновен ли он и какое наказание следует ему назначить.
– Конечно, конечно, – закивал своей маленькой головой Хоссер. – Тут дело такое… Чтобы… Словом, нас в городе всего двое плотников – так, как постановил Совет. Я и Вернер Штайн. Стало быть, двое плотников, и никто, кроме нас, не вправе заниматься этой работой. А я пару недель тому узнаю, что Петер подрядился скамьи изготовить для господина Майнау. Думаю: как же так? Нам троим и так еле достает заказов, чтобы прокормить свои семьи, а тут прямо изо рта кусок тягают?
– Тебе известно, сколько Петер получил за выполненную работу? – спросил Якоб Эрлих.
– Про то не знаю, – пожал плечами плотник. – Навряд ли много, потому как работа простая и сам я за нее никогда больше полуталера сроду не брал. Да только не в этих деньгах дело. Ведь если и дальше так пойдет и один будет у другого отнимать ремесло, так что же нам всем – в побирушки, что ли, идти? Я так мыслю, досточтимые господа: коли есть у каждого свое занятие и свой заработок, так этого и надо держаться. А ежели кто пойдет против этого… нарушит правило… того наказывать. Потому и жалуюсь вам сейчас и прошу, чтобы восстановили вы справедливость.
Хоссер стер со лба выступивший пот и тяжело опустился на свое место, бросив короткий взгляд на сидящего неподалеку Петера Штальбе.
– Твоя жалоба понятна, – сказал Курт Грёневальд. – Теперь мы должны выслушать того, против кого она заявлена. Встань, Петер, и подойди ближе.
Молодой Штальбе протиснулся между скамьями и вышел вперед.
– Георг Хоссер сказал сейчас правду? – спросил его Грёневальд. – Ты действительно подрядился выполнить работу для господина Майнау?
Петер повел широкими плечами, нехотя кивнул.
– И сколько же ты получил за свой труд?
– Четверть талера и меру муки, – глядя в пол, ответил юноша.
– Ты знал о том, что только двое мастеров в Кленхейме имеют право заниматься плотницким ремеслом?
– Разумеется, знал, – фыркнула со своего места Эрика Витштум.
– Я лишь хотел заработать немного денег, господин Грёневальд, – тихо ответил Штальбе. – Вы же знаете, я один мужчина в семье, и мать у меня больная. А работа – так работа была невелика. Я и не думал даже, что Георг станет на меня жаловаться.
Курт Грёневальд удовлетворенно кивнул.
– Что ж, Петер, ты не отпираешься и не препятствуешь нам установить истину. Возвращайся на свое место.
Судьи принялись о чем-то тихо переговариваться с бургомистром и остальными советниками. Наконец Карл Хоффман дал Гюнтеру Цинху знак, чтобы тот начинал записывать, после чего объявил:
– Выслушав жалобу нашего уважаемого собрата Георга Хоссера, судьи и Совет Кленхейма пришли к единодушному решению: Петер Штальбе виновен в нарушении законов и установлений нашего города. Всем известно, что каждый вправе заниматься определенным ремеслом, лишь получив на то письменное разрешение городского совета. И если человек подряжается выполнить работу, не имея такого разрешения, то тем самым он отнимает хлеб у других мастеров и наносит урон их семьям.
Сидящие в зале люди одобрительно закивали.
– Всем известно, – продолжал бургомистр, – что Кленхейм не в силах обеспечить работу слишком большому числу мастеров. Ведь иначе, не получая заказов в достатке, они начнут отнимать работу друг у друга, соперничать и враждовать между собой, несправедливо понижать цены. Ты, Петер, поступил весьма дурно и, надеюсь, сам понимаешь это. Впрочем, судьи и Совет Кленхейма полагают, что поступок твой происходит не от злого сердца и не из желания обогатиться за чужой счет, а лишь из стремления помочь своей семье. И потому…
– Но как же так, господин бургомистр! – вскочил со своего места Хоссер. – То, что Петер заработал, должна была заработать моя семья или семья…
Якоб Эрлих тяжело посмотрел на плотника, и тот нехотя сел на свое место, бормоча что-то себе под нос.
– …и потому, – повторил Хоффман, – община не будет подвергать тебя денежному штрафу или иному наказанию. Вместе с тем половину из вырученных денег ты должен будешь разделить между семействами Хоссер и Штайн. Эти деньги принадлежат им по праву. И помни, Петер: город выказывает тебе не только милость, но и доверие. Если случится так, что ты снова нарушишь наши законы, кара за твой проступок будет суровой и ты уже не сможешь рассчитывать на снисхождение.
Гюнтер Цинх скрипел по бумаге пером, записывая слова Хоффмана.
– Неспроста наш бургомистр потакает этим Штальбе, – шепнула Эрика Витштум своей соседке, Кларе Видерхольт. – Любому другому назначили бы штраф, да и дверь бы смолой мазнули в наказание. А этому чернявому все сходит с рук…
* * *После плотника Хоссера со своего места поднялся портной Маттиас Турм и объявил, что приносит жалобу против мужа своей сестры, Кристофа Шнайдера, мясника.
– Третьего дня Кристоф вернулся из трактира злой, – рассказывал он, – потому как проиграл Конраду Месснеру в кости, да и пару лишних кружек выпил, с ним это часто случается. Так вот, проиграл, выпил, а зло свое решил сорвать на моей сестре. По правде сказать, он и раньше ее поколачивал, а тут расходился сильней положенного – выбил ей два зуба и руку вывихнул. Оно, конечно, понятно: муж над женою хозяин и, если надо, может иногда учить уму разуму. А все ж таки жена – не скотина. Да и скотину добрый человек нипочем не станет калечить… Так вот я чего хочу сказать: сестру мою, Юлиану, вы все знаете. Нрава она смирного, за детьми хорошо присматривает, и дома у нее все всегда в чистоте и должном порядке. Разве заслужила она такое обращение? Разве по-людски это, по-христиански? Не знаю, что вы решите, и потому ничего не прошу заранее. Как рассудите, пусть так и будет.
Сидящие за столом пошептались между собой, после чего Юниус Хассельбах задал вопрос:
– Скажи нам, Маттиас, где сейчас твоя сестра и кто может засвидетельствовать ее увечье?
– Она не смеет показываться на людях, – ответил портной. – И поначалу даже не хотела, чтобы я жаловался на ее мужа. Но ведь как по-другому, когда…
– Кто может засвидетельствовать правдивость твоих слов? – нахмурившись, повторил Хассельбах.
– Спросите госпожу Видерхольт, – пожал плечами Турм. – Она вправляла ей вывих и все видела. Или, если желаете, сходите к сестре и посмотрите на нее сами.
Снова пошептавшись, советники распорядились отправить за Юлианой Шнайдер посыльного, а затем приступили к допросу ее мужа. Тот и не отпирался особо. Сказал, что действительно поколотил жену за скверно приготовленный ужин и что, если бы она не перечила ему и не вздумала сопротивляться и хватать его за руки, ничего дурного и не случилось бы.
Вслед за Шнайдером судьи опросили трактирщика, травницу Видерхольт и Конрада Месснера, которые подтвердили слова Турма.
Как только посыльный привел к ратуше Юлиану Шнайдер, ее, по распоряжению бургомистра, отвели в одну из дальних комнат, где трое судей лично смогли убедиться в том, что два передних зуба у женщины выбиты, а один глаз заплыл багровым кровоподтеком.
Несколькими минутами спустя было объявлено решение: Кристофу Шнайдеру за излишнюю жестокость и неподобающее поведение присудить шесть часов позорного столба, а также штраф в полтора талера серебром. Неприязненно посмотрев на насупившегося мясника, бургомистр прибавил также, что если тот еще раз поступит со своей женой подобным образом и нанесет ей увечье, то наказанием для него будет уже не позорный столб, а городская тюрьма.
Дальше последовало еще несколько жалоб различного рода: кто-то тайком передвинул на поле межевые камни и прихватил таким образом кусок чужой земли; чья-то корова, проломив худую ограду, вытоптала морковные грядки на соседском огороде; один из горожан попросил бочара Касснера сделать новые бочки для хранения солонины, а затем отказался оплачивать сделанную работу.
Последним к суду общины обратился лавочник Шлейс, который обвинил одного из заезжих купцов, Фридриха Хаасе из Магдебурга, в том, что тот вел в Кленхейме незаконную торговлю.
– Можно свободно торговать мелочным товаром, – говорил Шлейс, – продавать книги, ламповые фитили, инструменты или кружево. Но никто из пришлых не вправе торговать у нас солью, мукой, тканями и тому подобным. Все это прежде должно быть продано в мою лавку. На то имеется давнишнее разрешение Совета, выданное еще моему отцу и переписанное затем на мое имя. Сам я торгую без малого двадцать лет, и торгую честно. За все время никогда ни разу еще не было, чтобы я обманул кого-то или продал негодный товар. Мне мое имя дорого. Совет разрешил мне добавлять десятую часть сверх покупной цены, чтобы иметь возможность содержать лавку и кормить свою семью, – что ж, этого установления я тоже никогда не нарушал и никогда не брал с людей сверх положенного. А прощелыга Хаасе – он ведь не первый раз появлялся у нас и прекрасно знает наши порядки. И все же решился торговать в обход. Тех, кто покупал у него, я не виню: Фридрих продавал товар чуть дешевле. Значит, кому-то из нас повезло, кто-то выиграл на этом. На разве город выиграет, если моя лавка разорится от нечестной торговли? И с кого тогда будем спрашивать за негодную муку или порченый отрез ткани? Я полагаю так, что община должна вмешаться и встать на защиту собственных правил – не ради выгоды моей семьи, а ради выгоды общей.
Переглянувшись с другими членами Совета, бургомистр произнес:
– Твое обвинение, Густав, заявлено против человека, который не подчинен нашей власти, и обвинение это серьезно. Мы верим тебе, ибо знаем, что ты человек честный. Но для того, чтобы призвать к ответу жителя Магдебурга, потребуются некоторые доказательства.
– Я могу представить Совету свидетельства пятерых человек из тех, кто покупал у Хаасе товар. Сам же готов поклясться на Святом Евангелии в том, что мои слова правдивы.
– Что ж… – Бургомистр задумчиво провел ладонью по поверхности стола. – Кленхейм не может судить жителей других городов и деревень, на то необходим суд более высокий. Однако мы не станем мириться с тем, что кто-то посягает на наши права. Если ты сможешь представить Совету требуемые доказательства, мы обратимся за правосудием к Его Высочеству наместнику. Кроме того, в случае, если Фридрих Хаасе снова появится в нашем городе, он будет заключен под стражу – до тех самых пор, пока добровольно не покроет нанесенный ущерб.
Густав Шлейс возвратился на свое место. Тонкий звон колокольчика оповестил всех о том, что рассмотрение жалоб окончено.
* * *Собрания общины в Кленхейме – большие собрания, как принято было их называть, – обыкновенно проходили четыре раза в год: зимой – после Крещения; весной – перед Пасхой; летом – после Иванова дня и осенью – после сбора урожая. На этих собраниях горожане избирали членов Совета и судей, квартальных и межевых смотрителей, определяли размер податей и проверяли траты из городской казны, назначали опекунов для сирот, выслушивали жалобы и разрешали споры.
Община ревностно следила за соблюдением своих порядков – неважно, шла ли речь о благопристойном поведении или уважении к чужой собственности, о торговле или ремесле, о пользовании земельными угодьями или уплате податей. Запреты и штрафы разного рода, телесные наказания, позорный столб, изгнание или смертная казнь – в руках города все это было орудием, необходимым для того, чтобы удерживать людей в границах дозволенного.
Убийство, изнасилование, вытравливание плода или умышленный поджог карались смертью. Некоторые проступки наказывались тяжелым увечьем, для иных наказанием были порка или публичное унижение. Пьянице Гансу Лангеману не единожды приходилось ходить по улицам Кленхейма с железной маской в форме свиного рыла. Сабина Кунцель была уличена в том, что успела забеременеть до дня вступления в брак, – в наказание за это вместо убора невесты на голову ей был возложен грубый венок из соломы, и никто из уважаемых людей города не почтил своим присутствием ее свадьбу. Супругам Гейнцу и Магдалене Хирш, которые своими частыми ссорами не давали покоя соседям, пришлось протащить через весь город тележку, доверху набитую камнями. У тележки не было ручек, и они тащили ее на веревках, концы которых были завязаны у них на груди.
Кленхейм был нетерпим к непристойному поведению, к слишком большому богатству и к удручающей бедности, к чрезмерной лени и к столь же чрезмерному трудолюбию, ко всему, что отклонялось от веками заведенного порядка, ко всему, что нарушало спокойный и размеренный ход городской жизни. Любой, кто желал слишком много работать или же, напротив, работал из рук вон плохо; любой, кто устанавливал слишком низкие цены или же расторгал заключенные сделки; любой, кто обманывал или продавал негодный товар, наносил вред другим жителям города, и люди не желали этого терпеть. Деятельный хитрец, равно как и ленивый бездельник, отнимал у общины ее богатство, хотя и каждый по-своему.
Законы Кленхейма запрещали строительство новых домов – если только новый дом не возводился на месте старого; запрещали раздел имущества умершего – все должен был получить старший наследник мужского пола; запрещали продавать чужакам землю или вступать с ними в брак иначе как с разрешения городского совета. Никто не роптал против этих запретов и не сетовал на их несправедливость. Община была для людей домом и защитой от внешнего мира – мира враждебного и чужого. Она карала и протягивала руку помощи, она окружала человека с момента рождения и до смерти, она питала и удерживала его, как питает и удерживает древесные корни земля.
* * *После того как рассмотрение жалоб было завершено, а все полагающиеся в таких случаях бумаги подписаны и скреплены печатью, Карл Хоффман откашлялся и произнес:
– Теперь нам следует перейти к главному. Все вы знаете, что Кленхейм уже долгое время не получает от скупщиков денег за проданные свечи. До недавнего времени мы надеялись, что сможем взыскать этот долг с помощью наших покровителей в магдебургском совете. Увы – надежды не оправдались. Ни магистрат, ни двор Его Высочества не намерены вмешиваться в споры подобного рода. Все, что нам остается сейчас, – ждать до весны и надеяться, что Магдебург сумеет избежать новой осады.
Бургомистр закашлялся, налил в свою кружку немного пива из стоящего рядом медного кувшина, сделал глоток.
– Городская казна опустела, и вам следует знать об этом, – продолжил он, отставляя в сторону кружку. – Кленхейм больше не может никому выдавать жалованье, не может расходовать средства на нужды общины, не может пополнять запасы зерна, как это делалось прежде. При этом не позднее Михайлова дня городу надлежит уплатить в казну наместника полторы сотни талеров годовой подати. Так обстоят дела. И теперь нам необходимо решить, что делать со всем этим дальше.
В зале поднялся ропот.
– Пусть скупщики выплатят долги зерном, – нахмурившись, произнес Курт Грёневальд.
– Или оружием, – добавил Эрнст Хагендорф.
– Невозможно, – повел рукой бургомистр. – Магдебург объявил войну императору, и магистрат не станет сокращать городские запасы.
Сидящий на задней скамье Георг Крёнер пробормотал:
– Господи Иисусе, снова война…
– Что же тогда шведский король? – привстав со своего места, спросил лавочник Шлейс. – Он придет Магдебургу на помощь?
– Откуда нам знать про это, Густав? – поморщился в ответ казначей. – Разве об этом идет сейчас речь?
Шлейс примирительно улыбнулся и сел на скамью.
Вслед за ним в разговор вступил Карл Траубе.
– Зачем себя хоронить, не использовав всех возможностей до конца? – вкрадчиво начал он. – Скупщики не желают платить по счетам – что ж, это весьма скверно и не делает им чести. Однако мы можем принудить их сдержать свое слово. Обратимся к суду наместника.
– Бесполезно, – кисло произнес казначей. – Наместник не пожелает нас слушать. Скупщики ходят у Его Высочества в кредиторах. Как ты думаешь, чью сторону он займет?
– Прежде мы выигрывали тяжбы в высоком суде, – заметил Якоб Эрлих. – Нужно добиться уплаты долга.
Но казначей только махнул рукой:
– Прежде наши правители не заключали союзов с иностранными государями и не восставали против кайзерской власти. А сейчас Христиан Вильгельм намерен выцедить из своих подданных все, лишь бы выслужиться перед стокгольмским двором и продолжать войну. Магдебург плотно зашил свой карман, и нам ничего из этого кармана не перепадет, уж будьте покойны.
– Нужно добиться уплаты долга, – упрямо повторил Эрлих. Его холодные светло-голубые глаза медленно наливались злостью.
– Якоб, мы сделали все, что могли, – мягко сказал бургомистр. – Что нам еще остается? Сейчас не самое подходящее время, чтобы ссориться с Магдебургом.
– А я, – добавил казначей, – хочу напомнить тебе, Якоб, что если бы не твоя скупость, то деньги были бы давно выплачены. Помнишь того крещеного еврея из Лейпцига, Йозефа Траутмана? Он был готов приобрести магдебургский долг с уступкой тридцати процентов. И что же? Ты отказал ему, хотя я предупреждал, что условия выгодные. Во многих других землях Империи векселя учитывают за половину, а то и за треть стоимости. Вини себя и свое упрямство. И не требуй, чтобы мы, как последние идиоты, подавали наместнику жалобы и просиживали штаны в канцеляриях.
Кровь прилила к лицу цехового старшины, и он уже собирался ответить, но Хоффман опередил его:
– Не нужно ссор. Сейчас нам следует разобраться с делами. В первую очередь надо решить, как уплатить Магдебургу подать.
– Я не собираюсь ничего платить, – каркнул со своего места Фридрих Эшер, тучный, высокий старик с бугристым лицом и слюнявой нижней губой. – Не понимаю, какого черта мы должны что-то отдавать Магдебургу до тех пор, пока они не рассчитаются с нами. Чертовы дармоеды!
Фридриха Эшера никто не любил. Он был груб и постоянно затевал ссоры с соседями. Однажды он проломил палкой хребет соседскому псу, случайно забежавшему к нему во двор. Впрочем, со своими домашними старый мастер обращался не лучше: его жена и дочь часто выходили из дому с кровоподтеками на руках; они никогда не улыбались и никогда не смели поднять на Фридриха глаз. Единственный человек, к которому старик относился по-доброму, был его сын, Альфред. Спокойный, доброжелательный юноша, лицом и характером он больше походил на мать, нежели на отца. Фридрих любил сына – настолько, насколько он вообще мог кого-то любить. В день совершеннолетия, когда Альфреду исполнилось шестнадцать, он подарил ему куртку, сшитую в Магдебурге на заказ. Куртка была из мягкой кожи, с серебряными пуговицами и стоила очень дорого. Со стороны Эшера подобная щедрость казалась удивительной. Даже Курт Грёневальд, первый городской богач, не делал своим сыновьям подобных подарков.
– Не платить им? – переспросил Эшера казначей. – Очень мило, что ты нам подсказал. Но позволь узнать: как мы поступим, если наместник направит в Кленхейм солдат?
Цеховой мастер презрительно фыркнул:
– Если придут и начнут чего-то требовать – пусть катятся обратно. Или клянусь, я первый возьму в руки аркебузу!
– Да ты, верно, рассудка лишился, Фридрих?! – вскипел казначей, но старый мастер лишь хлопнул по столу тяжелой ладонью:
– Будем драться, и точка.
Бургомистр вздохнул. Господи, что за наказание – слушать глупца! Без сомнения, Фридрих – хороший мастер и свечное ремесло знает получше многих. Но здесь, в Совете, от него нет совершенно никакого толку. Никогда ни во что не вникает и не желает слушать других. Вместо этого придирается к мелочам, начинает склоки, шумит и горлопанит там, где нужно посидеть и подумать.
– Не знаю, как вы посмотрите на это, – вдруг пробасил Хагендорф, – но в Магдебурге есть несколько крепких ребят, которые собирают деньги с должников, не желающих платить. Я мог бы потолковать с ними и…
– Глупости, – перебил бургомистр. – Не хочу даже слушать об этом. Скажи, Якоб, может, найдется в Магдебурге кто-то, готовый перекупить наши долги?
Но Эрлих только сильнее нахмурился:
– Я говорил с одним менялой с Золотого Моста. Он предлагает меньше половины за эти расписки. У других условия не лучше.
– Да, в этом нет никакого смысла, – вздохнув, сказал бургомистр.
– Отчего же, – возразил Хойзингер. – Если, не ровен час, под стены Магдебурга вернется армия кайзера, наши расписки не будут стоить вообще ничего. А сейчас из этой гнилой тыквы мы хотя бы сможем вырезать здоровую сердцевину.
– Цех подобных сделок не заключает, – набычился Эрлих. – И не отдает свое имущество за бесценок.
– Никогда, – подтвердил Карл Траубе.
Прочие цеховые мастера дружно закивали.
– Воля ваша, – хмыкнул Хойзингер. – Беда только в том, что сейчас вы, господа свечники, сами не отчисляете ничего в кленхеймскую казну. Вот, посмотрите!
И он разложил на столе бумаги.
– Решением общины цеху свечников был назначен размер годового налога в сотню талеров. Из них в казну поступило всего тридцать. Цех может ждать денег от скупщиков хоть до второго пришествия. А меня интересует лишь одно: когда вы сами заплатите городу?
Эрлих ничего не ответил. Его крепкие, покрытые вздувшимися голубыми венами руки лежали на черной поверхности стола без всякого движения. Казалось, он не слышал обращенного к нему вопроса.
– Когда город получит деньги? – раздраженно повторил Хойзингер.
Старшина неторопливо погладил кончиками пальцев жесткую седую бороду.
– Сейчас сделать ничего нельзя, – равнодушно сказал он. – Придется ждать до весны. После Пасхи в столицу прибудет купец из Гамбурга, с которым я вожу знакомство. Возможно, с его помощью мы сумеем устроить наши дела.
– Отговорки, пустые обещания! – воскликнул Хойзингер, черкнув по воздуху маленькой своей рукой. – «Вполне возможно», «после Пасхи»… Что будет после Пасхи?! Может быть, этот гамбургский торговец захочет выкупить долг. Может быть – нет. А может, к этому времени расписки скупщиков будут годны только на то, чтобы заворачивать в них соленую рыбу. Если у цеха нет денег, пусть отдадут нам имеющиеся в запасе свечи. И этими свечами мы выплатим подать наместнику.
– Нельзя ничего отдавать Магдебургу! – стукнул кулаком Фридрих Эшер.
– Напрасно кричишь, Фридрих, – невозмутимо произнес Адам Шёффль. – Здесь все решает не цех, а община. Или ты хочешь, чтобы мы платили подать из собственных кошельков?
Зал зашумел.
– Фридрих прав! Магдебург обирает нас – так зачем же идти на уступки? – говорили цеховые мастера.
– Сначала рассчитайтесь с общиной, а потом уже кивайте на Магдебург! – возражали им с задних скамей.
– Стефан говорит дело, – веско заметил Курт Грёневальд, наклоняясь поближе к бургомистру. – Так мы сможем уладить все.