Гройн нагнулся к переполненной медной пепельнице, затушил в ней недокуренную сигарету и припрятал в карман, чтобы докурить потом. При этом он напевал:
Не плачь, не вздыхай до утра.Нет худа, милок, без добра.Прости-прощай, браток,Бывай и будь здоров, дружок!– Благодарю вас, джентльмены!
Направляясь к лестнице, я почувствовала легкое головокружение. Сегодня у меня во рту не было ни маковой росинки.
Спустившись в подвальный этаж, я пошла не сразу в морг, а во временную столовую, которую устроили в больничной кухне. Нашу столовую в цокольном этаже переоборудовали в отделение для больных гриппом, поэтому теперь еду для персонала подавали в квадратном помещении без окон, где пахло мебельным лаком и овсянкой и еще витал запах тревоги.
Нас, врачей и медсестер, еще державшихся на ногах и выходивших на смену, осталось так мало, что очередь в столовой была довольно короткой. Люди стояли у стен и жадно поглощали массу яичного цвета с чем-то, похожим на сосиски. Я заметила, что примерно половина носила маски: те, кто еще не переболел гриппом или (как медсестра Кавана, предположила я) опасались лишать себя ощущения безопасности, которое давали им тонкие полоски марли.
– Двадцать часов работы и всего четыре часа сна! – раздался за моей спиной девчачий возглас.
Я ее узнала: это была практикантка нынешнего года, которой казалось в новинку работать в отделении полную смену: молоденьким практиканткам недоставало нашей выносливости.
– Новых пациентов теперь кладут в коридорах, – недовольно пробурчал врач. – По-моему, это очень негигиенично.
– По мне, лучше уж так, чем их отфутболивать, – заметил его коллега.
Оглядевшись, я поразилась, до чего тут собралась разношерстная компания. Некоторые врачи были явно преклонного возраста, но и они требовались в больнице, по крайней мере до конца войны, чтобы подменить молодых докторов, отправившихся на фронт. Я видела врачей и сестер, побывавших на фронте и получивших ранения, но недостаточно серьезные для полноценной военной пенсии, так что они снова вернулись в больницу, несмотря на заработанные шрамы, хромоту, астму, мигрень, колиты, малярию или туберкулез. В детской хирургии, как я слышала, работала медсестра, которую одолевал хронический страх насекомых, якобы ползающих по ее телу.
Я уже была второй от начала очереди. В животе заурчало.
– Джулия!
Ко мне сквозь толпу возле стола с едой протиснулась Глэдис Хорган, я ей улыбнулась. Мы подружились на курсах почти десять лет назад, но с тех пор, как я стала работать акушеркой, а она – в отделении офтальмологии и отоларингологии, виделись довольно редко. Некоторые выпускницы нашего училища потом устроились в частные клиники или в дома инвалидов, и с учетом вышедших замуж, или тех, у кого болели ноги или случился нервный срыв, из нашей группы остались немногие. Глэдис жила при больнице вместе с небольшой группой медсестер, а я вместе с Тимом, и это тоже немало способствовало тому, что жизнь нас развела: едва у меня заканчивалась смена, я мчалась домой позаботиться о брате.
– Разве ты не должна быть в отпуске? – нахмурилась Глэдис.
– В последний момент все отменилось.
– Кто бы сомневался! Ну, держи хвост трубой!
– Ты тоже, Глэдис!
– Надо бежать, – сказала она. – О, тут растворимый кофе!
Я скорчила гримасу.
– Ты его пробовала?
– Один раз. Для разнообразия. Та еще гадость!
– Ну хоть взбодриться…
Глэдис залпом выпила кофе, облизала губы и поставила пустую чашку на стол с грязной посудой.
Мне хотелось с кем-то поболтать, поэтому я взяла себе стакан водянистого какао и ломтик хлеба из муки грубого помола; каждый день хлеб был темный, варьировалась только мука – ячменная, овсяная или ржаная, – кроме того, в него подмешивали всякую всячину: сою, бобы, саго и даже, всем на потеху, древесные опилки.
Поднимаясь по лестнице, я, чтобы восполнить время, потраченное на разговор с санитарами, которых попросила перенести анонимного мертвеца в морг, на ходу жевала хлеб и пила какао. Главная медсестра (в тот момент она лежала наверху, в женском инфекционном отделении) была бы до глубины души возмущена моими вульгарными манерами. Но сейчас везде, как выразился бы Тим, если бы мог хоть что-то сказать, была полная жопа.
Я и не заметила, как окончательно рассвело: лучи позднего октябрьского солнца били в выходящие на восток окна.
Сунув в рот последний кусочек хлеба, я вошла в дверь, на которой висела бумажка с рукописной надписью: «Родильное/Инфекционное отделение». Это было никакое не отделение, а просто кладовая, переоборудованная в палату в прошлом месяце, когда нашему руководству стало ясно не только, что пугающими темпами росло число рожениц, заболевавших гриппом, но и что этот грипп представлял особую опасность и для них, и для младенцев.
Старшая медсестра в отделении была, как и я, непрофессиональной медсестрой, более того, она была моим наставником, когда я получала диплом по акушерскому делу: сестра-монахиня Финниган. И мне было лестно, когда на прошлой неделе она выбрала себе в ассистентки для работы в этой крошечной палате именно меня. Поступающие гриппозные роженицы на поздней стадии беременности направлялись сразу сюда, а из родильного отделения на втором этаже к нам переводили пациенток с высокой температурой, болями или кашлем. У нас еще ни разу никто не рожал, и сестра Финниган считала это Божьей милостью, поскольку наше примитивное оборудование не позволяло принимать роды. Я накрепко запомнила строчку из нашего учебника: женщине с ребенком «важно создать окружающую обстановку, способствующую полной безмятежности». Что ж, наша палата-времянка скорее могла вызвать раздражение: помещение было тесное, на тумбочках около кроватей стояли лампы на батарейках вместо обычных электрических ночников, у нас имелись раковина и окно, но не было камина, поэтому, чтобы пациентки не мерзли, их приходилось укутывать в одеяла.
Вначале здесь стояли две железные койки, но на прошлой неделе нам удалось втиснуть между ними и третью – чтобы принять Эйлин Дивайн. Едва войдя в палату, я сразу посмотрела на нее, лежавшую на центральной койке, между Айтой Нунен, похрапывавшей слева, и Делией Гарретт справа: Делия в халате, закутанная в одеяло, с шарфом, обмотанным вокруг шеи, читала журнал. Но средняя койка пустовала и была застелена чистым бельем.
Кусок хлеба колом встал у меня в глотке.
– Торговка ведь была слишком больна, чтобы ее выписали? – Не опуская журнала, Делия Гарретт злобно посмотрела на меня.
Ночная сиделка поднялась со стула.
– Медсестра Пауэр!
Сестра Люк.
Работу в родильных отделениях церковь считала неприличной для монахинь, но, учитывая нехватку акушерок, главной медсестре удалось убедить монашеский орден направить сестру Люк (опытную сиделку) в родильное/инфекционное отделение. Временно, как все говорили.
Мне не хватило духу произнести вслух имя Эйлин Дивайн. Я допила какао, которое теперь горчило, как желчь, и ополоснула чашку под краном.
– Сестра Финниган еще не приходила?
Монахиня указала пальцем на потолок.
– Вызвали в родильное.
Это прозвучало, как один из веселых эвфемизмов, которыми Гройн заменял слово «смерть».
Сестра Люк поправила эластичную ленту повязки на глазу – и напомнила мне марионетку, дергающую за собственные ниточки. Как и многие монахини, она добровольно пошла на фронт, и после того как ей взрывом шрапнели выбило глаз, вернулась домой. Между белым платком-покрывалом и белой маской виднелся лишь участок кожи – островок вокруг уцелевшего глаза.
Сестра подошла ко мне и, кивнув на пустую кровать, тихо произнесла:
– Бедная миссис Дивайн впала в кому около двух часов ночи и в половине шестого испустила дух, requiescat in pace[6].
И торопливо осенила крестным знамением свой белоснежный нагрудник.
При мысли о несчастной Эйлин Дивайн мое сердце сжалось. Костлявая дурачила всех нас. Так в тех краях, где я выросла, мы, дети, называли смерть: костлявая, всадница-скелет, которая, держа ухмыляющийся череп под мышкой, объезжала один за другим дома своих жертв.
Я, ни слова не говоря, повесила плащ с пелериной и заменила вымокшую под дождем соломенную шляпку на белый чепец. Потом вынула из саквояжа фартук и, расправив его руками, надела поверх зеленого форменного платья.
Тут Делия Гарретт выпалила:
– Я проснулась и увидела, как мужчины ее уносят, накрыв ей голову простыней!
Я подошла к ее кровати.
– Это очень печально, миссис Гарретт, но грипп глубоко засел у нее в легких и в конце концов заставил сердце остановиться.
Делия Гарретт, содрогнувшись, шмыгнула носом и отбросила со лба мягкий локон.
– Мне вообще не нужно было ложиться в больницу. Мой доктор сказал, что у меня легкая форма.
С тех пор как она прибыла к нам вчера из протестантского родильного дома, опекаемого ее достославной Церковью Ирландии[7], где двух сиделок-акушерок разом свалил грипп, Делия Гарретт постоянно повторяла эту фразу. Она появилась у нас в шляпке с лентами и в перчатках, а не в стареньком платке, как большинство наших пациенток; это была двадцатилетняя особа с южнодублинским аристократическим говором, вся из себя шикарная.
Сестра Люк стянула за рукава свой плащ-макинтош, потом сняла с крючка широченную черную пелерину.
– Ночь прошла для миссис Гарретт благоприятно, – сообщила она мне.
– Благоприятно! – Услышав это слово, Делия Гарретт прикрыла рот тыльной стороной ладони и закашлялась. – На этой убогой бугристой жесткой кровати в комнате, где справа и слева люди мрут?
– Сестра лишь имеет в виду, что симптомы гриппа у вас не ухудшились.
Я сунула термометр в нагрудный кармашек, где лежали серебряные часы на цепочке. Потом проверила пояс и пуговицы. Все пряжки и застежки должны были находиться сбоку, чтобы не поцарапать пациентку.
– Так отправьте меня сегодня же домой, зачем тут держать?
Монахиня предупредила меня, что пульсовое давление – симптом высокого артериального давления – у пациентки все еще высокое.
Мы с сестрой Финниган не могли решить, связано ли с гриппом повышенное давление Делии Гарретт, вообще-то типичное после пятого месяца беременности. Какой бы ни была причина гипертензии пациентки, единственным лечением для нее оставались покой и отдых.
– Сочувствую, миссис Гарретт, но ради вашего же блага нам следует за вами наблюдать, пока вам не станет лучше.
Я мыла руки над раковиной, почти наслаждаясь едкостью карболового мыла. Если бы мне не было больно, я бы не поверила, что это и впрямь мыло с карболкой.
Мое внимание привлекла спавшая на левой кровати.
– А как состояние миссис Нунен, сестра?
– Без изменений.
Монахиня хотела сказать: по-прежнему общается с феями. Со вчерашнего дня Айта Нунен пребывала в бреду, она бы и папу римского не заметила, если бы тот приехал из Ватикана ее навестить. Одно хорошо: ее беспамятство носило спокойный характер, а не вылилось в горячечный бред, в котором страдалицы могли буйствовать, драться или плеваться.
– Я ей сделала припарку, – добавила сестра, – как раз перед тем, как она впала в забытье, нужно будет сменить в одиннадцать часов.
Я кивнула. Суета с приготовлением горячего влажного компресса с льняным семенем, который больным клали на грудь, была моим проклятием. Старые медсестры свято верили в целительную силу льняных припарок, а я считала, что эти компрессы ничуть не действеннее обычной бутылки с горячей водой.
– Когда придет сестра Финниган?
– Боюсь, сегодня вам придется положиться только на себя, сестра Пауэр. – Сиделка указала пальцем на потолок. – Сегодня сестра Финниган – за главную в родильном отделении: там сразу четыре роженицы на сносях, а из персонала остался один доктор Прендергаст.
Врачи в больнице были такой же редкостью, как четырехлистный клевер. Пятеро наших врачей ушли на фронт и сейчас служили в Бельгии или во Франции, один (его арестовали за участие в Восстании) все еще сидел в тюрьме Белфаста, а шестеро болели инфлюэнцей.
У меня от волнения пересохло во рту.
– То есть я сегодня за старшую медсестру по отделению?
Сестра Люк едва заметно пожала плечами. Мол, это тот случай, когда нас лучше не спрашивать почему.
Руководство вольно принимать неумные решения – это хотела сказать монахиня? Или мне не стоит жаловаться на новые обязанности, возложенные на мои плечи?
– Медсестра Джоган тоже выбыла из строя, – добавила она.
Я вздохнула. Мари-Луиза Джоган могла бы мне помочь, она была квалифицированной сиделкой, хотя имела мало опыта в акушерстве; в условиях нынешней острой ситуации ей позволили получить сертификат медсестры раньше срока.
– Полагаю, мне дадут в помощь младшую сестру или хотя бы практикантку?
– Полагаю, никого не дадут, медсестра Пауэр.
Монахиня расправила головной плат и застегнула черную пелерину на шее. Она была готова меня покинуть.
– Ну, хотя бы волонтерку? Помощницу?
– Переговорю с руководством, посмотрим, чем можно вам помочь.
Я через силу поблагодарила ночную сиделку.
Едва за ней закрылась дверь, как я засучила рукава, хотя в палате было прохладно. Все под мою ответственность, подумала я. Хочешь не хочешь, а надо взять себя в руки. Нет смысла ныть.
Первым делом – больше света. Я подошла к небольшому окну и раскрыла зеленые жалюзи. Высоко над дублинским портом заметила дирижабль, выслеживавший германские подводные лодки.
Меня учили, что каждому пациенту требуется пространство объемом в тысячу кубических футов или площадью десять на десять футов на каждую кровать. В этой импровизированной палате каждой пациентке отводилась площадь скорее десять на три фута. Крутя рукоятку фрамуги, я приоткрыла ее сверху, чтобы впустить в помещение больше воздуха. Делия Гарретт капризно заметила:
– Тут и так все время сквозняк!
– Вентиляция в палате необходима для скорейшего выздоровления, миссис Гарретт. Хотите, я принесу вам еще одеяло?
– Не беспокойтесь! – И она уткнулась в свой журнал.
Заправленная койка между ней и Айтой Нунен смотрелась немым укором: как могила на моем пути. Мне вспомнилось осунувшееся лицо Эйлин Дивайн, которая держала свои вставные зубы в стакане на тумбочке (каждый рожденный ребенок, похоже, стоил любой жительнице большого города пригоршни зубов). Еще я вспомнила, с каким наслаждением она принимала горячую ванну, которую я ей устроила третьего дня, – первую в жизни, призналась она мне шепотом. Роскошь!
Мне захотелось выкатить ее опустевшую койку в коридор, чтобы в палате было побольше свободного места, да только там на нее все время будут натыкаться. К тому же я не сомневалась, что очень скоро сюда поступит очередная беременная с гриппом.
Медицинскую карту Эйлин Дивайн, висевшую за ее кроватью на стене, уже сняли и, вероятно, отправили в угловой шкаф, в папку «31 октября» (мы архивировали истории болезней по дате выписки, которая иногда соответствовала дате смерти). Если бы мне пришлось писать заключение намеренно бисерным почерком, чтобы уместить запись под текстом на лицевой и оборотной сторонах листа, я бы сформулировала так: «Крайне истощена». В свои двадцать четыре года мать пятерых детей, страдавшая хроническим недоеданием представительница хронически недоедавших поколений, бледная как полотно, с красными кругами вокруг глаз, плоскогрудая, с плоскостопием, с тонкими, как тростиночки, ногами и руками, на которых как голубые паутинки проступали вены. Эйлин Дивайн всю свою сознательную жизнь будто шла по краю обрыва, и инфлюэнца просто столкнула ее вниз.
Вечно на ногах, не зная отдыха, эти дублинские мамаши, хлопочущие по дому и занятые стряпней для своих мистеров и спиногрызов, питающиеся объедками и литрами поглощающие слабый чай. Мне казалось, что условия их жизни в трущобах следовало бы отражать в историях болезни, как частоту пульса и дыхания, но в этих документах допускались лишь медицинские показатели. Поэтому вместо слова «нищета» я писала «недостаточное питание» или «истощение».
Чтобы зашифровать формулировку «слишком часто рожавшая», я могла написать «анемия, сердечное перенапряжение, болезнь спины, хрупкость костей, варикозное расширение вен, подавленность, недержание мочи, свищ, разрыв шейки матки, или пролапс матки». От нескольких пациенток я слышала присловье, от которого у меня кровь стыла в жилах: «Если не родишь двенадцать детей, значит, мужа не любишь». В других странах, как мне рассказывали, женщины, забеременев, прибегали к тайным способам, которые в Ирландии не только считались противозаконными, но даже не упоминались вслух.
Сосредоточься, Джулия!
И чтобы напугать себя, я мысленно произнесла: «Исполняющая обязанности старшей медсестры по отделению».
Ну что ж, сейчас мне нужно было сконцентрироваться на живых. Обход всегда начинался с осмотра наиболее тяжелых больных. Поэтому я обогнула смахивавшую на скелет пустую койку Эйлин Дивайн и сняла медкарту со стены слева.
– Доброе утро, миссис Нунен.
Мать семерых детей даже не шевельнулась. Сегодня шел шестой день с тех пор, как Айту Нунен перевели к нам, и хотя ее не мучил характерный для гриппа кашель, температура держалась высокая, а голова, спина и суставы болели так, словно ее переехал автобус. Так она выразилась, когда еще могла связно говорить.
Айта Нунен подробно рассказала нам о своей работе на оружейном заводе, где она закладывала в снаряды тринитротолуол, – от этого у нее пожелтели пальцы. Она собиралась вернуться на завод после того, как переболеет гриппом, несмотря даже на, как она с усмешкой заметила, свою увечную ногу (ее правая нога после последних родов раздулась и была вдвое толще левой; опухшая и холодная, с сухой и белой как мел кожей нога не сгибалась; Айте Нунен нельзя было на нее опираться, и вообще распухшую ногу следовало держать на весу, но как это сделаешь в течение рабочего дня?). Она собиралась вернуться на оружейный завод в январе, после выписки – ради хорошей зарплаты и бесплатной еды, – и надеялась, что ее дочка будет приводить туда своего малыша, чтобы поесть. Мистер Нунен сидел без работы с самого локаута, когда хозяева разгромили рабочий профсоюз. Он попытался записаться в армию, но ему дали от ворот поворот из-за грыжи (хотя его приятелю с сухой рукой удалось-таки пройти призывную комиссию и отправиться на передовую), и теперь он зарабатывал игрой на шарманке для прохожих. Айта Нунен беспокоилась о детях, оставшихся дома: мужей в отделение не допускали из-за эпидемии, а ее благоверный был не большой любитель писать письма. Она была кладезем сплетен и шуток и, кстати, твердых убеждений; возмущалась восстанием шестнадцатого года и поведала, что ее заводская бригада – все девчонки были верны его величеству – ни дня не прохлаждалась и снарядила в ту неделю восемьсот снарядов.
Но вчера у Айты Нунен появились хрипы, подскочила температура, и сознание поплыло. Несмотря на большие дозы аспирина, ночью, насколько я могла судить по температурному графику, у нее было два скачка жара – до 39,8° и 40,5°.
Я попыталась поставить Айте Нунен термометр под язык, не будя, но она очнулась, и я выдернула термометр изо рта, прежде чем она разгрызла стекло оставшимися зубами. Такую оплошность хотя бы раз допускала любая медсестра, чей пациент потом долго выплевывал осколки стекла и шарики ртути.
Женщина, моргая голубыми глазами, огляделась вокруг, словно впервые увидела палату, и поежилась, пытаясь освободиться от жгутов, которыми была прикреплена припарка к ее груди. Платок сполз с ее головы, обнажив коротко стриженные волосы, топорщившиеся, как иголки у ежа.
– Я медсестра Пауэр, миссис Нунен. Смотрю, вам сделали стрижку.
– Сестра Люк сложила ее волосы в бумажный пакет, – пробормотала Делия Гарретт.
Некоторые пожилые сестры считали, что стрижка помогает сбить температуру, волосы, мол, все равно потом отрастут, а вот если у гриппозной больной волосы сами выпадут, то потом не вырастут вовсе. Это конечно, предрассудок, но я сочла за лучшее не спорить на этот счет с ночной сиделкой.
Делия Гарретт дотронулась кончиками пальцев до своих ухоженных волос.
– Если бедняжка в конце концов станет лысой, как яйцо, наверное, ей можно будет смастерить парик из собственных волос.
– Позвольте мне измерить вам температуру, миссис Нунен.
Я распустила шейную тесемку на ее ночной рубашке. Термометр под мышкой надо было держать две минуты, а не одну, и показывал он на один градус меньше, но зато отсутствовал риск, что пациент разгрызет стекло. На шее Айты Нунен я заметила цепочку с крошечным распятием – крестик был не больше фаланги моего пальца. Многие люди видели в священных символах талисманы, отпугивающие зло. Я сунула термометр в ее горячую потную подмышку.
– Ну вот и славно.
Айта Нунен выпалила невпопад:
– Бекон в нарезку!
– Правильно.
Я никогда не вступала в пререкания с бредящими пациентами.
Может быть, проголодавшись, она мечтала о завтраке? Хотя в ее состоянии это вряд ли: у больных инфлюэнцей пропадал аппетит. Тощая в свои тридцать три года, бледная – только щеки горят. Живот торчал твердым холмиком. В истории болезни Айты Нунен значилось: «одиннадцать родов, семь выживших новорожденных», – и двенадцатые роды ожидались не ранее чем через два с половиной месяца (поскольку она не сообщила, когда забеременела или почувствовала первое шевеление плода, сестре Финниган пришлось наобум назначить дату родов, основываясь на высоте матки).
В мои обязанности не входило излечить Айту Нунен от всех ее недугов, напомнила я себе, мне нужно было лишь помочь ей безопасно пережить нынешний кризис, вернуть, так сказать, ее лодку в привычный поток почти сносной, как мне представлялось, жизни.
Я прижала два пальца правой руки к впадине между связкой и костью ее запястья, а левой рукой вынула из кармашка тяжелые круглые часы. За пятнадцать секунд я насчитала двадцать три удара и умножила их на четыре. Пульс: 95, чуть выше верхней границы нормы. Записала данные крошечными циферками и буквами в ее карту (в военное время нам вменялось экономить бумагу). Пульс был регулярно неровный, что характерно для больных с повышенной температурой. Давление: в норме. Уже хорошо.
Когда я вынимала термометр из подмышки Айты Нунен, он прилип к ее дряблой коже. Ртутный столбик стоял у отметки 38,3°, что соответствовало 38,9° при пероральном измерении: тревожиться не стоит, но утренние показатели всегда ниже дневных, и температура наверняка будет повышаться в течение дня. Карандашом внесла данные в ее температурный график. Многие болезни протекают по характерному циклу: заражение, инкубационный период, первые симптомы с повышенной температурой, снижение температуры, выздоровление: этот график похож на гору.
Айта Нунен пустилась откровенничать. Тяжело сопя, она забормотала своим простонародным говорком:
– В гардеробе, с кардиналом!
– Угу. Успокойтесь! Мы обо всем позаботимся.
Я сказала мы? И вспомнила, что сегодня я тут совсем одна.
Сморщенная грудь Айты Нунен напряженно вздымалась и опадала, ее груди казались двумя иссохшими плодами, гниющими на чахлых ветках под порывами ветра. Шесть вздохов за пятнадцать секунд. Умножив на четыре, я записала: «Частота дыхания: 24». Высоковато. «Незначительное западение грудной клетки при вдохе, ноздри раздуты».
Она поманила меня тонкими пожелтевшими пальцами, я склонилась над ней и ощутила тонкий аромат льняной припарки и еще неприятный запах – гнилой зуб? Я старалась дышать ртом, чтобы не чувствовать вони.
Она поведала мне:
– У меня ребенок.
Я точно не знала возраст ее самого младшего, кое-кто из этих несчастных женщин умудрялся рожать дважды в год.
– У вас дома малыш? – спросила я.
Но Айта Нунен кивнула вниз: украдкой, не дотрагиваясь до обтягивающей живот пропотевшей ночной рубашки и даже не глядя туда.
– А, ну как же, еще один на подходе, – согласилась я, – но ему еще не скоро.
У нее запали глаза; она страдала обезвоживанием? Я поставила чайник, чтобы приготовить ей мясного бульона. В этой теснотище у нас была только пара спиртовок для готовки, и на одной всегда пыхтел чайник с бульоном, а на другой – широкая кастрюля, в которой мы стерилизовали инструменты: в отсутствие автоклава мы старались их получше прокипятить. Я разбавила бульон холодной кипяченой водой из кувшина, чтобы Айта Нунен не обожглась, передала ей чашку с крышкой и удостоверилась, что, даже в бреду, она не забыла, как пить из крошечного отверстия в крышке.
Сильно встряхнув термометр, я вернула ртуть обратно в стеклянную колбочку внизу. Потом поставила в стакан с карболкой, поболтала там, вытерла насухо и сунула себе в нагрудный кармашек.
Делия Гарретт отшвырнула журнал и злобно откашлялась в наманикюренные пальцы.
– Хочу домой к моим дочуркам!
Я взяла ее пухлое запястье и стала измерять пульс, разглядывая ее семейный портрет в серебряной рамке на тумбочке около кровати (вообще-то личные вещи пациенток из гигиенических соображений разрешалось держать только в ящике тумбочки, но мы смотрели на этот запрет сквозь пальцы).