Пришел священник. Приехала и Марья Карповна с дочерью, полной и румяной девушкой, с улыбкой и заплаканными глазами. Глаза и все выражение лица Софьи явно говорили: «Я буду любить просто, без затей, буду ходить за мужем, как нянька, слушаться его во всем и никогда не казаться умнее его; да и как можно быть умнее мужа? это грех! Стану прилежно заниматься хозяйством, шить; рожу ему полдюжины детей, буду их сама кормить, нянчить, одевать и обшивать». Полнота и свежесть щек ее и пышность груди подтверждали обещание насчет детей. Но слезы на глазах и грустная улыбка придавали ей в эту минуту не такой прозаический интерес.
Прежде всего отслужили молебен, причем Антон Иваныч созвал дворню, зажег свечу и принял от священника книгу, когда тот перестал читать, и передал ее дьячку, а потом отлил в скляночку святой воды, спрятал в карман и сказал: «Это Агафье Никитишне». Сели за стол. Кроме Антона Иваныча и священника, никто, по обыкновению, не дотронулся ни до чего, но зато Антон Иваныч сделал полную честь этому гомерическому завтраку. Анна Павловна все плакала и украдкой утирала слезы.
– Полно вам, матушка Анна Павловна, слезы-то тратить! – сказал Антон Иваныч с притворной досадой, наполнив рюмку наливкой. – Что вы его, на убой, что ли, отправляете? – Потом, выпив до половины рюмку, почавкал губами.
– Чго за наливка! какой аромат пошел! Этакой, матушка, у нас и по губернии-то не найдешь! – сказал он с выражением большого удовольствия.
– Это тре… те… годнич… ная! – проговорила, всхлипывая, Анна Павловна, – нынче для вас… только… откупорила.
– Эх, Анна Павловна, и смотреть-то на вас тошно, – начал опять Антон Иваныч, – вот некому бить-то вас; бил бы да бил!
– Сами посудите, Антон Иваныч, один сын, и тот с глаз долой: умру – некому и похоронить.
– А мы-то на что? что я вам, чужой, что ли? Да куда еще торопитесь умирать? того гляди, замуж бы не вышли! вот бы поплясал на свадьбе! Да полноте плакать-то!
– Не могу, Антон Иваныч, право, не могу; не знаю сама, откуда слезы берутся.
– Этакого молодца взаперти держать! Дайте-ка ему волю, он расправит крылышки, да вот каких чудес наделает: нахватает там чинов!
– Вашими бы устами да мед пить! Да что вы мало взяли пирожка? возьмите еще!
– Возьму-с: вот только этот кусок съем. За ваше здоровье, Александр Федорыч! счастливого пути! да возвращайтесь скорее; да женитесь-ка! Что вы, Софья Васильевна, вспыхнули?
– Я ничего… я так…
– Ох, молодежь, молодежь! хе, хе, хе!
– С вами горя не чувствуешь, Антон Иваныч, – сказала Анна Павловна, – так умеете утешить; дай Бог вам здоровья! Да выкушайте еще наливочки.
– Выпью, матушка, выпью, как не выпить на прощанье.
Кончился завтрак. Ямщик уже давно заложил повозку. Ее подвезли к крыльцу. Люди выбегали один за другим. Тот нес чемодан, другой – узел, третий – мешок, и опять уходил за чем-нибудь. Как мухи сладкую каплю, люди облепили повозку, и всякий совался туда с руками.
– Вот так лучше положить чемодан, – говорил один, – а тут бы коробок с провизией.
– А куда же они ноги денут? – отвечал другой, – лучше чемодан вдоль, а коробок можно сбоку поставить.
– Так тогда перина будет скатываться, коли чемодан вдоль: лучше поперек. Что еще? уклали ли сапоги-то?
– Я не знаю. Кто укладывал?
– Я не укладывал. Поди-ка погляди – нет ли там наверху?
– Да поди ты.
– А ты что? мне, видишь, некогда!
– Вот еще, вот это не забудьте! – кричала девка, просовывая мимо голов руку с узелком.
– Давай сюда!
– Суньте и это как-нибудь в чемодан, давеча забыли, – говорила другая, привставая на подножку и подавая щеточку и гребенку.
– Куда теперь совать? – сердито закричал на нее дородный лакей, – пошла ты прочь! видишь, чемодан под самым низом!
– Барыня велела; мне что за дело, хоть брось! вишь, черти какие!
– Ну, давай, что ли, сюда скорее; это можно вот тут сбоку в карман положить.
Коренная беспрестанно поднимала и трясла голову. Колокольчик издавал всякий раз при этом резкий звук, напоминавший о разлуке, а пристяжные стояли задумчиво, опустив головы, как будто понимая всю прелесть предстоящего им путешествия, и изредка обмахивались хвостами или протягивали нижнюю губу к коренной лошади. Наконец настала роковая минута. Помолились еще.
– Сядьте, сядьте все! – повелевал Антон Иваныч, – извольте сесть, Александр Федорыч! и ты, Евсей, сядь. Сядь же, сядь! – И сам боком, на секунду, едва присел на стул. – Ну, теперь с Богом!
Вот тут-то Анна Павловна заревела и повисла на шею Александру.
– Прощай, прощай, мой друг! – слышалось среди рыданий, – увижу ли я тебя?..
Дальше ничего нельзя было разобрать. В эту минуту послышался звук другого колокольчика: на двор влетела телега, запряженная тройкой. С телеги соскочил, весь в пыли, какой-то молодой человек, вбежал в комнату и бросился на шею Александру.
– Поспелов!.. – Адуев!.. – воскликнули они враз, тиская друг друга в объятиях.
– Откуда ты, как?
– Из дому, нарочно скакал целые сутки, чтоб проститься с тобой.
– Друг! друг! истинный друг! – говорил Адуев со слезами на глазах. – За сто шестьдесят верст прискакать, чтоб сказать «прости»! О, есть дружба в мире! Навек, не правда ли? – говорил пылко Александр, стискивая руку друга и наскакивая на него.
– До гробовой доски! – отвечал тот, тиская руку еще сильнее и наскакивая на Александра.
– Пиши ко мне!
– Да, да, и ты пиши!
Анна Павловна не знала, как и обласкать Поспелова. Отъезд замедлился на полчаса. Наконец собрались.
Все пошли до рощи пешком. Софья и Александр в то время, когда переходили темные сени, бросились друг к другу.
– Саша! Милый Саша!.. – Сонечка!.. – шептали они, и слова замерли в поцелуе.
– Вы забудете меня там? – сказала она слезливо.
– О, как вы меня мало знаете! я ворочусь, поверьте, и никогда другая…
– Вот возьмите скорей, это мои волосы и колечко.
Он проворно спрятал и то и другое в карман.
Впереди пошли Анна Павловна с сыном и с Поспеловым, потом Марья Карповна с дочерью, наконец священник с Антоном Иванычем. В некотором отдалении ехала повозка. Ямщик едва сдерживал лошадей. Дворня окружила в воротах Евсея.
– Прощай, Евсей Иваныч, прощай, голубчик, не забывай нас! – слышалось со всех сторон.
– Прощайте, братцы, прощайте, не поминайте лихом!
– Прощай, Евсеюшка, прощай, мой ненаглядный! – говорила мать, обнимая его, – вот тебе образок; это мое благословение. Помни веру, Евсей, не уйди там у меня в бусурманы! а не то прокляну! Не пьянствуй, не воруй; служи барину верой и правдой. Прощай, прощай!..
Она закрыла лицо фартуком и отошла.
– Прощай, матушка! – лениво проворчал Евсей. К нему бросилась девчонка лет двенадцати.
– Простись с сестренкой-то! – сказала одна баба.
– И ты туда же! – говорил Евсей, целуя ее, – ну, прощай, прощай! пошла теперь, босоногая, в избу!
Отдельно от всех, последняя стояла Аграфена. Лицо у нее позеленело.
– Прощайте, Аграфена Ивановна! – сказал протяжно, возвысив голос, Евсей и протянул к ней руки.
Она дала себя обнять, но не отвечала на объятие; только лицо ее искривилось.
– На, вот тебе! – сказала она, вынув из-под передника и сунув ему мешок с чем-то. – То-то, чай, там с петербургскими-то загуляешь! – прибавила она, поглядев на него искоса. И в этом взгляде выразилась вся тоска ее и вся ревность.
– Я загуляю, я? – начал Евсей. – Да разрази меня на этом месте Господь, лопни мои глаза! чтоб мне сквозь землю провалиться, коли я там что-нибудь этакое…
– Ладно! ладно! – недоверчиво бормотала Аграфена, – а сам-то – у!
– Ах, чуть не забыл! – сказал Евсей и достал из кармана засаленную колоду карт. – Нате, Аграфена Ивановна, вам на память; ведь вам здесь негде взять.
Она протянула руку.
– Подари мне, Евсей Иваныч! – закричал из толпы Прошка.
– Тебе! да лучше сожгу, чем тебе подарю! – и он спрятал карты в карман.
– Да мне-то отдай, дурачина! – сказала Аграфена.
– Нет, Аграфена Ивановна, что хотите делайте, а не отдам: вы с ним станете играть. Прощайте!
Он, не оглянувшись, махнул рукой и лениво пошел вслед за повозкой, которую бы, кажется, вместе с Александром, ямщиком и лошадьми мог унести на своих плечах.
– Проклятый! – говорила Аграфена, глядя ему вслед и утирая концом платка капавшие слезы.
У рощи остановились. Пока Анна Павловна рыдала и прощалась с сыном, Антон Иваныч потрепал одну лошадь по шее, потом взял ее за ноздри и потряс в обе стороны, чем та, казалось, вовсе была недовольна, потому что оскалила зубы и тотчас же фыркнула.
– Подтяни подпругу у коренной-то, – сказал он ямщику, – вишь, седелка-то на боку!
Ямщик посмотрел на седелку и, увидев, что она на своем месте, не тронулся с козел, а только кнутом поправил немного шлею.
– Ну, пора, Бог с вами! – говорил Антон Иваныч, – полно, Анна Павловна, вам мучить-то себя! А вы садитесь, Александр Федорыч; вам надо засветло добраться до Шишкова. Прощайте, прощайте, дай Бог вам счастья, чинов, крестов, всего доброго и хорошего, всякого добра и имущества!!! Ну, с Богом, трогай лошадей, да смотри там косогором-то легче поезжай! – прибавил он, обращаясь к ямщику.
Александр сел, весь расплаканный, в повозку, а Евсей подошел к барыне, поклонился ей в ноги и поцеловал у ней руку. Она дала ему пятирублевую ассигнацию.
– Смотри же, Евсей, помни: будешь хорошо служить, женю на Аграфене, а не то…
Она не могла говорить дальше. Евсей взобрался на козлы. Ямщик, наскучивший долгим ожиданием, как будто ожил; он прижал шапку, поправился на месте и поднял вожжи; лошади тронулись сначала легкой рысью. Он хлестнул пристяжных разом одну за другой, они скакнули, вытянулись, и тройка ринулась по дороге в лес. Толпа провожавших осталась в облаке пыли безмолвна и неподвижна, пока повозка не скрылась совсем из глаз. Антон Иваныч опомнился первый.
– Ну, теперь по домам! – сказал он. Александр смотрел, пока можно было, из повозки назад, потом упал на подушки лицом вниз.
– Не оставьте вы меня, горемычную, Антон Иваныч! – сказала Анна Павловна, – отобедайте здесь!
– Хорошо, матушка, я готов, пожалуй, и отужинаю.
– Да вы бы уж и ночевали.
– Как же: завтра похороны!
– Ах, да! Ну, я вас не неволю. Кланяйтесь Федосье Петровне от меня, скажите, что я душевно огорчена ее печалью и сама бы навестила, да вот Бог, дескать, и мне послал горе – сына проводила.
– Скажу-с, скажу, не забуду.
– Голубчик ты мой, Сашенька! – шептала она, оглядываясь, – и нет уж его, скрылся из глаз!
Адуева просидела целый день молча, не обедала и не ужинала. Зато говорил, обедал и ужинал Антон Иваныч.
– Где-то он теперь, мой голубчик? – скажет только она иногда.
– Уж теперь должен быть в Неплюеве. Нет, что я вру? еще не в Неплюеве, а подъезжает; там чай будет пить, – отвечает Антон Иваныч.
– Нет, он в это время никогда не пьет.
И так Анна Павловна мысленно ехала с ним. Потом, когда он, по расчетам ее, должен был уже приехать в Петербург, она то молилась, то гадала в карты, то разговаривала о нем с Марьей Карповной.
А он?
С ним мы встретимся в Петербурге.
IIПетр Иванович Адуев, дядя нашего героя, так же, как и этот, двадцати лет был отправлен в Петербург старшим своим братом, отцом Александра, и жил там безвыездно семнадцать лет. Он не переписывался с родными после смерти брата, и Анна Павловна ничего не знала о нем с тех пор, как он продал свое небольшое имение, бывшее недалеко от ее деревни.
В Петербурге он слыл за человека с деньгами, и, может быть, не без причины; служил при каком-то важном лице чиновником особых поручений и носил несколько ленточек в петлице фрака; жил на большой улице, занимал хорошую квартиру, держал троих людей и столько же лошадей. Он был не стар, а что называется «мужчина в самой поре» – между тридцатью пятью и сорока годами. Впрочем, он не любил распространяться о своих летах, не по мелкому самолюбию, а вследствие какого-то обдуманного расчета, как будто он намеревался застраховать свою жизнь подороже. По крайней мере, в его манере скрывать настоящие лета не видно было суетной претензии нравиться прекрасному полу.
Он был высокий, пропорционально сложенный мужчина, с крупными, правильными чертами смугло-матового лица, с ровной, красивой походкой, с сдержанными, но приятными манерами. Таких мужчин обыкновенно называют bel homme[3].
В лице замечалась – также сдержанность, то есть уменье владеть собою, не давать лицу быть зеркалом души. Он был того мнения, что это неудобно – и для себя и для других. Таков он был в свете. Нельзя, однако ж, было назвать лица его деревянным: нет, оно было только покойно. Иногда лишь видны были на нем следы усталости – должно быть, от усиленных занятий. Он слыл за деятельного и делового человека. Одевался он всегда тщательно, даже щеголевато, но не чересчур, а только со вкусом; белье носил отличное; руки у него были полны и белы, ногти длинные и прозрачные.
Однажды утром, когда он проснулся и позвонил, человек, вместе с чаем, принес ему три письма и доложил, что приходил какой-то молодой барин, который называл себя Александром Федорычем Адуевым, а его – Петра Иваныча – дядей и обещался зайти часу в двенадцатом.
Петр Иваныч, по обыкновению, выслушал это известие покойно, только немного навострил уши и поднял брови.
– Хорошо, поди, – сказал он слуге.
Потом взял одно письмо, хотел распечатать, но остановился и задумался.
– Племянник из провинции – вот сюрприз! – ворчал он, – а я надеялся, что меня забыли в том краю! Впрочем, что с ними церемониться! отделаюсь…
Он опять позвонил.
– Скажи этому господину, как придет, что я, вставши, тотчас уехал на завод и ворочусь через три месяца.
– Слушаю-с, – отвечал слуга, – ас гостинцами что прикажете делать?
– С какими гостинцами?
– Привез их человек: барыня, говорит, деревенских гостинцев прислала.
– Гостинцев?
– Да-с: кадочка меду, мешок сушеной малины… Петр Иваныч пожал плечами.
– Еще два куска полотна, да варенье…
– Воображаю, хорошо должно быть полотно…
– Полотно хорошее и варенье сахарное.
– Ну, поди, я посмотрю сейчас.
Он взял одно письмо, распечатал и окинул взглядом страницу. Точно крупная славянская грамота: букву в заменяли две перечеркнутые сверху и снизу палочки, а букву к просто две палочки; писано без знаков препинания.
Адуев стал читать вполголоса:
«М. г. Петр Иваныч! Будучи с покойным Вашим родителем коротко знакомы и приятели, да и Вас самих в детстве тешил немало и в доме Вашем частенько хлеба и соли отведывал, потому и питаю уверительную надежду на Ваше усердие и благорасположение, что не забыли старика, Василья Тихоныча, а мы Вас здесь и родителей Ваших всячески добром поминаем и Бога молим…»
– Что за дичь? от кого это? – сказал Петр Иваныч, поглядев на подпись. – Василий Заезжалов! Заезжалов – хоть убей – не помню. Чего он хочет от меня?
И стал читать дальше:
«А моя покорнейшая просьба и докука к Вам – не откажите, батюшка… Вам в Петербурге не то, что нам, здешним, чай, все известно и все свое да родное. Навязалось на меня проклятое тяжебное дело, да вот седьмой год и с шеи не могу спихнуть: изволите помнить лесишко, что в двух верстах от моей деревушки? Палата сделала ошибку в купчей, а противник мой, Медведев, и уперся на нее: пункт, говорит, фальшивый, да и только. Медведев тот самый, что в Ваших дачах все без спросу рыбу ловил; покойник батюшка Ваш гонял его и срамил, хотел на своеволие и губернатору жаловаться, да по доброте, дай Бог ему Царствие Небесное, спускал, а не надо бы щадить этакого злодея. Помогите, батюшка, Петр Иваныч; дело теперь в Правительствующем сенате; не знаю там, в каком департаменте, и у кого, да Вам, чай, сейчас покажут. Съездите к секретарям и сенаторам, склоните их в мою пользу, скажите, что от ошибки, истинно от ошибки в купчей страдаю: для Вас всё сделают. Там же уж, кстати, выхлопочите мне патенты на три чина да пришлите ко мне. Еще, батюшка, Петр Иваныч, есть дельцо до Вас крайней потребности: взойдите в сердечное участие к безвинно угнетенному страдальцу и помогите советом и делом. Есть у нас в губернском правлении советник Дрожжов, золото, а не человек; умрет, а своего не выдаст; в городе другой квартиры не знаю, как у него, – как приеду, прямо к нему, живу по неделям – и Боже сохрани – подумать у другого остановиться, закормит, запоит; а бостончик от обеда до глубокой ночи. И этакого-то человека обнесли и ныне нудят подать просьбу об отставке. Побывайте, отец родной, у всех вельмож там, внушите им, какой человек Афанасий Иваныч: дело ли делать – так и кипит в руках; скажите, что донос, дескать, на него сделан фальшиво, по проискам губернаторского секретаря, – Вас послушают, и отпишите с первой почтой ко мне. Да повидайтесь со старинным моим сослуживцем, Костяковым. Я слышал от одного приезжего, Студеницына, Вашего же петербургского – чай, изволите знать, – что он живет на Песках; там ребятишки укажут дом; отпишите с той же почтой, не поленитесь, жив ли он, здоров ли, что делает, помнит ли меня? Познакомьтесь и подружитесь с ним: прекрасный человек – душа нараспашку, и балагур такой. Кончаю письмецо еще просьбицей…»
Адуев перестал читать, медленно разорвал письмо на четыре части и бросил под стол в корзинку, потом потянулся и зевнул.
Он взял другое письмо и начал читать также вполголоса:
«Любезный братец, милостивый государь, Петр Иваныч!»
– Это что за сестрица! – сказал Адуев, глядя на подпись: – Марья Горбатова… – Он обратил лицо к потолку, припоминая что-то…
– Что бишь это такое? что-то знакомое… ба, вот прекрасно – ведь брат женат был на Горбатовой; это ее сестра, эта та… а! помню…
Он нахмурился и стал читать:
«Хотя рок разлучил нас, может быть, навеки и бездна лежит между нами; прошли года…»
Он пропустил несколько строчек и читал далее:
«По гроб жизни буду помнить, как мы вместе, гуляючи около нашего озера, Вы, с опасностию жизни и здоровья, влезли по колено в воду и достали для меня в тростнике большой желтый цветок, как из стебелька оного тек какой-то сок и перемарал нам руки, а Вы почерпнули картузом воду, дабы мы могли их вымыть; мы очень много тогда этому смеялись. Как я была тогда счастлива! Сей цветок и ныне хранится в книжке…»
Адуев остановился. Видно было, что это обстоятельство ему очень не нравилось; он даже недоверчиво покачал головой.
«А цела ли у Вас та ленточка (продолжал он читать), что Вы вытащили из моего комода, несмотря на все мои крики и моления…»
– Я вытащил ленточку! – сказал он вслух, сильно нахмурившись. Помолчав, пропустил еще несколько строк и читал:
«А я обрекла себя на незамужнюю жизнь и чувствую себя весьма счастливою; никто не запретит воспоминать сии блаженные времена…»
«А, старая девка! – подумал Петр Иваныч. – Немудрено, что у ней еще желтые цветы на уме! Что там еще?»
«Женаты ли Вы, любезнейший братец, и на ком? Кто та милая подруга, украсившая собой путь Вашего бытия, назовите мне ее; я буду ее любить, как родную сестру, и в мечтах соединять образ ее с Вашим, буду молиться. А если не женаты, то по какой причине – напишите откровенно: Ваших тайн никто у меня не прочтет, я буду хранить их на своей груди, их вырвут у меня вместе с сердцем. Не медлите; сгораю нетерпением читать Ваши неизъяснимые строки…»
«Нет, вот твои так неизъяснимые строки!» – подумал Петр Иваныч.
«Я не знала (читал он), что милый наш Сашенька вдруг вздумает посетить великолепную столицу, – счастливец! увидит прекрасные домы и магазины, будет наслаждаться роскошью и прижмет к своей груди обожаемого дядю, – а я, я в то время буду лить слезы, вспоминая счастливое время. Если бы я знала о его отъезде, дни и ночи сидела бы и вышила бы для Вас подушку: арап с двумя собаками; Вы не поверите, как я много раз плакала, глядя на сей узор: что может быть святее дружбы и верности?.. Теперь меня занимает сия одна мысль; ей посвящу дни свои, но не имею здесь хорошей шерсти, и потому покорнейше прошу, любезнейший братец, выслать, вот по этим образчикам, что я тут вложила, что ни есть наилучшей английской шерсти, в самом скором времени, из первого магазина. Но что я говорю? какая ужасная мысль останавливает перо мое! может быть, уже Вы забыли нас, и где Вам помнить бедную страдалицу, которая удалилась от света и льет слезы? Но нет! я не могу подумать, чтоб Вы могли быть извергом, как все мужчины: нет! мне сердце говорит, что Вы сохранили к нам ко всем прежние чувствования среди роскоши и удовольствий великолепной столицы. Сия мысль служит бальзамом для моего страждущего сердца. Простите, не могу более продолжать, рука моя дрожит…
Остаюсь по гроб Ваша
Марья Горбатова.
P. S. Нет ли, братец, у Вас хорошеньких книжек? пришлите, если Вам не нужно: я бы на каждой странице вспоминала Вас, плакала бы, или возьмите в лавке новых, коли недорого. Говорят, очень хороши сочинения господина Загоскина и господина Марлинского[4], – хоть их; а то я еще видела в газетах заглавие – „О предрассудках“, соч. г-на Пузины – пришлите, – я терпеть не могу предрассудков».
Прочитав, Адуев хотел отправить туда же и это письмо, но остановился.
«Нет, – подумал он, – сберегу: есть охотники до таких писем; иные собирают целые коллекции, – может быть, случится одолжить кого-нибудь».
Он бросил письмо в бисерную корзинку, висевшую на стене, потом взял третье письмо и начал читать:
«Любезнейший мой деверёк Петр Иваныч! Помните ли, как семнадцать годков тому назад мы справляли Ваш отъезд? Вот привел Бог благословить на дальний путь и собственное чадо. Полюбуйтесь, батюшка, на него да вспомните покойника, нашего голубчика Федора Иваныча: ведь Сашенька весь в него. Бог один знает, что вытерпело мое материнское сердце, отпускаючи его на чужую сторону. Отправляю его, моего друга, прямо к Вам: не велела нигде приставать, окроме Вас…»
Адуев опять покачал головой.
– Глупая старуха! – проворчал он и читал:
«Он, пожалуй, по неопытности остановился бы на постоялом дворе, но я знаю, как это может огорчить родного дядю, и внушила взъехать прямо к Вам. То-то будет у Вас радости при свидании! Не оставьте его, любезный деверёк, вашими советами и возьмите на свое попечение; передаю его Вам с рук на руки».
Петр Иваныч опять остановился.
«Ведь Вы там один у него (читал он потом). Присмотрите за ним, не балуйте уж слишком-то, да и не изыскивайте очень строго: взыскать-то будет кому, взыщут и чужие, а приласкать некому, кроме своего; он же сам такой ласковый: Вы только увидите его, так и не отойдете. И начальнику-то, у которого он будет служить, скажите, чтобы берег моего Сашеньку и обращался бы с ним понежнее пуще всего: он у меня был нежненький. Остерегайте его от вина и от карт. Ночью, – ведь вы, я чай, в одной комнате будете спать, – Сашенька привык лежать на спине: от этого, сердечный, больно стонет и мечется; Вы тихонько разбудите его да перекрестите: сейчас и пройдет, а летом покрывайте ему рот платочком: он его разевает во сне, а проклятые мухи так туда и лезут под утро. Не оставьте его также в случае нужды и деньгами…»
Адуев нахмурился, но вскоре лицо его опять прояснилось, когда он прочел далее:
«А я вышлю, что понадобится, да и ему в руки дала теперь тысячу рублей, только чтоб он не тратил их на пустяки, да чтоб у него подлипалы не выманили, ведь там у вас, в столице, слышь, много мошенников и всяких бессовестных людей. А затем простите, дорогой деверь, – совсем отвыкла писать.
Остаюсь душевно почитающая вас невестка
А. Адуева.
P. S. Посылаю при этом наших деревенских гостинцев – малинки из своего сада, белого медку – чистый, как слеза, – полотна голландского на две дюжины рубашек да домашнего вареньица. Кушайте и носите на здоровье, а выйдут – еще пришлю. Присмотрите и за Евсеем: он смирный и непьющий, да, пожалуй, там, в столице, избалуется, – тогда можно и посечь».
Петр Иваныч медленно положил письмо на стол, еще медленнее достал сигару и, покатав ее в руках, начал курить. Долго обдумывал он эту штуку, как он называл ее мысленно, которую сыграла с ним его невестка. Он строго разобрал в уме и то, что сделали с ним, и то, что надо было делать ему самому.
Вот на какие посылки разложил он весь этот случай. Племянника своего он не знает, следовательно и не любит, а поэтому сердце его не возлагает на него никаких обязанностей: надо решать дело по законам рассудка и справедливости. Брат его женился, наслаждался супружеской жизнию, – за что же он, Петр Иваныч, обременит себя заботливостию о братнем сыне, он, не наслаждавшийся выгодами супружества? Конечно, не за что.
Но, с другой стороны, представлялось вот что: мать отправила сына прямо к нему, на его руки, не зная, захочет ли он взять на себя эту обузу, даже не зная, жив ли он и в состоянии ли сделать что-нибудь для племянника. Конечно, это глупо; но если дело уже сделано и племянник в Петербурге, без помощи, без знакомых, даже без рекомендательных писем, молодой, без всякой опытности… вправе ли он оставить его на произвол судьбы, бросить в толпе, без наставлений, без совета, и если с ним случится что-нибудь недоброе – не будет ли он отвечать перед совестью?..