Гонзаго расхохотался. Отсмеявшись, он продолжал нить своих размышлений:
«Ну а через некоторое время юная и прекрасная принцесса может скончаться. Мало ли умирает молодых девушек? Всеобщий траур, надгробная речь, произнесенная архиепископом. А мне – огромное наследство, которое я, черт побери, наконец приберу к рукам!»
На колокольне церкви Сен-Маглуар пробило два пополудни. На этот час было назначено открытие семейного совета.
VIII
Вдова Невера
Нельзя, конечно, сказать, что благородному Лотарингскому дворцу было предопределено стать притоном спекуляторов, но в то же время следует признать, что он был крайне удачно расположен и наилучшим образом приспособлен для этого. В парк, который граничил с улицами Кенкампуа, Сен-Дени и Обри-ле-Бюше, вели трое великолепных ворот. Особенно первые могли бы стоить в золоте столько же, сколько весят тесаные камни, из которых они недавно были сложены. И впрямь, разве эта ярмарочная площадь не была куда удобней, чем улица Кенкампуа, где всегда стояла грязь по колено, а по обеим сторонам располагались ужасные вертепы, где с большим удовольствием резали откупщиков? Парку Гонзаго явно было предназначено отбить первенство у улицы Кенкампуа. Все предсказывали это, и по случайности все предсказывавшие оказались правы.
Уже сутки все вспоминали опочившего горбуна Эзопа I. Бывший солдат гвардии по фамилии Грюэль и по прозвищу Кит пытался занять его место, но у него был рост шесть с половиной футов, то есть он был великан. Он мог как угодно наклоняться, но все равно спина его оказывалась слишком высоко, чтобы стать удобным пюпитром. Но Кит объявил, что сожрет любого Иону[57], который попробует составить ему конкуренцию. И эта угроза сдерживала столичных горбунов. И рост и нрав Кита были таковы, что каждый понимал: он проглотит их одного за другим. Человек он был вовсе не злой, но за день выпивал шесть, а то и семь кувшинов вина, а вино в 1717 году стоило дорого, так что ему просто необходимо было зарабатывать на жизнь.
Когда наш горбун, приобретший будку Медора, явился вступить во владение своим имуществом, в парке Невера очень смеялись. Вся улица Кенкампуа сбежалась поглазеть. Его сразу окрестили Эзопом II, горб его был сочтен исключительно удобным и имел бешеный успех. Но Кит ворчал, Медор тоже.
Кит сразу увидел в Эзопе II мало того что соперника, но еще и победителя. А поскольку Медор тоже пострадал не меньше, то оба они объединились в ненависти. Кит стал покровителем Медора, который скалился, показывая длинные зубы, всякий раз, когда видел нового владельца своей будки. Все это было чревато трагическими событиями. Никто ни секунды не сомневался, что горбуну суждено быть проглоченным Китом. Вследствие чего, следуя библейской традиции, ему дали второе прозвище Иона. Что ж, немногие негорбуны удостоились бы столь достойного и почтенного прозвища. И никакого преувеличения тут не было: Эзоп II, он же Иона, самым ясным и точным образом олицетворял собой идею горбуна, пожранного китом. Так что канва надгробной речи над ним была уже заранее готова.
Но похоже, Эзоп II был не слишком обеспокоен ужасной судьбой, которая его ожидает. Он вступил во владение будкой и весьма неплохо меблировал ее, поставив там небольшую скамеечку и сундук. Прямо скажем, даже Диоген в своей бочке, которая на самом деле была амфорой, устроился с меньшими удобствами. А в Диогене, по свидетельству всех историков, было росту пять футов шесть дюймов.
Запястье Эзопа II было обмотано шнурком, на котором болтался довольно большой холщовый мешок. Он приобрел доску, чернильницу и перья, иначе говоря, вложил средства в орудия труда. Когда он видел, что какая-нибудь сделка близка к завершению, он скромно подходил, точь-в-точь как его незабвенный предшественник Эзоп I, окунал перо в чернильницу и ждал. Как только сделку заключали, он клал себе на горб доску, на доску клали документы и ставили подписи с удобством, и ничуть не меньшим, чем в будке уличного писца. Чуть только оба участника сделки расписывались, Эзоп II, держа чернильницу в одной руке, другою снимал доску, уже игравшую роль чашки для получения мзды, забирал с нее доброхотное даяние, которое находило упокоение в мешке из грубой холстины.
Твердого тарифа не существовало. Эзоп II по примеру своего предшественника принимал все, кроме медной монеты. Но разве на улице Кенкампуа имела хождение медная монета? В те благословенные времена медь использовали лишь для получения ярь-медянки, чтобы травить богатых дядюшек.
Эзоп II находился здесь с десяти утра. Около часу дня он кликнул одного из продавцов холодных мясных закусок, что сновали по этому торжищу бумагами, купил хлебец с золотистой корочкой, пулярку, от одного взгляда на которую уже текли слюнки, и бутылку шамбертена. А чего вы удивляетесь? Его дело оказалось весьма прибыльным.
Его соперник не мог бы позволить себе такого.
Эзоп II уселся на скамеечку, разложил на сундуке провиант и стал подкрепляться на виду у спекуляторов, ожидавших, когда он утолит голод. У живых пюпитров имеется один недостаток: им необходимо есть. Видели бы вы, что в это время творилось! Перед будкой выстроилась очередь, и никому не пришло в голову воспользоваться спиною Кита. Великан, вынужденный пить в кредит, пил вдвое больше обычного. Он рычал от ярости. Его сообщник Медор злобно скалил зубы.
– Эй, Иона, – кричали со всех сторон, – ты скоро кончишь обедать?
Иона был великодушен, он отсылал клиентов к Киту, но все жаждали воспользоваться его услугами. Все-таки это большое удовольствие – ставить роспись на горбе. А кроме того, Иона не лез за словом в карман. Вы же знаете, горбуны весьма умны. Его остроты уже повторяли. Кит подстерегал удобный случай, чтобы расправиться с ним.
Отобедав, Иона крикнул своим пронзительным голоском:
– Солдат, дружок, не желаешь ли доесть курицу?
Кит был голоден, но его сдерживала ненависть.
– Подлец! – завопил он, а Медор злобно залаял. – Ты предлагаешь мне свои объедки!
– Тогда пришли свою собаку, – миролюбиво ответил горбун, – и перестань оскорблять меня.
– Ах, ты хочешь мою собаку? – взревел Кит. – Так получай же ее! – Он свистом подозвал пса и велел: – Куси, Медор! Куси!
Кит появился в саду уже дней шесть назад. Иногда живые существа проникаются друг к другу симпатией с первого взгляда, так произошло и у Кита с Медором. Медор хрипло взлаял и ринулся к будке.
– Берегись, горбун! – закричали спекуляторы.
Но Иона ждал пса, не проявляя паники. Когда Медор, казалось, вот-вот ворвется в свою будку, как во взятый приступом город, Иона схватил остатки курицы и швырнул ее в пасть собаки. О чудо! Вместо того чтобы возмутиться, Медор стал облизываться. Его язык старательно выискивал волоконца курятины, оставшиеся на шерсти.
Этот мастерский военный маневр был встречен взрывом громкого хохота. Со всех сторон раздавались крики:
– Браво, горбун, браво!
– Медор, скотина, куси его, куси! – продолжал науськивать собаку великан Кит.
Но подлый Медор окончательно предал его. Эзоп II купил пса, бросив ему куриную ножку. Ярость солдата дошла до последних пределов. Теперь он сам ринулся к будке.
– Бедняга Иона! – прореагировал хор спекуляторов.
Иона, посмеиваясь, вышел из будки и предстал перед Китом. Кит схватил его за шиворот и поднял в воздух. Горбун все так же смеялся. И в тот момент, когда Кит собрался его швырнуть наземь, Иона вывернулся, встал ногой на колено гиганта-солдата и подпрыгнул, словно кошка. Никто не смог бы сказать, как все произошло, настолько стремительным было это движение. А в результате Иона уже сидел верхом на толстой шее Кита, не переставая смеяться. По толпе прошел ропот удовлетворения. Эзоп II спокойно объявил:
– Проси, солдат, пощады, не то я тебя удавлю.
Покрасневший, разъяренный Кит прилагал безумные усилия, пытаясь избавиться от седока. Эзоп II, видя, что противник просить пощады не намерен, сжал колени. У гиганта вывалился язык. Он побагровел, затем посинел; было ясно, что у горбуна чудовищно сильные ноги. Через несколько секунд Кит, изрыгнув последнее ругательство, сдавленным голосом взмолился о пощаде. Зрители разразились рукоплесканиями. Иона ослабил тиски, легко спрыгнул наземь, бросил к ногам побежденного великана золотую монету, взял из будки доску, чернильницу, перья и весело крикнул:
– Господа клиенты, за работу!
Аврора де Келюс, вдова герцога де Невера, супруга принца Гонзаго, сидела в красивом кресле с прямой спинкой; кресло, как и вся мебель в ее молельне, было черного дерева. Она носила траур, и все, что окружало ее, было облачено в траур. Ее наряд, простой до аскетичности, вполне гармонировал с суровой простотой этой уединенной обители.
Молельня представляла собой квадратную комнату со сводчатым потолком, в центре которого находился медальон кисти Эсташа Лесюера[58], написанный в той аскетической манере, что свойственна второму периоду его жизни. На стенных панелях черного дуба без позолоты висели великолепные гобелены, представляющие сцены на религиозные сюжеты. Между двумя окнами возвышался алтарь. Он был накрыт черным, словно на нем только что отслужили панихиду. Напротив алтаря висел портрет во весь рост герцога Филиппа де Невера в возрасте двадцати лет. Он был подписан Миньяром[59]. Герцог был изображен в мундире генерал-полковника швейцарской гвардии. Рама была затянута черным крепом. Невзирая на христианские символы, видневшиеся повсюду, эта комната вполне могла бы сойти за обитель вдовы-язычницы. Артемизия[60], принявшая крещение, и та не смогла бы создать более пылкий культ памяти царя Мавсола. Все-таки христианство требует от скорби больше смирения и меньше пафоса. Впрочем, немногих вдов можно упрекнуть в чрезмерности их горя. Правда, тут нужно принять во внимание и особое положение принцессы, которая силой была вынуждена выйти замуж за господина Гонзаго. Так что ее траур был как бы знаменем отъединенности и сопротивления.
Уже восемнадцать лет Аврора де Келюс была женой принца Гонзаго. Но можно сказать, что она совершенно не знала своего супруга: она не желала ни видеть его, ни слышать.
Гонзаго делал все, чтобы добиться разговора с нею. Нет никаких сомнений, он любил ее, и, быть может, любил даже сейчас, на свой манер, разумеется; он был о ней, и вполне справедливо, весьма высокого мнения. Он думал, поскольку был уверен в силе своего красноречия, что, ежели принцесса согласится выслушать его, он выйдет победителем из этого испытания. Но принцесса, непреклонная в своем отчаянии, не желала быть утешенной. Она была одинока в этой жизни. И упивалась своим одиночеством. У нее не было ни друга, ни наперсницы, а ее духовный пастырь был всего лишь поверенным тайн ее прегрешений. То была женщина гордая, закаленная страданием. Одно-единственное чувство оставалось живо в ее сердце, одетом в броню, – материнская любовь. Единственное, что она любила, любила страстно, – память о своей дочери. Память же о Невере стала для нее как бы религией. Мысль о дочери придавала ей жизни и наполняла смутными мечтами о будущем. Всем известно и понятно глубокое влияние, оказываемое на человека вещественными объектами. Принцесса Гонзаго, одинокая среди своих служанок, которым было запрещено заговаривать с нею, живущая в окружении безмолвных картин, иссохла и умственно и чувственно. Иногда она говорила священнику, который исповедовал ее:
– Я мертва.
И это была правда. Несчастная женщина жила словно призрак. Жизнь ее была подобна мучительному сну. Она вставала утром, и молчаливые прислужницы одевали ее в мрачные одежды, затем чтица раскрывала молитвенник. В девять приходил священник, чтобы отслужить панихиду. Весь остальной день она сидела неподвижно, безмолвная, в полном одиночестве. После бракосочетания она ни разу не покидала дворец. Свет почитал ее сумасшедшей. Малого недоставало, чтобы при дворе воздвигли еще один алтарь – Гонзаго за его супружескую терпеливость. Действительно, надо признать, что за все это время никто не услышал от Гонзаго ни единой жалобы.
Как-то принцесса сказала своему исповеднику, обратившему внимание на то, что глаза у нее покраснели от слез:
– Мне приснилось, что я нашла свою дочь. Она оказалась недостойной называться мадемуазель де Невер.
– И как же вы поступили во сне? – поинтересовался священник.
– Так, как поступила бы в действительности: прогнала ее!
После этого дня она стала еще печальней и угрюмей. Мысль о возможном падении дочери неотступно преследовала ее. И тем не менее она не прекращала самых деятельных поисков во Франции и за границей. Гонзаго никогда не отказывал в деньгах супруге. Но конечно, он постарался, чтобы весь свет был посвящен в тайну его великодушия.
В начале осени исповедник порекомендовал принцессе принять на службу женщину ее возраста, тоже вдову, к которой он проявлял участие. Женщину звали Мадлен Жиро, она была тихая и преданная.
Принцесса особо приблизила ее к себе. Именно Мадлен Жиро отвечала теперь господину де Перолю, которому было поручено дважды в день справляться о состоянии здоровья принцессы, просить для господина Гонзаго позволения засвидетельствовать ей свое почтение и сообщать, что прибор госпожи принцессы стоит на столе.
Мы уже знаем, какой ответ давала ежедневно Мадлен:
– Госпожа принцесса благодарит господина Гонзаго, она не принимает; она слишком нездорова, чтобы выйти к столу.
В это утро у Мадлен было много работы. Вопреки обыкновению, пришло множество визитеров, просивших провести их к принцессе. То были все люди важные и значительные: господин де Ламуаньон, канцлер д’Агессо, кардинал де Бисси, кузены принцессы герцоги де Фуа и де Монморанси-Люксембур, принц Монакский со своим сыном герцогом де Валантинуа и множество других, явившихся по причине торжественного семейного совета, членами которого все они являлись и который должен был состояться как раз сегодня.
Совершенно не сговариваясь друг с другом, они хотели выяснить, каково нынешнее положение принцессы, и узнать, нет ли у нее тайных претензий к принцу, своему супругу. Принцесса отказалась их принять.
Единственно к ней был допущен старик-кардинал де Бисси, пришедший от имени регента. Филипп Орлеанский просил передать своей благородной кузине, что память о Невере вечно жива в его душе. Он сделает все, что только можно, для вдовы де Невера.
– Ваша светлость, – завершил свою речь кардинал, – господин регент весь к вашим услугам. Скажите, чего вы хотите?
– Я ничего не хочу, – ответила Аврора де Келюс.
Кардинал пытался задавать ей вопросы. Старался вызвать ее на откровенность или на жалобы. Она упрямо хранила молчание. Кардинал удалился с ощущением, что беседовал с женщиной, тронувшейся в уме. Право, Гонзаго заслуживает всяческого сочувствия!
Кардинал откланялся как раз в тот момент, когда мы оказались в молельне принцессы. По своему обыкновению, она пребывала в мрачной неподвижности. В ее застывших глазах не ощущалось мысли. Взглянув на нее, вы решили бы, что перед вами мраморное изваяние. Мадлен Жиро пересекла комнату, но принцесса не обратила на нее внимания. Мадлен подошла к молитвенной скамеечке, стоявшей около принцессы, и положила на нее молитвенник, который укрывала под накидкой. После этого, скрестив на груди руки, она встала перед госпожой, ожидая, когда та заговорит с нею или что-нибудь прикажет. Принцесса подняла на нее взгляд и спросила:
– Вы откуда пришли, Мадлен?
– Из своей комнаты, – ответила камеристка.
Принцесса опустила глаза. Только что, прощаясь с кардиналом, она вставала, чтобы отдать ему реверанс, и в окно увидела Мадлен, стоящую в парке среди толпы спекуляторов. Это обстоятельство пробудило неутихающую подозрительность принцессы. Мадлен намеревалась что-то сказать, но не решалась. Она была добрая женщина и, видя глубокую скорбь своей госпожи, испытывала к ней искреннее и почтительное сострадание.
– Ваша светлость, позвольте обратиться к вам, – робко пробормотала она.
Аврора де Келюс улыбнулась и подумала: «Вот и еще одну подкупили, чтобы она обманывала меня». Ее так часто предавали! Вслух же она произнесла:
– Говорите!
– Ваша светлость, – начала Мадлен, – у меня есть ребенок, в нем вся моя жизнь, и я отдала бы все, что есть у меня, кроме сына, чтобы вы стали счастливой матерью, как я.
Вдова Невера промолчала.
– Я бедна, – продолжала Мадлен, – и до моего поступления на службу к вашей светлости моему маленькому Шарло часто не хватало самого необходимого. О, если бы я могла отплатить вашей светлости за все то, что ваша светлость сделала для меня!
– Вам что-нибудь нужно, Мадлен?
– Нет! Нет! – воскликнула камеристка. – Речь идет только о вашей светлости. Этот семейный совет…
– Мадлен, я запрещаю вам упоминать о нем.
– Ваша светлость, – умоляюще промолвила Мадлен, – любимая моя госпожа, даже если вы скажете, что прогоните меня…
– Я прогоню вас, Мадлен.
– Я все равно исполню свой долг и спрошу: «Ваша светлость, хотите ли вы обрести свое дитя?»
Принцесса вздрогнула, побледнела и вцепилась обеими руками в подлокотники кресла. Она привстала. В этот момент у нее упал носовой платок. Мадлен наклонилась, чтобы поднять его. При этом она задела карман своего передника, и раздался звон. Принцесса вперила в нее холодный, незамутненный взгляд.
– У вас в кармане золото, – негромко бросила она.
И, словно забыв о своем высоком происхождении и о надменности, присущей ее натуре, принцесса, подобно обычной женщине, охваченной подозрением и желающей подтвердить его, засунула руку в карман к Мадден. Камеристка, сложив руки на груди, заплакала. Принцесса вытащила пригоршню золота: с десяток двойных испанских пистолей.
– Господин Гонзаго недавно приехал из Испании, – промолвила принцесса.
Мадлен упала на колени.
– Ваша светлость! Ваша светлость! – со слезами восклицала она. – Благодаря этому золоту мой Шарло выучится. А тот, кто дал мне его, тоже приехал из Испании. Богом заклинаю вас, ваша светлость, не прогоняйте меня, прежде чем не выслушаете!
– Ступайте! – приказала принцесса.
Мадлен пыталась умолять. Но принцесса властным жестом указала ей на дверь и повторила:
– Ступайте!
Камеристка вышла, и принцесса упала в кресло. Она сидела, закрыв лицо белыми сухими ладонями.
– А ведь я готова была полюбить эту женщину! – чуть ли не простонала она. – Никому! Никому! – повторяла она, и в голосе ее звучал ужас одиночества. – Господи, сделай так, чтобы я не верила никому!
Некоторое время она сидела, спрятав лицо в ладони, и вдруг из груди ее вырвалось рыдание.
– Дочь моя! Доченька! – душераздирающе выкрикнула она. – Пресвятая Дева, я хочу, чтобы она умерла! Уж тогда-то я встречу ее подле тебя.
Подобные бурные приступы были редки у этой угасшей натуры. Когда они проходили, несчастная женщина долго чувствовала себя разбитой. Прошло несколько минут, прежде чем она перестала рыдать. Обретя наконец голос, принцесса взмолилась:
– Смерти прошу! Иисусе, Спаситель, ниспошли мне смерть!
Она взглянула на распятие, стоящее на алтаре:
– Господи! Разве я мало выстрадала? Сколько же еще длиться этой муке?
Она протянула руки к распятию и со всей тоской исстрадавшейся души повторила:
– Смерти прошу! Господи Иисусе, в память ран твоих, в памяти страстей твоих, пошли мне смерть! Матерь Божия, в память слез твоих, даруй мне смерть!
Руки у нее опали, веки сомкнулись, и она в изнеможении откинулась на спинку кресла. В какой-то миг могло показаться, что милосердное небо вняло мольбе принцессы, но вскоре по ее телу пробежала слабая дрожь и судорожно сжатые руки шевельнулись. Она подняла веки и уставилась на портрет Невера. Глаза ее были сухими, и в них появилась странная неподвижность, от которой мороз продирал по коже.
Молитвенник, который Мадлен положила на краешек молитвенной скамейки, стоило его взять в руки, сам раскрывался на одной и той же странице, столько раз ее перечитывали. На этой странице находился французский перевод псалма «Miserere mei, Domine»[61]. Принцесса Гонзаго по нескольку раз в день прочитывала его. Через четверть часа она протянула руку за молитвенником. Молитвенник раскрылся на странице с псалмом. Секунду-другую принцесса смотрела на него, не видя. И вдруг, вздрогнув, вскрикнула.
Она протерла глаза, огляделась вокруг, чтобы убедиться, что не грезит.
– Книгу никто не трогал, – прошептала она.
Она перестала бы верить в чудо, если бы видела молитвенник в руках Мадлен. Но она поверила в чудо. Она неожиданно распрямилась, глаза ее засветились, и она вдруг предстала во всем блеске своей былой красоты – прекрасной, гордой, сильной. Она опустилась на колени перед молитвенной скамеечкой. Раскрывшийся молитвенник лежал перед ее глазами. В десятый раз она перечитывала несколько строчек, начертанных на полях псалма незнакомой рукой и представляющих собой как бы ответ на первый стих: «Помилуй меня, Боже». Ибо рядом со стихом было написано:
Бог смилуется, если в Вас есть вера. Наберитесь мужества, дабы защитить свою дочь: явитесь на семейный совет, даже если Вы будете больны или при смерти, и вспомните пароль, который был когда-то у Вас с Невером.
– Его девиз: «Я здесь!» – прошептала Аврора де Келюс и со слезами на глазах воскликнула: – Дитя мое! Доченька моя! – а через секунду совершенно твердым голосом промолвила: – Набраться мужества, чтобы защитить ее? Мужества у меня хватит, и свою дочь я защищу!
IX
Защитительная речь
Парадная зала Лотарингского дворца, которая этим утром была обесчещена постыдными торгами и которой завтра предстояло быть оскверненной толпой торгашей, приобретших ее по частям, в этот час, казалось, в последний раз озарилась ярким светом. С уверенностью можно сказать, что никогда, даже в пору великих Гизов, под ее сводами не заседало столь блистательное собрание.
У Гонзаго были причины желать, чтобы эта церемония прошла со всей важностью и торжественностью. С вечера были разосланы от имени короля письма, приглашающие на нее. Поистине, можно было подумать, что речь пойдет о деле государственной важности, что предстоит «Королевское чтение»[62], на котором в семейном кругу решаются судьбы великой нации. Кроме президента парламента де Ламуаньона, маршала Вильруа и вице-канцлера д’Аржансона, представлявших регента, на почетной скамье восседали кардинал де Бисси между принцем де Конти и послом Испании, старый герцог де Бомон-Монморанси рядом со своим кузеном Монморанси-Люксембуром, принц Монакский Гримальди, оба Ларошешуара, один из которых был герцогом де Мортемаром, а второй принцем де Тонне-Шарантом, а также Коссе, Бриссак, Граммон, Аркур, Круа, Клермон-Тоннер.
Мы перечислили только принцев и герцогов. Что же касается маркизов и графов, то их можно было считать на десятки.
Нетитулованные дворяне и поверенные располагались ниже возвышения. Их было множество.
Это достойное собрание, естественно, делилось на две части: на тех, кого Гонзаго купил, и на независимых.
Среди первых был один герцог, один принц, несколько маркизов, изрядное количество графов и почти вся нетитулованная мелочь. Гонзаго рассчитывал красноречием и неоспоримостью своих прав привлечь на свою сторону и остальных.
Перед открытием заседания все по-свойски болтали друг с другом. Никто толком не знал, по какому поводу созван совет. Большинство полагало, что для решения спора между принцем и принцессой из-за владений де Невера.
У Гонзаго было немало пылких сторонников, принцессу защищали несколько старых почтенных вельмож и несколько юных странствующих рыцарей.
После появления кардинала возникло еще одно предположение. Отчет, который сделал его высокопреосвященство касательно нынешнего состояния рассудка принцессы, навел на мысль, что речь пойдет о взятии ее в опеку.
Кардинал, который не особенно выбирал выражения, объявил:
– Эта милейшая особа почти окончательно свихнулась.
После такого заявления общее мнение склонилось к тому, что она не явится на семейный совет. Тем не менее ее поджидали, поскольку так было принято. Гонзаго с некоторым высокомерием, которое ему охотно простили, сам потребовал отсрочки. В половине третьего господин президент де Ламуаньон занял председательское кресло; заседателями при нем были кардинал, вице-канцлер, господа де Вильруа и де Клермон-Тоннер. Глава канцелярии Парижского парламента взял на себя функции секретаря, четыре королевских нотариуса помогали ему как контролеры-протоколисты. Все пятеро принесли в этом качестве присягу. Жаку Тальману, главе парламентской канцелярии, было поручено зачитать акт о созыве совета.
В акте сообщалось, что Филипп Французский, герцог Орлеанский, регент, намеревался собственной персоной председательствовать на сем семейном съезде как по причине дружбы, какую он питает к принцу Гонзаго, так и по братской привязанности, каковая связывала его некогда с покойным герцогом де Невером, однако заботы правления, бразды коего он не может отпустить ни на день, тем паче ради приватных дел кого бы то ни было, удерживают его в Пале-Рояле. Вместо его королевского высочества назначаются комиссары и королевские судьи господа де Ламуаньон, де Вильруа и д’Аржансон. Господин кардинал будет выступать королевским попечителем принцессы. Настоящий совет наделяется правом верховного суда, могущего по собственному усмотрению решать в последней инстанции без права последующих апелляций все вопросы касательно наследства покойного герцога де Невера, в частности, разрешать сопутствующие государственные вопросы, а равно наделяется правом в случае необходимости вынести решение, кому передать в окончательное владение имущество, принадлежавшее де Неверу. Гонзаго собственноручно отредактировал текст этого акта, так что вряд ли можно было представить документ, более благоприятный для него.