– Вы очень точно сформулировали! Как будто бы мы не имеем к Фаланге никакого отношения. Зато мы даем вам полный карт-бланш.
– И объявляете, что мы совершенно неуправляемы.
– Вы же понимаете… Наше государство основано на принципах гуманности! Право каждого на жизнь свято, как и право на бессмертие! Европа отказалась от смертной казни столетия назад, и мы никогда не вернемся к ней, ни под каким предлогом!
– А вот теперь я снова узнаю того другого вас, из новостей.
– Я не думал, что вы так наивны. С вашей работой…
– Наивен? Знаете… Просто с нашей работой часто хочется поговорить с людьми из новостей, которые макают нас в дерьмо. И вот – редкий случай.
– Не думаю, что вам удастся со мной поссориться. – Шрейер усмехается. – Помните? Я же всегда говорю людям то, что они хотят от меня услышать.
– И что, по-вашему, хочу услышать я?
Шрейер втягивает свой фосфоресцирующий пижонский коктейль – через соломинку, из шарообразного бокала, который нельзя поставить, не опустошив.
– В вашем файле значится, что вы исполнительны и честолюбивы. Что вы правильно мотивированы. Приводятся примеры вашего поведения при операциях. Все выглядит очень неплохо. Выглядит так, словно вас ждет большое будущее. Но продвижение по служебной лестнице у вас будто бы застопорилось.
Уверен, что в моем файле про меня есть немало и такого, о чем господин Шрейер предпочитает не упоминать, – возможно, пока не упоминать.
– Поэтому, предполагаю, вам хотелось бы услышать о повышении. Я кусаю щеку; молчу, стараясь не выдать себя.
– А так как я всегда следую своему принципу, – опять эта дружеская улыбка, – то и говорить с вами собираюсь об этом.
– Почему вы?.. Назначения в компетенции командующего Фаланги. Разве не он…
– Конечно, он! Конечно, старина Риккардо. Назначает он! А я просто разговариваю. – Шрейер машет рукой. – Вы сейчас правая рука командира звена. Так? Вас рекомендуют повысить до командира бригады.
– Десять звеньев? В моем распоряжении? Рекомендует кто?
Кровь с текилой стучится мне в голову. Это повышение через две ступени. Я выпрямляю спину. Я чуть не нагнул его жену и не разбил морду ему самому. Чудесно.
– Рекомендуют, – кивает господин Шрейер. – Что думаете?
Командовать бригадой – значит, перестать самому месить бутсами человеческие судьбы. Командовать бригадой – значит, выбраться из моей гнусной халупы в жилище попросторней… Ума не приложу, кто там может меня рекомендовать.
– Думаю, что я этого не заслужил. – Слова даются мне тяжело.
– Вы думаете, что вы заслужили это давным-давно, – говорит господин Шрейер. – Еще текилы? Вы выглядите несколько рассредоточенно.
– У меня ощущение, что мне собираются всучить пожизненный кредит. – Я качаю разбухшей головой.
– А кредиты вы не любите, – подхватывает Шрейер. – Так сказано в вашем файле. Но это не кредит, не переживайте. Оплата вперед.
– Не представляю, как я мог бы вас подкупить.
– Меня? Ваш долг – не перед каким-то сенатором. Ваш долг – перед обществом. Перед Европой. Ладно, урежем прелюдию. Эллен, ступай в дом.
Она не сопротивляется, на прощание вручая мне еще один дабл-шот. Шрейер провожает ее странным взглядом. Улыбка отклеилась и слетела с его губ, и на какой-то миг он забывает надеть на свое красивое лицо другое выражение. Долю секунды я вижу его настоящим – пустым. Но, обращаясь ко мне, он снова весь лучится.
– Фамилия Рокамора вам, должно быть, знакома?
– Активист Партии Жизни, – киваю я. – Один из руководителей…
– Террорист, – поправляет меня Шрейер.
– Тридцать лет в розыске…
– Мы его нашли.
– Арестовали?
– Нет! Нет, конечно. Вообразите себе: полицейская операция, куча камер, Рокамора сдается, конечно, и тут же он – во всех новостях. Начинается процесс, мы вынуждены сделать его открытым, все болтуны мира подряжаются защищать его бесплатно, чтобы покрасоваться на экранах, он использует суд как трибуну, становится звездой… Словно я переел на ночь и вижу кошмар. А у вас?
Я пожимаю плечами.
– Рокамора – второй по важности человек в Партии Жизни, сразу после Клаузевица, – продолжает Шрейер. – Они и их люди пытаются подорвать устои нашей государственности. Сломать хрупкий баланс… Обрушить башню европейской цивилизации. Но мы еще можем нанести превентивный удар. Вы можете.
– Я? Каким образом?..
– Система оповещения выявила его. Его подруга беременна. Он находится вместе с ней. Декларировать, судя по всему, они ничего не собираются. Отличный шанс для вас попробовать себя в качестве звеньевого.
– Хорошо. – Я размышляю. – Но что мы можем сделать по нашей линии? Даже если он сделает выбор… Обычная нейтрализация. После укола он проживет еще несколько лет, возможно, все десять…
– Это если все пойдет по правилам. Но когда загоняешь такого крупного зверя, надо готовиться к сюрпризам. Операция опасная, сами понимаете. Может случиться все, что угодно!
Шрейер кладет руку на мое плечо.
– Вы же меня понимаете? Дело щепетильное… Подруга на четвертом месяце… Обстановка напряженная, он сам не свой… Внезапное вторжение звена Бессмертных… Он отважно бросается защищать возлюбленную… Хаос… Не поймешь уже, как все и случилось. А свидетелей, кроме самих Бессмертных, не осталось.
– Но ведь то же самое может сделать и полиция, разве нет?
– Полиция? Представляете себе скандал? Хуже – только повесить этого гада в тюремной камере. А Бессмертные – другое дело.
– Совершенно неуправляемые, – киваю я.
– Погромщики, с которыми давно пора покончить. – Он прикладывается к бокалу. – Ваше мнение?
– Я не убийца, что бы вы там ни говорили про меня своей жене.
– Поразительное дело, – мурлычет он благодушно. – Я так внимательно разбирал ваш файл. Там много о ваших качествах, но про щепетильность – ни слова. Возможно, это что-то новое. Я, пожалуй, сам дополню дело.
– Будете дополнять, назовите это «чистоплотностью». – Я смотрю ему в глаза.
– Пожалуй, даже «чистоплюйством».
– Бессмертные должны следовать Кодексу.
– Рядовые Фаланги. Простые правила – для простых людей. Те, кто командует, должны проявлять гибкость и инициативу. И те, кто хотел бы командовать.
– А его подруга? Она имеет отношение к Партии Жизни?
– Понятия не имею. Вам не все равно?
– Ее тоже надо?
– Девчонку? Да, конечно. Иначе ваша версия событий может оказаться под вопросом.
Я киваю – не ему, сам себе.
– Я должен принять решение сейчас?
– Нет, у вас есть в запасе пара дней. Но хочу сказать вам: у нас есть и другой кандидат на повышение.
Он дразнит меня, но я не могу сдержаться.
– Кто это?
– Ну-ну… Не ревнуйте! Вы, может быть, помните его под личным номером. Пятьсот Три.
Я улыбаюсь и опрокидываю двойной шот разом.
– Здорово, что у вас такие приятные воспоминания об этом человеке, – улыбается в ответ Шрейер. – Должно быть, в детстве нам все кажется гораздо более приятным, чем оно является в действительности.
– Пятьсот Третий разве в Фаланге? – Мне становится тесно даже тут, на их гребаном летучем острове. – Ведь по правилам…
– Всегда бывают исключения из правил. – Шрейер перебивает меня учтивым оскалом. – Так что у вас будет приятный компаньон.
– Я возьмусь за это дело, – говорю я.
– Ну и прекрасно. – Он не удивлен. – Хорошо, что я нашел в вас человека, с которым можно говорить по существу и начистоту. Такую искренность я позволяю себе не со всеми. Еще текилы?
– Давайте.
Он сам отходит к переносному пляжному бару, плещет мне из початой бутылки в квадратный стакан огня на два пальца. Через открытую секцию купола на остров залетает прохладный ветер, ерошит пластиково-сочные кроны. Солнце начинает скатываться в тартарары. Голова моя схвачена обручем.
– Знаете, – говорит господин Шрейер, передавая мне бокал, – вечная жизнь и бессмертие – это ведь не одно и то же. Вечная жизнь тут. – Он притрагивается к своей груди. – А бессмертие здесь. – Его палец касается виска. – Вечная жизнь, – он ухмыляется, – включена в базовый соцпакет. А бессмертие доступно только избранным. И думаю… Думаю, вы бы могли достичь его.
– Достичь? Разве я не уже один из Бессмертных? – шучу я.
– Разница такая же, как между человеком и животным. – Он вдруг снова являет мне свое пустое лицо. – Очевидная человеку и неочевидная животному.
– Значит, мне еще предстоит эволюция?
– Увы, само собой ничего не происходит, – вздыхает Шрейер. – Животное из себя надо вытравливать. Вы, кстати, не принимаете таблетки безмятежности?
– Нет. Сейчас нет.
– Очень зря, – добродушно укоряет меня он. – Ничто так не поднимает человека над собой, как они. Советую попробовать снова. Ну что ж… На брудершафт?
Мы чокаемся.
– За твое развитие! – Шрейер высасывает содержимое своего шара до дна, опускает его на песок. – Спасибо, что пришел.
– Спасибо, что позвали, – улыбаюсь я.
Когда бог ласково говорит с мясником, для последнего это скорее означает грядущее заклание, чем приглашение в апостолы. И кто, как не мясник, сам играющий в бога со скотиной, должен бы это понимать.
– Что же это? «Франсиско де Орелльяна»? – Я впускаю в пустой стакан лучи заходящего солнца, гляжу на просвет.
– «Кетцалькоатль». Ее лет сто, как не производят уже. Я не пью, но говорят, вкус изысканный.
– Не знаю. – Я повожу плечами. – Главное – эффект.
– Ну да. И еще на всякий случай… Если вдруг будешь колебаться. Пятьсот Третьего мы туда тоже отправим. Не явишься ты, придется отрабатывать ему. – Он вздыхает, как бы показывая, насколько ему был бы неприятен этот вариант. – Эллен тебя проводит. Эллен!
На прощание он жмет мне руку. У него хорошее рукопожатие и приятная ладонь – крепкая, сухая, гладкая. При его работе это наверняка полезно, хотя и ровным счетом ни о чем не говорит. Об этом я знаю по работе собственной – а через меня человеческих рук тоже проходит немало.
Он остается на пляже, а госпожа Шрейер – без шляпы – эскортирует меня к лифту. Скорее даже буксирует – учитывая мое состояние и то, что она по-прежнему плывет впереди, а я гребу в ее кильватере.
– Ничего не хотите сказать? – интересуется ее спина.
Все происходящее со мной сегодня решительно ничем не напоминает реальность, и это придает мне нездорового легкомыслия.
– Хочу.
Мы уже в доме. Комната с темно-красными стенами. На одной из них – огромное золотое лицо Будды, выпуклое, все в паутине трещин, глаза закрыты, веки разбухли от накопившихся за тысячу лет снов. Под Буддой – широкая тахта, обитая вытертой черной кожей.
Она оборачивается.
– Что же?
– Вы не зря тут живете. Под этим вашим куполом. Загар действительно очень… – Я провожу взглядом по ее ногам – от сандалий до отреза платья. – Очень-очень ровный. Очень.
Эллен молчит, но я вижу, как вздымается под кофейной тканью ее грудь.
– Кажется, вам немного жарко, – замечаю я.
– Мне немного тесно. – Она поправляет ворот своего платья.
– Ваш муж рекомендовал мне принимать таблетки безмятежности. Считает, что надо вытравливать из меня животное.
Госпожа Шрейер медленно, словно сомневаясь, поднимает руку, берется за оправу и снимает очки. Глаза у нее зеленые, охваченные карим ободком, но какие-то будто матовые, будто изумруды слишком долго без внимания пролежали на витрине. Высокие скулы, чистый от морщин лоб, тонкая переносица. Без очков, как без панциря, она кажется совсем хрупкой – той приглашающей, вызывающей женской хрупкостью, которую мужчине хочется изорвать, расцарапать, затоптать.
Я оказываюсь рядом с ней.
– Не надо, – говорит она.
Беру ее за кисть – сильнее, чем надо, – и зачем-то тяну вниз. Не знаю, хочу ли я сделать ей приятно или больно.
– Больно. – Она пытается высвободиться. Я отпускаю ее. Она делает шаг назад.
– Уходите.
До самого лифта Эллен молчит, а я созерцаю ее затылок, наблюдаю, как льется и сияет мед. Я чувствую, как из-за моей неуклюжести, неверного движения спонтанная сила тяготения, почти столкнувшая нас, нечаянных, в космическом пространстве, слабнет, как траектории наших судеб вот-вот растащат нас друг от друга на сотни световых лет.
Но собираюсь с мыслями я, только когда уже стою в кабине.
– Чего не надо?
Эллен чуть прищуривается. Она не переспрашивает. Она помнит свои слова, обдумывает их.
– Оставьте это свое животное в покое, – произносит она. – Не надо его травить.
Двери закрываются.
Глава II. Водоворот
Мне нельзя здесь находиться. Но я слишком взбудоражен, чтобы идти домой, и слишком пьян, чтобы сдержаться, поэтому я тут. В купальнях «Источник».
Отсюда, из моей чаши, кажется, что купальни занимают всю Вселенную.
Сотни больших и малых бассейнов «Источника» веерными каскадами поднимаются к теплому вечернему небу. Чаши бассейнов сообщаются прозрачными трубами. Из помещений для переодевания подъемником взбираешься по стометровому стеклянному стволу, на котором и зиждется вся эта фантасмагория, на самую вершину конструкции – и попадаешь в обширный бассейн. А из него уже можно с пенистыми ручьями сплавляться по расходящимся в разные стороны трубам вниз, от одной чаши – к другой, пока не найдешь такую, где захочется остаться.
Каждая чаша, заполненная морской водой, пульсирует своим цветом и в такт той мелодии, которая играет внутри ее. Но какофонии не возникает: управляемые одним дирижером, тысячи чаш играют грандиозным оркестром, и из их разноголосицы выплавляется симфония. Чаши, как и трубы, – прозрачны; если смотреть на них сверху, они кажутся соцветиями на ветвях древа мироздания, если глядеть снизу – сонмами радужных мыльных пузырей, которые ветер уносит в преднощную синь. И многоцветное свечение этих пузырей тоже согласовано, синхронизировано: гроздья висящих в пустоте бассейнов, перевернутых стеклянных куполов то принимают общий оттенок, то начинают передавать друг другу по трубам сначала один цвет, а потом другой – как будто огонь взбегает вверх по хрустальному баобабу, соединяющему землю с небесами.
Стоит он посреди зеленого горного плато, окруженного заснеженными отрогами; солнце якобы только что скрылось за самым дальним из них. Конечно, и седые пики, и оцепленная ими равнина под мшистым ковром, и гаснущее небо – просто проекции. Ничего этого нет, а есть только громадный кубический бокс, в центре которого установлено гидромеханическое сооружение из псевдостекла, прозрачного композита.
Но подделку замечаю только я, потому что сегодня я видел настоящее небо и настоящий горизонт. Остальных, конечно, ничто не смущает. Разрешение и объемность у проекций таковы, что человеческий глаз не способен различить подделку уже с пары десятков метров. Ничего; люди не заходят за ажурные ограждения, которыми обозначаются пределы комфортного самообмана.
Я и сам хочу поверить в эти горы и в это небо; и во мне довольно текилы, чтобы граница между проекцией и реальностью таяла.
Словно сонные тропические рыбки в аквариумах, нежатся в чашах бассейнов купальщики в ярких тряпках. «Источник» – пиршество для глаз, сады свежести, красоты и желания, храм вечной юности.
Тут нет ни единого старика и ни одного ребенка: посетители «Источника» не должны испытывать ни малейшего морального и эстетического дискомфорта. Пусть те обитают в своих резервациях, где никого не смущают их отклонения, а стеклянные сады открыты только для тех, кто сохраняет свои молодость и силу.
Девушки и юноши приходят сюда и поодиночке, и парами, и большими группами; любой, спускаясь вниз по трубам, может подобрать чашу себе по вкусу. С музыкой, которая созвучна его настроению. С размерами, подходящими для уединенного созерцания или для любовного слияния, или для дружеских игр. С соседями молчаливыми, не проявляющими к другим никакого интереса, или с теми, кто пришел сюда за приключениями и электризует всю чашу.
Ветви хрустального баобаба – путаный лабиринт, и в нем можно забраться в такие уголки, в которых никто не потревожит. Но не всех смущают чужие взгляды – есть тут искатели, которые, едва заискрив между собой, сплетаются похотливым жгутом в шаге от случайных свидетелей, нечаянно касаясь их в страстной судороге, короткими всхлипами или сдавленным стоном одних заставляя отворачиваться, других – привлекая к себе.
Для обычных людей купальни – супермаркет удовольствий, аттракцион счастья, один из самых любимых способов препровождения вечности.
Но для таких, как я, они порочны – и запретны.
Я полулежу в небольшой чаше примерно посредине нарисованного мира, и половина пузырей-бассейнов парит высоко над моей головой, в то время как другая половина раскинулась внизу. Запах ароматических масел – чувственный, тяжелый – пропитывает воздух. Оболочка моего бассейна сейчас приглушенно вспыхивает фиолетовым, акустика прямо сквозь кожу притрагивается к моим органам негромкими, но проникающими басами; музыка спокойная и тягучая, но вместо того, чтобы убаюкивать, она возбуждает воображение.
Сквозь стекло я вижу чашу внизу – в ней морскими звездами раскинулись две молодые девушки, держась за руки – лишь указательными пальцами, – они словно парят в воздухе.
У одной, смуглой, через желто-флюоресцирующую ткань купальника проступают коричневые пятнышки сосков. Другая, рыжая с молочно-белой кожей, прикрывает обнаженную грудь рукой; волосы, разметанные по воде, потемневшим нимбом обрамляют ее узкое, немного детское лицо. Она смотрит вверх, на поднимающиеся в небо мерцающие стеклянные шары, в какой-то миг мы встречаемся глазами. И вместо того чтобы отвести взгляд, она медленно улыбается мне.
Я возвращаю ей улыбку и отворачиваюсь, закрываю глаза. Течение соленой воды чуть покачивает меня, и текила морским прибоем шумит в ушах. Я знаю, что могу сейчас соскользнуть вниз по трубе и через несколько мгновений тоже держать рыжеволосую девчонку за руку, знаю, что она не откажется от своих безмолвных обещаний. Купальни – место, куда приходят за всплеском и за выплеском; раньше с той же целью люди посещали ночные клубы. В прозрачных чашах топят свое одиночество, разбавляют его поспешными знакомствами, горячечными стремительными схватками; но внезапная близость заставляет нас чувствовать себя неловко, и мы бежим от этой неловкости, друг от друга – вниз, прочь по стеклянным трубам.
Мы? Я причислил себя к ним. Нет, не мы, а они.
Нам, Бессмертным, вход в купальни воспрещается кодексом чести. Рассадник разврата – так они называются в правилах.
Дело, конечно, не в том, что мы можем оказаться подвержены сиюминутному вертиго, дело не в коротком отчаянном сцеплении половых органов, а в том, что может стать результатом такого сцепления. В конце концов, предписание Бессмертным принимать таблетки безмятежности – пока что лишь настоятельная рекомендация. Животная природа, которую стараются извести в нас сенатор и прочие покровители Фаланги, ими нехотя признается. Для нас открыты спецбордели со шлюхами, умеющими выполнять любые заказы и оберегать любые секреты. Но за их пределами мы должны вести себя как кастраты.
Я должен. Что я здесь делаю? Что я тут ищу, Базиль?
Брызги!
Взрыв смеха – девичьего, чистого, звонкого. Совсем рядом. В моей чаше, где я хотел спрятаться ото всех – и надеялся быть обнаруженным. Еще фонтан. Я молчу, терплю, притворяюсь спящим.
Шепот – решают, двинуться ли дальше, вниз по каскадам, или остаться тут. Второй голос – мужской. Обсуждают меня. Девушка хихикает.
Я притворяюсь, что меня их игра совершенно не интересует.
По трубе ко мне в бассейн примчались двое. У парня оливковая кожа, глаза цвета анодированного алюминия, руки дискобола и смоляной чуб; девушка – негритянка, точеная. Остриженная коротко, как у джазовой певицы, головка посажена на высокую шею. Худые плечи. Груди-яблоки. Сквозь дрожащую воду мускулистый живот и узкие бедра колеблются, мерещатся, словно их только вот-вот отлили из эбонитового композита и они еще не успели принять окончательную форму.
Они прижимаются к бортику с моей стороны чаши, хотя противоположная никем не занята. Я решаю: они так сделали, чтобы я не мог за ними наблюдать. И хорошо. Думаю даже сплавиться дальше, оставив их наедине, но… Остаюсь.
Закрываю глаза, растворяю в морской воде минуту своей жизни, потом еще одну. Ничего сложного: теплая соленая вода может разъесть бесконечно много времени. Может, поэтому все купальни и заполнены круглые сутки, несмотря на свою дороговизну.
Снова смех негритянки – но теперь он звучит иначе: приглушенно, смущенно. Шлепки по воде – шуточная борьба. Всхлип. Вскрик. Тишина. Что там у них?
По воде плывет кусочек материи, топ ее купальника – неприлично алый, и алым цветом возбужденно пульсирует чаша. Тряпица подплывает к устью трубы, задерживается на секунду, будто на краю водопада, – и уносится вниз.
Хозяйка не замечает его потери. Распятая, прижатая своим другом к борту бассейна, она медленно открывается ему. Я вижу, как ее сведенные плечи постепенно расслабляются, отступают назад, как она принимает его натиск. Бурлит вода. Всплывают еще кусочки ткани. Он разворачивает ее спиной – и зачем-то лицом ко мне. Глаза у нее полуприкрыты, затуманены. Сахар зубов сквозь вывернутые африканские губы.
– Ах…
Я сначала ищу ее взгляда, а когда наконец вылавливаю его, смущаюсь. Оливковый атлет подталкивает ее ко мне – еще, еще, с налаживающимся ритмом. Ей не за что держаться, и она оказывается ко мне все ближе; мне нужно было бы уйти, мне нельзя, но я остаюсь, сердце бьется.
Теперь она заглядывает мне в глаза – хочет установить связь. Зрачки блуждают, она смотрит на мои губы… Я отворачиваюсь.
Тут везде наблюдение, говорю я себе. Остановись. Здесь за всеми смотрят. Тебя вычислят. Ты не должен даже находиться тут, а уж если…
В новом мире люди не стесняются своего естества, они готовы выставлять себя напоказ, интимность стала публичностью. Им нечего скрывать, не от кого. Семья после введения Закона о Выборе потеряла смысл. Она как зуб, в котором стоматолог убил нерв: через некоторое время сама собой сгнила и развалилась.
Все. Пора, пока не поздно. Ухожу. Уплываю.
– Ну… – шепчет она. – Ну пожалуйста… Ну… Бросаю взгляд. Только один.
Толчок… Толчок… Она в шаге от меня. Слишком близко, чтобы не соскользнуть… Я на самом краю… Тянется ко мне… Вытягивает свою шею… Не может дотянуться.
– Ну…
Я уступаю. Встречаю ее.
Она пахнет фруктовой жвачкой. Губы у нее мягкие, как мочка уха.
Целую ее, доступную, просящуюся. Беру ее за затылок. Ее пальцы сбегают вниз по моей груди, по животу, неуверенно – и там царапают меня. Ее настигает боль, соленая и сладкая, и она хочет поделиться ею. Ее сбивчивый, бессмысленный шепот громче слаженного пения тысячи чаш.
Еще чуть, и я пропал.
И тут откуда-то сверху доносится визг. Отчаянный, истошный – я таких никогда не слышал, разве что на работе. Он нарушает гармонию музыки купален, и его мечущееся эхо не дает ей восстановиться. А сразу вслед за этим визгом – еще один, а потом целый хор испуганных вскриков.
Наше трио распадается. Негритянка растерянно жмется к дискоболу, я вглядываюсь вверх, в загадочную возню, которая разворачивается над нашими головами, в одном из бассейнов. Люди пихают друг друга, что-то кричат – но слов не разобрать. Потом выбрасывают в трубу что-то белесое, грузное – и оно медленно съезжает в чашу уровнем ниже. Через секунду тех, кто блаженствовал в ней, заражает паника. Сцена повторяется: женские вопли, возгласы отвращения, кутерьма. Потом мельтешащие тела вдруг застывают, словно парализованные.
Там происходит что-то странное и страшное, и я никак не могу понять, в чем дело. Кажется, будто в бассейн попало какое-то омерзительное животное, монстр, что оно медленно скользит по трубам к нам, по пути заражая безумием всех, кто на него взглянет.
Новый всплеск шумной борьбы – и нечто покидает бурлящую чашу, ползет дальше. На секунду мне кажется, что это человек… Но вот движение… Оно вяло плюхается в бассейн над нами. Что это может быть? Оболочка чаши мерцает темно-синим, она почти непроницаема, и мне опять не удается понять, что же такое идет к нам. Даже находящиеся там люди не сразу осознают, что видят перед собой. Притрагиваются к нему…
– Господи… Это же…
– Убери это! Убери это отсюда!
– Да это…
– Не трогай его! Пожалуйста! Не надо!
– Что делать? Что с этим делать?!
– Убери! Не надо его тут!
Наконец странное создание выпихивают из чаши, и оно неспешно приближается к нашей. Я загораживаю спиной стриженую девчонку и ее дискобола; они совсем потеряны, но парень хорохорится. Что бы там ни ползло к нам, я подготовлен к встрече лучше их обоих.
– Черт…
У меня наконец получается рассмотреть его. Тяжелый тугой мешок, голова болтается, будто чужая и пришитая, конечности противоестественно вывернуты, то загребают, то вроде бы цепляются, словом, творят что вздумается, – каждая независима. Неудивительно, что он сеет вокруг себя такую панику. Это мертвец.