Тут бы, казалось, все тем же «манием руки» выдать наконец Б. жилье в столице и московскую прописку[310]. Однако то ли власти у Андропова не хватило, то ли он отвлекся на другие занятия, но прямиком из шикарной кремлевской клиники Б. перевозят в дом престарелых в подмосковном Климовске, и перспективы выглядят столь удручающими, что Ю. Лотман в сентябре 1970 года всерьез – «грех нам, что Бахтин так живет» – обдумывает планы забрать беспомощного и безденежного Б. в Тарту, с тем чтобы вскладчину, «добровольно отяготив себя сбором 10 р. в месяц», оплачивать для него съемную квартиру вместе с медицинским и бытовым обслуживанием[311].
Кто знает, могло бы и срастись, однако 14 декабря 1971 года Е. Бахтина, верная спутница мыслителя, скончалась. Б. несколько месяцев проводит в переделкинском Доме творчества, пока – уже после составленного Вяч. Вс. Ивановым письма К. Федина председателю исполкома Моссовета В. Промыслову – в конце июля 1972 года не получает наконец разрешение на прописку, а в сентябре не переселяется в купленную за свой счет однокомнатную квартиру в кооперативе «Советский писатель»[312].
Жить ему оставалось два с половиной года – в болезнях, но и в ореоле славы, ставшей к этому времени благодаря переводам на десятки языков действительно всемирной.
Соч.: Собр. соч.: В 7 т. М.: ИМЛИ РАН, 1996–2011.
Лит.: Конкин С., Конкина Л. Михаил Бахтин: Страницы жизни и творчества. Саранск: Мордовское книжное изд-во, 1993; Беседы В. Д. Дувакина с М. М. Бахтиным. М.: Прогресс, 1996; Бочаров С. Об одном разговоре и вокруг него; Событие бытия: М. М. Бахтин и мы в дни его столетия // Бочаров С. Сюжеты русской литературы. М.: Языки русской культуры. 1999. С. 472–520; Михаил Бахтин: pro et contra: В 2 т. СПб.: Изд-во РХГИ, 2002; Чудаков А. Диалоги с Бахтиным; М. М. Бахтин о «Поэтике Чехова» // Александр Павлович Чудаков: Сборник памяти. М.: Знак, 2013. С. 166–190; Коровашко А. Михаил Бахтин. М.: Молодая гвардия, 2017. («Жизнь замечательных людей»).
Безыменский Александр Ильич (1898–1973)
Над своим самым знаменитым стихотворением «О шапке», напечатанным 9 апреля 1923 года в «Правде», Б. поставил двойное посвящение «Троцкому. Молодежи» и получил благодарный отклик.
Как от комсомола, взявшего своим гимном «Молодую гвардию», переведенную Б. с немецкого языка, и избиравшего его делегатом всех своих съездов, а в 1926 году даже удостоившего званием почетного комсомольца, так и от Троцкого, который в предисловии к сборнику «Как пахнет жизнь» (1924) и первому изданию стихотворной эпопеи «Комсомолия» (1924)[313] именно Б., а отнюдь не Маяковского признал лучшим, талантливейшим поэтом советской эпохи: «Из всех наших поэтов, писавших о революции, по поводу революции, Безыменский наиболее органически к ней подходит, ибо он от ее плоти, сын революции, Октябревич»[314].
Соревнования с Маяковским, снисходительно сравнившим стихи соперника с «морковным кофе», Октябревич, впрочем, не выдержал, как и сам Троцкий не устоял в схватке со Сталиным. Первое «Собрание сочинений» Б. появилось, однако же, еще в 1926 году, его книжки шли бурным потоком, их суммарный тираж скоро превысил миллион экземпляров, и – выразительное подтверждение успеха – не на чьи-нибудь, а именно на его стихи Шостаковичу в 1927 году поручили написать Вторую симфонию «Посвящение Октябрю»[315].
Что же касается амплуа «любимца Троцкого», которое кому угодно могло бы стоить жизни, то, – рассказывает Соломон Волков, –
когда в 1929 году в его сатирической пьесе «Выстрел» (музыку к ленинградской премьере которой написал Шостакович) бдительные товарищи усмотрели выпады против Сталина, автор обратился к самому вождю за защитой и получил от него индульгенцию: «Выстрел», написал Безыменскому Сталин, можно считать образцом «революционного пролетарского искусства для настоящего времени»[316].
Так что Б., хоть и не был никогда удостоен Сталинской премии, не то что репрессиям, но даже и поношениям в печати не подвергался: пространно и мирно писал себе в рифму о Ленине, о Дзержинском, о ДнепроГЭСе, в годы войны служил спецкором газет «За честь Родины» и «Во славу Родины», а после войны в «Гневных строках» (1949) и в «Книге сатиры» (1954) успешно изобличал как отдельные негативные явления в нашей жизни, так и, разумеется, происки международного империализма.
И в 50-е, и в 60-е книги Б. по-прежнему продолжали бесперебойно выходить, «Вперед, заре навстречу, товарищи в борьбе» по-прежнему привычно звучало по радио и на всех парадных сборищах, а сам Б. («Волосы дыбом, зубы торчком. Старый мудак с комсомольским значком», – как припечатал его Сергей В. Смирнов) постепенно становился все более и более никому не нужным. Отличившись в годы оттепели лишь единожды – выступлением на писательском собрании 31 октября 1958 года, где заявил, как и все, что «Пастернак своим поганым романом и своим поведением поставил себя вне советской литературы и вне советского общества».
Итог… Его на склоне дней подвел сам Б. то ли автоэпиграммой, то ли автоэпитафией:
Большой живот и малый фаллос –Вот всё, что от меня осталось…Хотя осталось, впрочем, и от Б. одно сочинение, которое до сих пор нравится, кажется, всем – еще в 1935 году переложенная им на русский язык французская песенка «Все хорошо, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо…».
Вот кто бы мог подумать?
Соч.: Избр. произведения: В 2 т. М.: Худож. лит., 1989.
Лит.: Пресняков О. Поэт из страны Комсомолия: Об А. Безыменском. М.: Сов. писатель, 1964.
Бек Александр Альфредович (1903–1972)
Б. называл себя «беседчиком». «Он, – вспоминает А. Кондратович, – вообще любил слушать и спрашивать»[317], хотя не сразу понял, что это тоже дар, пусть особого рода, и что этот дар можно превратить в профессию.
Сын царского полковника медицинской службы, Б. в 16-летнем возрасте вступил в Красную Армию, там в дивизионной газете начал печататься, потом немножко поучился на университетском истфаке в Екатеринбурге, поработал на кожевенном заводе в столице, под диковинным псевдонимом «Ра-Бе» (то ли рабочий Бек, то ли ребе) сотрудничал как рабкор с «Вечерней Москвой» и «Правдой», занимался даже литературной критикой: «Представляете, я был еще левее РАППа!»[318].
Выпустил в общем пару брошюр и (в соавторстве с первой женой Л. Тоом) книжку по социологии чтения «Лицо рабочего читателя» (М.; Л., 1927), но всё как-то без азарта, без вдохновения. Пока в 1931 году не оказался в орбите горьковского проекта «История фабрик и заводов»: стал ездить в Кузбасс и Донбасс, записывать рассказы ударников и командиров производства и – вот где дар впервые пригодился – научился, по словам В. Шкловского, «вскрывать людей как консервные банки»[319].
Все его наиболее заметные книги так либо иначе основаны на мастерской работе с чужим словом, с устными воспоминаниями, а случалось и исповедями доверившихся ему людей. Такова даже биографическая повесть о покойном к тому времени основателе школы русских доменщиков М. К. Курако, первоначально опубликованная в «Знамени» (1934. № 5), а потом в трансформированном виде (почему-то под псевдонимом И. Александров и при участии А. Григорьева) не раз издававшаяся в серии «Жизнь замечательных людей» (1939, 1953, 1958).
Я исподволь распутывал узлы и узелочки, – писал Б. в дневнике, – находил сведущих людей, выспрашивал, сказанное одним проверял у других, собирал, накапливал подробности, действовал по испытанной своей методике, для которой все не придумаю определения. Следовательская? Исследовательская?[320]
Таким «беседчиком» Б. и на фронте был. Товарищи по «писательской роте» московского ополчения охотно вспоминают о нем, как о «бравом солдате Бейке» – вроде бы глубоко штатском очкарике, смешном и чудаковатом, чуть ли не недотепистом. Однако, – как рассказывает служивший с ним Б. Рунин, – «он мог с самым наивным видом подсесть к любому товарищу по роте и, настроив его своей намеренной детской непосредственностью на полную откровенность, завладеть всеми помыслами доверчивого собеседника…»[321].
Так с солдатами. Но так же, уже осенью 1941 года вооружившись корреспондентским удостоверением «Знамени», Б. вел себя и с командирами. Сутки в декабре провел, ни на шаг не отходя от полковника Афанасия Белобородова, оборонявшего ближние подступы к Москве, и все, что он увидел, что услышал и запомнил, стало повестью «День командира дивизии». Сблизился с комбатом Баурджаном Момыш-Улы, и вышла повесть «Панфиловцы на первом рубеже» (Знамя. 1943. № 5–6), которая, прирастая продолжениями и боковыми сюжетами, стала первой частью книги «Волоколамское шоссе».
Ее и в войсках читали, и переиздали более сорока раз, и перевели позднее на десятки языков, и изучали на офицерских курсах и в военных академиях разных стран, но ни Сталинской премии Б. не получил, ни орденов, как другие военкоры. Возможно, еще и потому, что слишком безыскусным, на первый взгляд, казалось повествование Б., открывавшееся фразой: «В этой книге я всего лишь добросовестный и прилежный писец».
Генерал Белобородов эту безыскусность – синоним правды – оценил по достоинству и на рукописи очередного бековского очерка, задержанного военной цензурой, не только наложил резолюцию: «Все правильно, так командовал, как здесь написано», – но и заверил свою подпись дивизионной печатью. Тогда как, – по словам А. Рыбакова, –
Момыш-Улы, которого Бек прославил на весь мир, стал его злейшим врагом. Он считал себя соавтором «Волоколамского шоссе». Он измучил Бека экспертизами и тому подобными вещами, отнимавшими у писателя время и рвавшими ему душу[322].
С романом «Талант» («Жизнь Бережкова») того хуже. Когда он, начатый еще до войны, был в 1948 году предложен к печати в «Новом мире», прототип главного героя – конструктор авиационных двигателей генерал А. А. Микулин обвинил писателя в клевете и в случае публикации пообещал ему ноги переломать, а редакцию разогнать к чертовой матери. Пошли, – как тогда говорили, – «сигналы», так что «вето на публикацию „Жизнь Бережкова“ накладывал сам Л. Берия»[323], и в свет она прорвалась только через восемь лет, после смерти могущественных заступников Микулина.
И, наконец, «Сшибка», как в первоначальной редакции назывался роман, в главном герое которого угадывался сталинский нарком И. Ф. Тевосян. К октябрю 1964 года, когда «Новый мир» одобрил рукопись, Тевосян был уже покоен, так что в бой за поруганные, как ей показалось, честь и достоинство своего мужа вступила его жена – «старая партийка» О. Хвалебнова. «Она, – свидетельствует один из руководителей Отдела культуры ЦК А. Беляев, –
подняла на ноги всех, она написала письмо министру черной металлургии, его заместителям, крупным хозяйственникам-металлургам, ученым, предсовмина Косыгину, члену Политбюро ЦК КПСС А. Н. Кириленко, ведавшему вопросам развития этой области промышленности, она написала и руководителю КПСС Л. И. Брежневу…[324]
Итог? Б. шесть раз менял название романа – со «Сшибки» на «Новое назначение», предложенное А. Твардовским, потом на «Онисимова», на «Историю болезни», на «Солдата Сталина», на «Человека без флокенов». Б. вписывал в текст сцены теперь уже с участием Тевосяна, названного по имени, а самые рискованные удалял… И «Новый мир» сначала при А. Твардовском, потом при В. Косолапове сражался вместе с ним, да и с «Москвой», куда Б. попытался предложить крамольный роман, тоже ничего не вышло[325]. Всё впустую, пока его текст, бродивший в самиздате и к тому времени известный едва ли не всем столичным литераторам, не проник на Запад.
Понимая, что публикация в одиозном издании НТС кладет крест на дальнейших попытках напечатать роман на родине, Б. встревожился, и, – вспоминает В. Лакшин, – «принес письмо в „Лит. газету“ – неловкое, наивное, с протестом против публикации в „Гранях“»[326]. Дело, однако, было сделано, и слава Богу, ибо, – свидетельствует Б. Рунин, –
умирающий Бек все-таки держал эту свою книгу в руках, правда, вышедшую не в Москве, а в Мюнхене, но ведь книгу! А принес ее Беку в больницу (об этом мало кто знает) не кто иной, как тогдашний оргсекретарь Московского отделения Союза писателей Виктор Ильин, бывший генерал КГБ, сам просидевший несколько лет на Лубянке[327].
И пройдут еще годы, прежде чем Г. Бакланов поставит «Новое назначение» в первый же номер, который он подписал как главный редактор журнала «Знамя» (1986. № 10), а посвященная разбору этого романа статья Г. Попова «С точки зрения экономиста» (Наука и жизнь. 1987. № 4) станет читаться как один из первых бестселлеров перестройки.
Теперь, когда из жизни ушла Т. Бек, много сделавшая для сохранения памяти о своем отце, вспоминают его реже, чем он того заслуживает. Но собрание сочинений выпущено, персональный сайт http://alexanderbek.ru/ работает, «Волоколамское шоссе», «Новое назначение», да и другие книги Б. выходят.
Значит, есть на свете и справедливость. Жаль только, что сам Б. в этом уже не убедится.
Соч.: Собр. соч.: В 4 т. М.: Худож. лит., 1991–1993; М.: ПЕН-центр, 1991; Волоколамское шоссе: Роман. М.: Вече, 2019.
Белинков Аркадий Викторович (1921–1970)
В отличие от многих и многих сверстников, Б. в детстве и отрочестве горя не знал: рос среди книг в обеспеченной еврейской семье, где «никого не раскулачили, никого не лишили, никого не арестовали»[328], набрал еще школьником фантастическую эрудицию, с блеском поступил в ИФЛИ (1939), откуда перешел в Литературный институт в семинар И. Сельвинского (1940) и, по причине врожденного порока сердца, не попал даже в действующую армию.
В общем личных причин ненавидеть советскую власть у него не было. А он ее с младых ногтей ненавидел или, скажем лучше, презирал – как аристократы духа презирают хамов, возомнивших себя хозяевами жизни.
И скрывать свое презрение Б. не считал нужным. Поэтому 30 января 1944 года за ним пришли.
Почему? Потому что он был невоздержан в разговорах. Потому что в противовес социалистическому реализму придумал свой художественный метод – «необарокко». И потому что в качестве дипломной работы намеревался предложить «Черновик чувств»[329] – роман вроде бы еще без прямых политических деклараций, но прочитывавшийся, – свидетельствует В. Саппак, однокашник Б., – как сочинение «внутреннего эмигранта»[330].
Б., приговоренному за все это к восьми годам лагерей[331], тут бы образумиться. Но он и в Карлаге, таясь и все-таки не сумев укрыться от «всевидящего глаза», продолжил писать – рассказ «Человечье мясо», пьесу «Роль труда», вступительную главу к роману «Россия и Черт», где, – процитируем его признательные показания на допросе, – «клеветнически утверждал, что Советская власть – дрянь», и «самое страшное не в том, что убийцы захватили власть в государстве, а то, что народу они свои, родные и любимые…»[332]
Так что приговор от 28 августа 1951 года еще строже – 25 лет ИТЛ с последующим поражением в правах, и вряд ли Б. дожил бы до конца срока, но грянул реабилитанс, и пусть не в первых рядах, а только 16 июня 1956 года его, «учитывая состояние здоровья», все-таки выпустили[333].
Б. вернулся в Москву, получил-таки диплом Литинститута, некоторое время даже преподавал в нем, но за прозу больше почти не брался, сосредоточившись отныне на исследовании писательских судеб. Писал внутренние рецензии для «Нового мира», составлял биографические статьи для «Краткой литературной энциклопедии», и в их числе (совместно с О. Михайловым) очерк об А. Блоке (1962)[334], а главное – поздней осенью 1960 года выпустил книгу «Юрий Тынянов».
Антисоветский дух и в ней чувствовался, и написана она была на грани проходимости, но все же пока еще на грани, с использованием всех наличных средств иносказания, поэтому издание в «Советском писателе» вышло под редакцией бдительной Е. Книпович, а осторожный обычно В. Шкловский свою рецензию в «Литературной газете» (8 апреля 1961 года) назвал одним словом «Талантливо»[335].
Б. на ура принимают в Союз писателей (1961; рекомендации В. Шкловского, Е. Книпович и Ю. Оксмана), книгу по предложению Р. Орловой чуть ли даже не выдвигают сгоряча на Ленинскую премию, а в среде просвещенных читателей к нему приходит слава, ибо, – вспоминает М. Чудакова, – «никто, в сущности, из пишущих о литературе ‹…› не сделал такого прорыва, как Белинков, никто не сумел выжать все возможное из ситуации, просуществовавшей всего несколько лет»[336].
Можно ли назвать и это, и последующие сочинения Б. историко-филологическими? Да, безусловно, но, – как в дневниковой записи от 28 июня 1964 года заметил К. Чуковский, – главной задачей была другая – «при помощи литературоведческих книг привести читателя к лозунгу: долой советскую власть»[337]. Его удел отныне, – говорит и Л. Чуковская, – «публицистика, для которой художник – лишь трамплин»[338].
Еще в 1959 году Б. пришел к выводу, что «можно писать книги, которые стоят того, чтобы их писать» и что «пришло время решительных, резких, недовольных и остро профессиональных книг»[339]. Проба следует за пробой, и уже во втором, переработанном издании книги «Юрий Тынянов» (1965)[340] ирония везде, где удалось, сменяется желчным сарказмом, а эзопова речь прямой. Что же касается презрения к власти, то оно дополняется еще более лютым презрением к советской интеллигенции – к тем, кто этой власти подчинился и попытался либо служить ей, либо от нее спрятаться.
Так рождается книга «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша». Подавая в 1963 году на нее заявку, Б. вначале, возможно, еще надеялся и тут обмануть цензуру, но книгу все равно написал так, что надеяться было уже не на что. Литературовед окончательно уступил место «политическому писателю», и, – как заметил Ст. Рассадин, – «он был судьей, он был очень злым судьей и очень жестоким судьей. С моей точки зрения чрезмерно жестоким судьей. Он не хотел входить в драму того же Олеши, он его припечатал»[341].
К лету 1967 года более чем 900-страничная машинопись, раскалывая первых читателей на непримиримых сторонников и еще более непримиримых противников, ушла в самиздат, 18 июня об этом плаче по бесславно погибшей русской интеллигенции сообщила итальянская газета «Эспрессо»[342]. А спустя всего полгода фрагменты белинковской фрески для всех неожиданно появились на страницах ничем до того не знаменитого журнала «Байкал», что в Улан-Удэ (1968. № 1, 2).
Власть, конечно, спохватилась быстро: третий фрагмент из запланированных уже не был напечатан, Б. заклеймили в «Литературной газете» (15 мая и 5 июня 1968 года), журнальную редакцию покарали, издательство «Искусство» многократно пролонгировавшийся договор на книгу об Олеше расторгло. И тогда Б., воспользовавшись поездкой по частному приглашению в соцстраны, бежит – сначала в Вену и, наконец, 28 июня 1968 года прибывает в США. С жаром бросается работать – пробует преподавать в университетах, пишет облитые горечью и злостью статьи и открытые письма, задумывает журнал «Новый колокол»[343].
Однако… Чтобы не подбирать обиняков, скажем сразу: заграница его не приняла. Университетские филологи – потому что, – как говорит О. Ронен, – он был чересчур политизирован, ригористичен, и «аполитичная поэзия, „Я помню чудное мгновенье“, была в его системе лишь результатом того, что Пушкину запрещали писать политические стихи»[344]. Что же касается эмигрантов первой волны, то, вполне принимая проклятия по адресу большевистского режима, они не приняли ни белинковских обличений русской интеллигенции, ни его, назвав их русофобскими, рассуждений об изначально будто бы подлой природе «страны рабов, страны господ». А тут еще характер – заносчивый, неуживчивый, интеллектуально высокомерный…
Так что статьи и открытые письма Б. появлялись в западной прессе лишь в извлечениях и пересказе[345], а книгу «Сдача и гибель советского интеллигента» вдове удалось напечатать уже после смерти автора только в 1976 году, да и то в Мадриде, где русская типография была дешевле, ничтожным тиражом, практически за собственный счет, в итоге чего, – вспоминает Н. Белинкова, – «часть тиража осела в университетских библиотеках на Западе. Остальную – удалось просунуть под „железный занавес“»[346].
В годы низвержения коммунистических идолов интерес к трудам и судьбе Б. вспыхнул, конечно, с новой силой. И воспоминания о нем опубликовали, и навсегда, казалось бы, утраченный «Черновик чувств» нашли, и неизданные ранее на родине книги выпустили.
Перечитывают ли их сейчас – эти книги, эти статьи, где горечь и злость доведены до максимально крайнего предела?
Соч.: Юрий Тынянов. М.: Сов. писатель, 1960, 1965; Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша. М.: РИК «Культура», 1996; Россия и Черт. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 2000.
Лит.: Белинков А., Белинкова Н. Распря с веком: В два голоса. М.: Новое лит. обозрение, 2008.
Белов Василий Иванович (1932–2012)
В зрелые годы Б. старался почаще бывать в своей родовой Тимонихе и книги писал о том, как, в отличие от городского раздрая, мил и дорог ему лад деревенской жизни.
Но это в зрелости, а в юные годы он из этого лада, из этой засасывающей среды стремился вырваться всеми правдами и неправдами. Настолько, что после срочной службы в армии (1952–1955) уехал в Молотов (ныне Пермь), был там, работая столяром на заводе, переведен из кандидатов в члены партии (1956)[347], и это, – как не без лукавства вспоминает Б., – «членство в КПСС в какой-то мере подсобило» ему «выпрыгнуть за частокол, отгороженный крестьянину-колхознику, общественному изгою, бесправному и даже беспаспортному»[348].
Но что-то в Молотове, видимо, не срослось, поэтому Б. вернулся в родные края, побыл литсотрудником районной газеты «Коммунар» и то ли восемь, – как он утверждает, – то ли одиннадцать, – как говорят биографы, – месяцев отработал первым секретарем Грязовецкого райкома ВЛКСМ. Однако стихи уже писались, после полуслучайного дебюта в питерском журнале «Звезда» (1956. № 5) печатались в газетах, в альманахе «Литературная Вологда», так что путь лег не в совпартшколу, а по рекомендации Я. Смелякова в московский Литинститут, в семинар поэзии к Л. Ошанину (1959–1964).
Во властители дум он там еще не выбился, но писал много и всяко разно: от «халтурной», – по признанию Б., – поэмы «Комсомольское лето» до автобиографических записок секретаря сельского райкома ВЛКСМ «Страшнее всего – тишина», которые если чем и привлекают сейчас внимание, то эффектным пассажем: «Черт возьми! Идет сорок второй год советской власти, а под ногами у нее до сих пор путается всякая нечисть вроде бога!» (Молодая гвардия. 1960. № 3. С. 194)[349].
Быль, правда, молодцу не в укор, тем более что писаться начало уже и другое, с осознанным «деревенским» акцентом: в «Нашем современнике» вышла повесть «Деревня Бердяйка» (1961), стихи были изданы книгой «Деревенька моя лесная» (Вологда, 1961), а проза продолжена сборниками «Знойное лето» (Вологда, 1963), «Речные излуки» (М., 1964).
Б. еще студентом приняли в Союз писателей (1963), о нем заговорили, и новомирская рецензия И. Борисовой «День за днем» (1964. № 6) явилась важным знаком признания. Не хватало лишь прорыва, и он случился в январе 1966 года с появлением повести «Привычное дело» на страницах петрозаводского журнала «Север»[350].
Эту повесть, до того отклоненную «Нашим современником» и вроде бы «Новым миром»[351], многие поныне считают и самым сильным произведением Б., и самым безусловным шедевром объявившей о себе «деревенской прозы». Во всяком случае, журнальная книжка пошла нарасхват[352], опомнившиеся новомирцы даже – в нарушение всех журнальных правил – хотели перепечатать эту повесть у себя[353] и на публикацию откликнулись восторженной статьей Е. Дороша «Иван Африканович» (1966. № 6), а в «Правде» (3 марта 1967 года) появление нового таланта приветствовал Ф. Кузнецов[354].
И это, надо сказать, вносит существенные коррективы в позднейшие слова Б. о том, что на пути к читателям ему будто бы – «под дикий свист вселенской злости» – пришлось прорываться «через еврейские заслоны и комиссарские посты».
Что касается «комиссаров», то напомним, что они никаких особенных препятствий публикациям Б. никогда не чинили, а со временем ввели его в бюро Вологодского обкома партии, сделали народным депутатом СССР «по списку КПСС» (1989) и под занавес даже избрали членом своего ЦК (1990–1991). А евреи…
Так уж вышло, но первую славу Б., как и всей деревенской прозе, создали если и не одни евреи, то вообще подозрительное в его глазах интеллигентское сословие. И суровая Л. Чуковская восторгалась «Привычным делом»[355], и требовательные Е. Дорош, И. Соловьева, И. Виноградов, Ю. Буртин, иные многие либералы писали о Б. с исключительной доброжелательностью.
А вот поди ж ты!.. Когда в «Новом мире» еще при А. Твардовском печатались «Плотницкие рассказы» (1968. № 7) и «Бухтины вологодские завиральные» (1969. № 8), Б. бывал в редакции часто. И вспоминает он об этом вроде бы с благодарностью, но не забывает упомянуть и про «некоторую специфичность» взглядов своего редактора А. Берзер, и что с Ю. Буртиным он приятельствовал, так как «считал его русским». Что же до остальных своих непрошеных друзей, и отнюдь не обязательно этнических евреев, то в ход шли понятные тогда эвфемизмы – «татары», мол, или «французы».