Книга Страницы истории сельскохозяйственной науки ХХ века. Воспоминания учёного - читать онлайн бесплатно, автор Николай Васильевич Орловский. Cтраница 9
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Страницы истории сельскохозяйственной науки ХХ века. Воспоминания учёного
Страницы истории сельскохозяйственной науки ХХ века. Воспоминания учёного
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Страницы истории сельскохозяйственной науки ХХ века. Воспоминания учёного

В 1915–1916 гг. с разрешения семинарского начальства издавался литературно-художественный «журнал» «Утро», с хорошо выполненной гравюрой восхода солнца на обложке. Зачинателем этого самодеятельного «журнала» был Николай Жоголев, уже упомянутый в истории с архимандритом Виссарионом. Характерно для того времени, что он под своей фотографией в альбоме выпуска 1916 г. поместил следующую похоронную эпитафию:

Настанет пора – моя жизнь оборвется,Последним аккордом замрет на струнах.И лира последней слезою прольется,Разбившись, погибнет в житейских волнах.А сам певец…При траурном свете свечей погребальныхСойдет в царство теней, где вечный покой.

Такую незавидную судьбу готовили себе некоторые представители талантливой молодежи в те годы.

К счастью для Жоголева, эта надгробная эпитафия не потребовалась в продолжении по крайней мере шестидесяти лет, и я, встретившись случайно в Куйбышеве в 1972 г. с поэтом Жоголевым, пожелал ему под рюмку коньяка доброго здоровья и долгих лет жизни, а похоронная эпитафия была сочтена за дурной пример того, как жестоко могут ошибаться поэты-лирики в прогнозах на будущее в сфере даже своих личных переживаний.

«Журнал» выходил раза два в год, каждый номер в размере ученической тетради. К сожалению, ни одного номера его не сохранилось, но в памяти остались строки с явным влиянием Бальмонта:

Всплески водХороводГолых тел подымал.Приходи на зареПомечтать у реки.Слышишь, какУ реки березнякЗашумел и поник;Темный бор разговорЗатянул, оборвал … и т. д.

Психологию в III классе, предмет для меня новый и сразу меня заинтересовавший, вел Василий Яковлевич Арефьев. В тонком учебнике Гобчанского были главы с завлекательными названиями: «Образование представлений о временных и пространственных свойствах предметов. Иллюзии и галлюцинации. Способность представления. Воспоминания и законы ассоциации» и т. д. Думалось, что изучение психологии поможет в развитии самосознания.

Но на первом же уроке надежды сменились сомнениями. У Арефьева незапоминающаяся личность: глаза белые, брови белые, усы белые, речь строится неправильно, заикается. Сразу же сделано заявление, что «психология – это как бы часть Закона Божия». А у меня религиозное мировоззрение в этот год уже трещало по всем швам. Появилась опасная запись в дневнике: «Неверно это! Надо обратить на это внимание и проверить учителя»! И я быстро допроверялся до того, что перестал его слушать. Пристало как-то к нему оскорбительное прозвище «Дыра».

Но некоторые его уроки запомнились. Они были посвящены сегодняшним вопросам, мучившим молодежь, например, об эстетических чувствованиях и красоте. Наш «Дыра» как-то разошелся и хорошо разобрал прекрасный рассказ Чехова «Красавица», подметив, что чувство красоты всегда сопровождается грустью. Были уроки, на которых затрагивались жгучие для молодежи в 14–16 лет вопросы о любви, о половом инстинкте. Излагались они с позиций Шопенгауэра. Запомнилась тема урока «О желании и хотении». Три стадии в развитии желания: 1-я – представление о предмете желаний; 2-я – воспоминание о приятном чувствовании, которое мы испытали при обладании предметом; 3-я – стремление обладать предметом. Для того чтобы избавиться от какого-либо желания, надо стараться не допустить до 2-й стадии посредством отвлечения его на другие предметы. Арефьев напомнил известный рассказ Чехова «Монахи». О монахах, которые убежали в город после того, как настоятель с моральной целью расписал им яркими красками суету и разврат города. «Дыра» также обругал Куприна, который не знает этого элементарного правила психологии, а Куприн со своей «Ямой» был тогда на первом плане. Честь и хвала нашему Арефьеву за то, что он единственный в семинарии сверх программы поднимал эти деликатные вопросы.

Предметам «Церковная история» и «Священное писание» придавалось большое значение. Первый предмет вел Александр Федорович Малышев, по прозвищу Таракан, данному ему за то, что он при разговорах как-то своеобразно шевелил своими большими черными усами, закрывавшими почти весь рот. Характерно, что от этого предмета у меня ни в памяти, ни в дневниковых записях ничего не сохранилось, кроме каких-то туманных воспоминаний о бесконечной цепи соборов, страшной и страстной вечной борьбе православной церкви с католицизмом и папством, а в своей стране – с бесконечными ересями и разными уклонами.

Второй предмет начинал Василий Алексеевич Пьянков, по прозвищу Пьянок, скучно-комический персонаж, который очень боялся великовозрастных учеников и в классе никогда не сообщал им об отметках. Выходя же из класса, высовывал голову в дверь и опасливо сообщал: «А я Вам поставил дву», – и быстро ретировался по коридору в учительскую. От его уроков у меня в памяти ничего не осталось.

Зато заменивший его молодой, окончивший духовную академию, Виноградов остался в памяти как широко эрудированный человек и неплохой педагог. Сидя за кафедрой, без лишней жестикуляции, он спокойно излагал тему, искусно используя поэтическую сторону библейских и евангельских сказаний и образов и попутно затрагивая некоторые общие вопросы, например о разумной выработке цельного мировоззрения. В его изложении церковная школа была реформирована Петром Великим в профессиональную, специальную. В результате любое умственное течение на Западе переносится с опозданием в отсталую Россию. Западный ветер надувает нам облака в виде ложного классицизма, сентиментализма, романтизма и он же сдувает их с нашего горизонта. В Германии рождается Гегель, у нас с опозданием появляется гегельянство, за ним шеллегианство и, наконец, ницшеанство. Русская школа не имела под собою русских основ. Все было наносное, похожее на тепличное растение, перенесенное с Запада. Но у русской интеллигенции есть великое стремление к свету, истине, знанию, хотя путь ее зигзагообразный. Особо ясное отражение эти колебания получили в творчестве Толстого. Мы – свидетели его превращения из материалиста в верного последователя Христа (и это говорилось после отлучения Толстого от церкви синодом)… Эту мучительную борьбу испытывает почти каждый человек в большей или меньшей степени. Твердое и ясное решение необходимо, и оно должно когда-нибудь прийти. Церковная школа ведет именно по этому пути.

Кардинальными предметами у нас являются «Священное писание» и «Богословие». Те же люди, которые презирают богословие, не знают его. Из светской школы они вышли с жалкими обрывками катехизиса. Теперь появилось в деле просвещения другое направление. В школе начинают вводить богословские науки, и воспитание учащихся стараются направить по руслу евангелия. Тогда и семинария поднимется в глазах интеллигентов и откроет свои двери всем желающим, а не только лицам духовного сословия. «И я в это верю!» – закончил свой урок Виноградов 9 сентября 1916 г., т. е. в самый канун революционных событий, которые смели церковную школу в историческое небытие!

Дальнейшая судьба Виноградова, этого убежденного апологета христианства, была не из легких. В голодном 1920 г. он умер от холеры.

Для завершения этой галереи портретов лишь упомяну о нашем латинисте Василии Ивановиче Благоразумове с кличкой Вася-Ваня, а иногда и более обидной «Home vulgaris», который, напирая на усвоение правил и исключений из них, строгий и сухой по натуре, не смог привить нам любовь к отточенным речам Цицерона и к истории походов Юлия Цезаря.

Еще более бледный след в воспоминаниях оставил наш «грек» Александр Степанович Пономарев. Нельзя не отметить Саввы Николаевича Кикута, низенького, с большими усами, учителя пения в духовном училище и семинарии. Его оригинальная украинская фамилия звучала как прозвище и не нуждалась в дополнительной кличке. Удивительно было его серое постоянство в методах преподавания. Мы, первоклашки, начинали уроки пения с псалма «Царь небесный за человеколюбие на земле явися!..», известного своим четким ритмом, который отбивался смычком, Кикута. И через восемь лет парни с пробивающими усами ревели тот же псалом, разве только без ритмического стука смычка. Как регент хора семинарской церкви Кикут также не проявил особых способностей, ограничиваясь в подготовке лишь старыми партитурами Бортнянского и Львова. И это при наличии огромных (к тому же бесплатных) певческих ресурсов среди семинаристов. Новатором Кикут не был, но он искренне любил свое искусство, и мои сотоварищи часто видывали его в первые годы советской власти на галерке цирка, где тогда шли спектакли Южинской оперы. За билет на галерку требовалось тогда заплатить что-то около трех миллионов рублей, и у «миллионера» Кикута, вероятно, они были последние… Душа у нашего учителя пения и регента была добрая и склонная к поэзии!

В заключение этой главы расскажу об одной характерной фигуре того времени – настоятеле кафедрального собора, протоиерее Валериане Викторовиче Лаврском, который до моего поступления в семинарию долгие годы обучал наших отцов логике, психологии и французскому языку. В 1912 г., когда ему исполнилось 77 лет, торжественно в соборе справлялось 50-летие его деятельности.

Я помню его стариком, которому было уже тяжело вести долгие службы, и драгоценная митра – редкое отличие в среде белого духовенства – отяжеляла и клонила его усталую умную голову. Его истощенная фигура и углубленный в себя взгляд старческих очей источали какой-то свет мудрой доброты. Мне казался он живым прообразом известного из литературы старца Зосимы, который старался рассудить запутанный мир страстей в семье Карамазовых у Достоевского. На исповедь к нему его поклонники выстаивали целые ночи.

Нравственный облик этого незаурядного человека вскрывается из недавнего рассказа академика Ивана Михайловича Майского, бывшего посла СССР в Англии в трудные годы Великой Отечественной войны. Его рассказ требует детального изложения. Когда я ознакомил Ивана Михайловича с описанием семинарской жизни, то он припомнил из своей богатой событий жизни один небольшой, но существенный штрих.

«В 1903 г., – сказал он, – я работал в Самаре и был избран членом Самарского комитета РСДРП, мне было всего 19 лет. Я был молод и полон энергии. Трудно было с хранением нелегальной литературы и партийных документов. Весьма надежным и необычным местом для их хранения оказались квартира священника Лаврского и алтарь кафедрального собора, настоятелем которого он был. Жил он в доме, который находился тогда в соборном садике, прямо напротив главного входа в собор. Его племянница Миклашевская была замужем за эсдеком, нам сочувствовала и передавала литературу своему дяде.

Я, по молодости лет, решил распропагандировать доброго батюшку и в разговорах с ним начал усердно рассказывать ему о блестящих успехах физики, астрономии, о гипотезе Канта-Лапласа и т. п., но этот пожилой батюшка (ему тогда исполнилось уже 68 лет. – автор) посмотрел на меня с сожалением и сказал: «Мы очень благодарны ученым за их работу в области познания тайн мира, сотворенного Богом». И я понял, что моя легковесная пропаганда атеизма в споре с этим глубокоэрудированным академиком не имела никакого результата.

Но я не мог отказаться от столь редкого счастливого случая и при последующих посещениях его домика в разговорах с Лаврским снова возвращался к вопросам борьбы между наукой и религией. Вот вы, батюшка, верите в то, что мир сотворен Богом, но неужели Господь Бог не мог сотворить его более совершенным, чем имеющийся. Кругом льется кровь, расстрелы, виселицы, каторга, голод, нищенство. Страшная бедность рядом с блеском богатства. Почему же это так?

На этот жгучий тяжелый вопрос Лаврский долго молчал, а затем, пристально посмотрев на меня, ответил так, что его ответ запомнился мне надолго. «Вы спрашиваете меня о причинах такого несоответствия, и я Вам честно скажу: о причинах его я не знаю… а потому-то я вам и помогаю». Он повернулся и вышел из комнаты. И снова я почувствовал бедность моей аргументации, удивительную мудрость и искренность моего просвещенного противника. Я продолжал прятать нелегальную литературу в домике настоятеля кафедрального собора.

Наступил бурный 1905 г., и мне пришлось быстро покинуть Самару, а эти дискуссии с протоиереем Лаврским сохранились в памяти в продолжении почти 70 лет», – закончил свой краткий рассказ академик И. М. Майский.

Итак, в Самарском духовном училище и семинарии были не только Дубас, Виссарион, протоиерей-черносотенец Силин, не только просветители вроде Преображенского, Надеждина, Горбунова, Смагина, но и такие личности, как Валериан Викторович Лаврский со светлой головой и горячим сердцем, который шел далеко впереди своего окружения. Но таких Лаврских были только единицы, и погоду в атмосфере православной церкви делали не они…

Кризис веры

И я сжег все, чему поклонялся.Поклонился всему, что сжигал.И. С. Тургенев

Христианское мировоззрение вместе со всем обрядовым ритуалом православной церкви к нам, семинаристам, переходило по наследству, передаваясь из рода в род. Мы видели своих отцов не только в облачении в церкви, но и дома без подрясников, в сутолоке обыденной жизни, со всеми ее радостями и горестями. За восемь лет пребывания в духовном училище и семинарии мы, как видно, получали целенаправленное воспитание, которое должно было обеспечить последние два специальных класса (пятый и шестой) полным набором учащихся. Преподавание в этих классах русской церковной истории, истории и обличения раскола и сектантства, гомилетики, литургии, каноники, дидактики и богословия во всех его видах – основного, догматического, нравственного, обличительного – должно было подготовлять образованных священнослужителей и отбирать отличившихся для поступления в духовную академию, окончание которой открывало путь к получению высоких званий на духовном поприще. Этот план подготовки молодой смены поддерживался системой материальных поощрений способным учащимся в виде небольших стипендий. Бедному сельскому духовенству, часто многосемейному, эти стипендии оказывали существенную помощь. Прежде чем порвать с семинарией и выйти из четвертого класса в университет, каждому такому стипендиату надо было крепко подумать о том, что он теряет и на что идет. И образ несчастного Раскольникова из «Преступления и наказания» Достоевского часто вставал перед многими.

И все же многие учащиеся уходили из четвертого класса семинарии в университеты, из которых только Томскому и Варшавскому было дано право принимать семинаристов без экзаменов. В пятый класс переходили лишь сыновья беднейших слоев духовенства, сироты да мало активные по своей натуре, которые решили идти по проторенной дорожке отцов, выполняя семейный завет: Так надежнее будет! Среди них попадались считаные единицы с особым настроем души, с действительной верой в христианские идеалы, с искренним желанием своим служением помочь бедному деревенскому люду в его тяжелой доле и беспросветной нужде. Они с огромным интересом читали увлекательные, написанные священником Г. Петровым книги: «Евангелие как основа жизни», «По стопам Христа». В его большой повести «Затейник» рассказывается о деятельности одного такого идеального священника в деревне, о его мучениях в борьбе за правду, о борьбе с благочинным и архиереем. Его пропаганда идей христианского социализма, иными словами – установления «Царства Божия на земле», может вызывать сейчас только улыбку своей наивностью и сентиментальностью, а тогда они оказывали определенное влияние на души семинарской молодежи. Разуверившись, видимо, в реалистичности своих идей, Г. Петров снял сан священника и превратился в прекрасного оратора-лектора по истории искусства.

В октябре 1916 г., когда на фронтах гремели пушки, лилась кровь, Петров выступил в большом концертном зале общественного собрания с двумя лекциями на темы: «Красота человека» и «Красота жизни». И огромная аудитория была заворожена увлекательным, ярким изложением истории искусства, начиная с пирамид Египта, гармонии греческого Акрополя, переходя к испанцам времен инквизиции, гигантам эпохи Возрождения и заканчивая Достоевским, Толстым и Горьким. Стихами Бальмонта «Будем как солнце» он заключил свои лекции. Петров по натуре был исключительным оптимистом и мастером слова. Несмотря на поверхностность его философии, он поднимал души молодежи и заставлял нас о многом и многом думать.

Но эти «думы» по каким-то скрытым законам внутренней логики привели к постановке на обсуждение основных законов бытия, к коренной переоценке догматов веры и к уничтожающей критике всей обрядовой стороны религии. Этот процесс был для многих мучительным, так как он затрагивал не только общие вопросы мировоззрения и гносеологии, но и жгучие повседневные вопросы морали, поведения человека в сегодняшней сутолоке и т. д.

«Вначале бе Слово, и Слово бе к Богу, и Бог бе Слово… Вся тем быша, и без него ничто же бысть, еже бысть. В том живот бе, и живот бе свет человеком: и свет во тме светит и тма его не объяст». Так начинается Евангелие от Иоанна. Что это: отражение какой-то космической реальности или просто художественная метафора какого-то полузабытого еврейского народного сказания? Что это: Демиург, первичный двигатель великого Леонардо да Винчи в романе Мережковского, или же какая-то материализованная сила – энергия физиков?

Как далее развертывался этот акт творения: за семь библейских дней или по эволюционной кривой Канта-Лапласа-Дарвина, занявшей в истории вселенной миллионы и миллионы лет? На этот вопрос успокоительно отвечал мой ближайший учитель В. В. Горбунов, что одно с другим совпадает, лишь коэффициент времени различен, и нечего науке и религии открывать фронт из-за такой мелочи. Оставалось неясным, как Бог-Демиург, утомившись от непрерывного творчества в течение шести дней, мог на седьмой день устроить себе отдых («…почи от всех дел своих»). Это как-то не вязалось с законом сохранения материи и энергии, о котором нам говорил на своих уроках Смагин.

А далее все шло по пословице: чем дальше в лес, тем больше дров. Библейское сказание о сотворении человека, райской жизни, первородном грехе с участием лукавой Евы, едином Высшем существе, но в трех лицах, о непорочном зачатии Богородицы с помощью святого духа и т. д. – все это постепенно входило в список проклятых вопросов, которые молодой ум не стеснялся ставить на разрешение.

Еще более тяжелые раздумья зарождались по поводу моральных основ христианства, которые внедрялись в семье с первых же дней моего сознательного бытия. Если религиозные основы христианства начали подвергаться беспощадному анализу, то и моральные основы жизненного поведения становились шаткими. Спрашивается: «А чем их заменить? Есть ли что-либо равноценное?» Если 10 заповедей, начертанных Саваофом на каменных моисеевых скрижалях, пока еще остаются в силе, то как ты относишься к евангельской проповеди Льва Толстого о борьбе со злым путем непротивления злу, или же поступать по-библейски «Зуб за зуб», или по темному эпиграфу к знаменитому роману того же Толстого «Анна Каренина»: «Мне отмщение и аз воздам!» А может быть, сила есть право, закон: побеждающий всегда прав; сущность жизни – борьба, а Ницше с его проповедью Сверхчеловека – гениальный провидец? Чем определяются поступки человека: христианским милосердием и жалостью или грубым, а иногда утонченным эгоизмом?

Я читаю «Что делать?» Чернышевского и следую в мыслях за студентом Лопухиным. В дневнике моем появляется запись: «Для чего он отказался от мечты всей его жизни, от ученой карьеры? Потому что Верочка ему нравилась; потому что ему стало ее жалко и он полюбил ее. Выходит, ли отсюда, что вся жизнь должна от такого признания запутаться и настанет анархия, если все откроют подспудные свои карты. Нет! Жизнь примет только более здоровые формы и освободится от глупых романтических бредней. Следовательно, если я пожертвую все на алтарь отечества, то не из любви к нему, а из того, что мне это кажется хорошим, мне это полезно, кажется красивым, хотя, может быть, и очень неприятным по последствиям. В настоящее время такой «здоровый эгоизм» начинает процветать. Хорошо ли это?» Характерно, что такой разрушительный анализ основных понятий христианства о долге и самопожертвовании зафиксирован после упомянутых лекций Г. Петрова о красоте человека и красоте жизни.

И так во всем, чего бы моя мысль ни касалась, в любом предмете, с любого явления прежде всего снимались привычные романтические покровы и обнажались какие-то скрытые до того пружины. Классически выписанный Тургеневым в «Отцах и детях» образ нигилиста Базарова занял особое место в моей душе. И это нигилистическое семя начало быстро, со второго класса семинарии, прорастать. В семинарском общежитии среди казеннокоштных бурсаков (примерно на 250 человек) в 1916 г. образовалась конспиративная ячейка по изучению естественных наук, знакомство с которыми в семинарии было явно недостаточным. Два Ивана (Щербаков и Аскалонов), Петя Бурцев да два Николая (Мидцев и я) всеми «правдами и неправдами» доставали «нелегальную» (в условиях семинарии) литературу, которая тщательно нами штудировалась, конспектировалась и со всей молодой страстностью обсуждалась вечером в общежитии, на уроках, переменах. Таким путем через нас прошли Дарвин «Происхождение видов», «Путешествие вокруг света на корабле «Бигль» и «Автобиография», Л. Бюхнер «Сила и материя», Э. Ренан «Жизнь Иисуса и Апостолы», Чернышевский «Что делать?», избранные произведения Белинского, Писарева и годовые комплекты журнала «Вестник знания» с приложениями «Библиотеки для самообразования», где можно было получить сведения о последних новинках в науке.

К этому потоку присоединился «Капитал» К. Маркса, который сначала оказался сразу не по зубам для нашей молодежи, и мы в качестве самоподготовки к нему взяли известный тогда курс М. И. Туган-Барановского «Основы политической экономии», посвященный, между прочим, авторам Франсуа Кенэ, Герману Госсену и Карлу Марксу – «самому глубокому критику капиталистического строя». Сейчас переход к «Капиталу» Маркса через «Политическую экономию» кадета-профессора звучит одиозно, а в те годы такая последовательность определялась временем издания и возможностью пользования им.

Вслед за сим в наши головы хлынул поток революционно-демократической литературы, изданной в 1906 г. прогрессивными издательствами «Буревестник», «Русское богатство» и другими, когда на короткий период тяжелый пресс царской цензуры был снят под давлением первой революции. Проглатывалось все без особого выбора: Ленин «Аграрный вопрос и критики Маркса», Пешехонов «Хлеб, свет и свобода», Чернов «К вопросу о выкупе земли», Кропоткин «Революция в России», «Мои воспоминания о Петербурге» и т. д.

Особое впечатление во мне оставили слова Кропоткина: «Нигилизм в своих разнородных проявлениях сообщает большинству наших писателей ту удивительную искренность, ту привычку «думать вслух», которая поражает западных читателей. Прежде всего нигилист объявляет войну всему, что можно обозначить словами: условная ложь цивилизованного общества». Его отличительной чертой была безусловная искренность, и во имя этой искренности он и сам отрекался и от других требовал отречения от предрассудков, суеверий и привычек, которые их собственный разум не в состоянии был обосновать. Он отказывался от подчинения какому бы то ни было авторитету, кроме разума, и в анализе каждого социального установления или привычки он восставал против всякого рода софизмов, более или менее замаскированных.

Следует прямо сказать, что как бы ни относились сейчас к Бюхнеру, Фогту и Молешотту, приклеивая к ним этикетки «вульгарных материалистов» в основном за перенос дарвиновской борьбы на законы человеческого общества, но в те далекие годы «Сила и материя» Бюхнера, читаемая подпольно, сыграла роль тяжелой дубинки, под безжалостными ударами которой рушились последние оплоты моего христианского миросозерцания.

Этому содействовало и окружение. Оба Ивана – инициаторы кружка – были года на 2–3 старше меня и обладали уже известным жизненным опытом, оба происходили из беднейших низов сельского духовенства, учились они на последние гроши отцов. Иван Щербаков – обладатель уникальной памяти и острого критического ума – был в классе первым учеником. Аскалонов и Бурцев не спускались по успехам ниже третьего или четвертого места. Я как более молодой, более обеспеченный материально, своекоштный семинарист, к тому же менее организованный по натуре, всегда смотрел на своих друзей снизу вверх и в острых дискуссиях часто сдавался на «милость победителя».

В жизни кружка бывали и комедийные моменты. В огромной столовой общежития в красном углу висел небольшой образ Николая-чудотворца в позолоченной ризе. Перед каждым принятием пищи дежурным по столовой «пулеметной очередью» читалась молитва, все крестились и только после этого принимались уплетать немудреную бурсацкую еду. Кто-то из наших нигилистов ночью, яко тать в нощи, подложил под ризу Николая-чудотворца портрет нашего великого страстотерпца Федора Михайловича Достоевского, но результат был нулевой. Дня два-три все продолжали молиться на икону с испитым лицом этого романиста. Тогда наши мудрецы пошли на еще большее преступление: они подменили Достоевского на портрет Максима Горького, и его чисто пролетарское лицо с задранной назад шевелюрой и опущенными на рот усами сразу бойко выглянуло в прорези позолоченного обрамления чудотворца. Эффект был поразительный и быстрый: шум, галдеж, сначала неорганизованные, а потом организованные поиски святотатцев, но никто из общежитников не выдал наших атеистов, хотя подозрение падало на них и грозило им исключением из семинарии.