– Bon soir! – Официант, маленький и вертлявый, вопросительно навис надо мной. Он широко улыбался.
– Good evening, – просипела я. Снова начинало болеть горло.
Услышав английский, он как-то сразу помрачнел и сник. Улыбка стала шире и ненатуральней.
– Qu’est ce-que vous desirez?[1] – продолжил он по-французски. Он все еще надеялся наладить со мной нормальный человеческий контакт.
– Excuser moi, je ne parle pas francais, – оттарабанила я. – I would like to order fried potatoes…[2]
Его взгляд приобрел свинцовую бессмысленность.
– …Hot sandwich «Bonjour, Monsieur», one fresh orange juice and one tea with lemon.[3]
Официант смотрел сквозь меня и широко улыбался. Я немного подождала. Потом в точности повторила предыдущую реплику, воодушевленно тыкая при этом пальцем в соответствующие пункты меню.
Официант закивал и чему-то очень обрадовался:
– Malheuresement, la cuisine est fermée apres 8 heures et vous pouvez commander seulement les boissons.[4]
– Excuse me, – сказала я, уже догадываясь, что ужин мне здесь не светит, – I don’t understand. I’d like to eat a sandwich. Can I?[5]
– Ноу, – просиял официант и утвердительно кивнул. – Китчен нот уорк. Ту лэйт. Pas possible.
Я закрыла меню, закрыла книжку и вышла из кафе. И побрела дальше.
…Да, а еще он курил, мой муж.
Перед тем как выйти на лестничную клетку курить, он всегда вежливо спрашивал: «Ты не возражаешь, если я выйду покурить?» И выходил только после того, как я говорила: «Конечно».
Еще – он всегда принимал душ ровно пятнадцать минут. А перед этим всегда говорил: «Я зайду в душ минут на пятнадцать».
Это я помню. И еще много всякой ерунды.
Но я не помню ни одного нашего разговора. Я не помню, как мы с ним встретились. Я не помню, как мы прикасались друг к другу. Я не помню любви. Я даже не помню, как его звали. Что заставило меня жить с ним? Наверное, было ведь что-то? Не помню. Не помню. Он молчит, сидит, суетится в освещенных квадратиках моей памяти – совершенно постороннее существо. Забавное, механическое. Что-то вроде одушевленного кухонного комбайна. А чего он хотел? Что любил и чего боялся? О чем думал, мечтал?
И – наконец – куда он делся? Где он сейчас?
Кажется, было много каких-то гадостей. Мелкого вранья и путаных объяснений. Кажется, кто-то кого-то предал. Кажется, я много плакала. Все это в каком-то тумане.
Как бы то ни было, теперь я одна.
В тумане…
В следующем кафе все повторилось. Кухня закрыта. Еды нет. Только напитки. Но сердобольная брюнетка с заячьими зубами жестами объяснила мне, где находится круглосуточный ресторан. Ресторан, в котором food можно есть tout la nuit.
Я действительно нашла его, этот ресторан. Вернее – бар. Там было жарко и накурено. Мрачный мужик с трехдневной щетиной поглощал дымящуюся пиццу прямо за стойкой. Еще один – с желтыми крошками в бороде – прихлебывал темное пиво.
Симпатичный бармен энергично размазывал мутные разводы по стенкам пивных кружек, орудуя сомнительной чистоты полотенцем.
– Excuse me, – сказала я.
Он не обращал на меня никакого внимания.
– Excuse me, – сказала я громче и закашлялась, – do you have food?
Он поднял на меня глаза и отрицательно покачал головой.
– Food, – повторила я, – food. Манжэ.
И показала пальцем на пиццу того мужика со щетиной.
– Non, – лениво выдавил из себя бармен и снова покачал головой из стороны в сторону.
Я продолжала стоять напротив него.
Тогда он повернулся ко мне спиной, наклонился куда-то под стойку бара, а потом извлек оттуда большой бумажный пакет. Для мусора.
Он сунул мне его прямо в нос, демонстрируя, что пакет пуст. И, издевательски ухмыльнувшись, сказал:
– Je suis desole, mais nous n’avons rien a vous proposer ce soir.[6]
Демонстрация пакета была столь наглядна, что я прекрасно поняла, что именно он сказал.
Я почувствовала, что краснею. Стремительно краснею. Что мое лицо, и уши, и кожа головы – все становится пунцовым. А на глаза наворачиваются слезы. От злости. От возмущения. От невозможности объяснить.
– Merde, – хрипло сказала я. Это слово я знала.
Я вышла из бара и быстро пошла обратно, в гостиницу Ideal.
Потрясающе. Потрясающе. Меня приняли за бомжа. Разве я похожа на бомжа? Разве я одета в вонючее тряпье? Впрочем… как я одета? Джинсы, коричневые зимние ботинки, довольно потасканный свитер. Для европейского бомжа – в самый раз. К тому же еще этот полиэтиленовый пакет с непонятным барахлом в руках.
Уже подходя к гостинице, я заметила круглосуточный магазинчик с китайской едой. Сонная аутичная китаянка упаковала мне в большую пластиковую коробку пережаренные куриные крылышки в каком-то сомнительном оранжево-желтом желе и салат из чего-то скользкого и зеленого. А еще я купила холодный чай – Ice Tea – в запотевшей жестяной банке.
Я вошла в гостиницу и подошла к арабу. Он спал, положив худое напряженное лицо на свои красивые смуглые руки.
– Онз, – произнесла я хрипло.
Онз. Одиннадцать. Это было волшебное слово. После него араб выдавал мне ключ от номера.
Очень хотелось спать.
Араб вздрогнул и проснулся. Несколько секунд таращился на меня, не узнавая. Потом сказал:
– Va d’ici.[7]
– Pardon?
Он быстро и изящно, по-кошачьи, выпрыгнул из-за деревянной стойки. Больно ткнул меня острыми длинными пальцами в грудь. И показал на дверь.
Он сказал:
– Casse-toi. Va te faire foutre.[8]
И вот тогда я посмотрела на себя в зеркало.
И вот тогда я посмотрела на себя в большое зеркало в позолоченной раме, которое висело в гостиничном холле.
И вот тогда все началось.
А меня не стало.
Часть вторая
Ты, чертище, вели своей чертище,
Чтоб она, чертища, распустила волосища;
Как жила она с тобой в челнище,
Так жил бы и он со своей женой в избище.
Чтоб он ее ненавидел.
Заговор на остуду между мужем и женойI. Детеныш
Гигантские шестеренки Ковра-Самолета снова пришли в движение, и нелепо разукрашенная махина, скрежеща, неохотно возвратила людей в естественное положение.
Мальчик вышел за ограду и оглянулся на огромную, уродливую, свежевыкрашенную башку старика Хоттабыча, невесть зачем прибитую к Ковру. Приятно кружилась голова.
Потом были Американские Горки… Страшненько так. Щекотно под ребрами и в желудке. И все ужасно орали, даже взрослые. Даже мама. Хотя в целом ведь – ничего особенного.
На самом деле гораздо больше истеричных, бессмысленных американских горок Мальчику нравилась обыкновенная карусель – та, что располагалась в самом конце Чудо-Града, с маленькими пластмассовыми креслами, подвешенными на длинных железных цепях. Это был его самый любимый аттракцион. Каждый раз, когда Мальчик приходил в Парк Культуры, он собирался первым делом идти туда, к Карусели. Но дойти до нее было непросто. Казалось бы, что тут такого? Входишь в огромную каменную арку ЦПКиО имени Горького, идешь вперед, огибая фонтан. Дальше – белоснежные ворота, ведущие в Чудо-Град. А дальше – от этих ворот прямо к Карусели тянется широкая прямая аллея, и идти-то по ней всего минут семь, не больше…
Но ни разу еще Мальчику не удалось сразу, быстро и целеустремленно, пройти по аллее до самого конца – туда, к своей цели. К летающим по воздуху креслам, к пронизывающему ветру, от которого слезятся глаза, к оглушительно-громкой попсе… а-а-а он тибя цылу-ует, га-ва-рит, что любит, и на-чами обнима-а-а-ет, к сердцу прижимает, а-а-а я му-чи-юсь от бо-оли, са сва-ей любовью, фа-та-графии в альбо-о-оме… к бездонным воздушным ямам, к визжащим девчонкам, к вертящемуся миру. Прямая аллея пестрила симпатичными коричневыми дощечками указателей («Кафе», «Авторалли», «Тир», «Кораблекрушение», «Американские Горки»), хитро ветвилась дополнительными тропинками, уводящими то вправо, то влево, к другим удовольствиям и развлечениям. А на обочинах продавали с лотков разноцветную сладкую вату, и мороженое, и кока-колу, и чипсы… Так что Карусель – чистый восторг, чистый полет, единственное, чем стоило бы заниматься весь день, раз за разом покупая узкий хрустящий билетик и выстаивая длинную очередь, – Карусель всегда оставалась на потом. Когда времени уже было в обрез и мать торопилась домой…
Вот и теперь они направлялись вроде бы к Карусели – но Мальчик остановился на полдороге, под указателем «Пещера Ужасов», и просительно поглядел на мать.
– Да зачем тебе? Это же для маленьких! – удивилась она.
– Но я же никогда еще там не был, – заныл Мальчик. – Ну ма-ам… Ну дава-ай…
– Может, лучше на Колесе обозрения покатаемся? – она указала влево, на застывшую в небе неповоротливую громадину.
– Нет, не хочу. Оно скучное. И вертится медленно.
– Ладно, – равнодушно пожала плечами мать, и они свернули вправо, к Пещере.
* * *Очередь за билетами была длиннющая. Задрав голову и приоткрыв рот, Мальчик рассматривал огромные – в три человеческих роста – и нелепые фанерные физиономии, приколоченные к стене Пещеры. Их было четыре. Гигантские подбородки состояли из множества неровных брусочков – как бы вырезанные из камня в как бы скале. Лбы же были вполне гладкими – работая над ними, неизвестный скульптор, по-видимому, забыл, что вырезает по камню, а не лепит из папье-маше. Все четыре монстра были одинаково мрачными; трое – неопределенного пола, один – точно мужчина: с усами. Плотно сжав тонкие злые губы, все они пристально смотрели вдаль выпученными глазами.
– Мам, а кто это? – спросил Мальчик.
Лично ей физиономии казались очень знакомыми – про себя она идентифицировала их как Христофора Колумба, Петра Великого, Екатерину Вторую и президента Буша – однако кого на самом деле имели в виду авторы скульптурной группы, было неясно. Ее версия сразу отпадала – никакой логики в подобном подборе персонажей не наблюдалось. Всем историческим деятелям, за исключением разве что Колумба, нечего было делать на стене здания аттракционов. Впрочем, если вдуматься, Колумб тоже не имел ни малейшего отношения к детским страшилкам…
– Не знаю, – ответила мать. – Хотя вон тот, кажется, Буш, – добавила, не удержавшись.
– А-а, – понимающе кивнул Мальчик и потерял к физиономиям интерес.
Очередь двигалась медленно.
– Мам, а какой это дом? – спросил Мальчик.
– В смысле – дом?
– Ну, вот это здание, в котором аттракцион, – у него же есть какой-то номер? Номер дома? Или нет? Или на аттракционах не бывает номеров?
– Честно говоря, не знаю, – ответила мать.
– А можно я сбегаю, посмотрю?
– Нет, стой здесь. Мы уже почти у кассы.
Через минуту они действительно подошли к кассе, и она купила в окошке один билет.
– А ты что, со мной не пойдешь?
– Не пойду – чего я там забыла? Это же совсем для малышей… Вон, смотри, с трехлетними детишками оттуда мамы выходят.
– Ну, зато там, наверное, смешно, – неуверенно возразил Мальчик.
Он сам уже жалел, что притащился сюда и потратил столько времени зря. Судя по всему, в этом аттракционе ничего смешного – а уж тем более страшного – не было. Так, по крайней мере, казалось снаружи: в стене Пещеры, сверху, между физиономиями, было «вырублено» довольно большое окно, и в нем проплывали, раскачиваясь на толстом металлическом тросе, люди в дурацких красных креслах. Лениво улыбаясь, эти люди смотрели сверху на очередь в кассу, без энтузиазма махали друзьям и родственникам, или плевались, или кидали вниз фантики и снова ныряли в темноту Пещеры. Лица у них были какие-то вялые и рассеянные. Кажется, им было скучно.
– Все, иди, твоя очередь, – мать подтолкнула его ко входу в Пещеру.
Он вошел в узкий, тускло освещенный коридорчик и остановился – очередь продолжалась и там. Огляделся. Стены и потолок были покрыты какой-то черной пупырчатой гадостью, претендовавшей, кажется, на сходство со сталактитами. Поборов отвращение, Мальчик дотронулся до шершавой поверхности пальцем. Пенопласт. Стало совсем скучно.
– Я боюсь, – тихо сказала симпатичная кудрявая девочка, стоявшая рядом с ним.
– А чего тут бояться? Это же не взаправду? – удивился Мальчик.
– Там… там будут привидения. И скелеты, – пискнула девочка.
Она действительно выглядела испуганной.
– Да не бойся ты. Ну хочешь – сядем с тобой вместе? – предложил он.
– Хочу, – потупилась.
В продолговатые красные кресла сажали по трое.
– Чур я не с краю! – сказала кудрявая и уселась в середину, рядом с еще одной девочкой, толстой и некрасивой.
– А я с краю, – сказал Мальчик.
– Побыстрее, ребята, побыстрее, – строго загундосил низкорослый таджик в синей спецовке – он проверял, все ли пристегнулись к сиденью.
Наконец тронулись. Медленно, со скрипом кресло поползло по тросу куда-то вверх и вбок.
– Ой, – тихо сказала кудрявая и прижалась к Мальчику.
Миновали неподвижного мужика с окровавленным топором. Потом куцее болотце с неподвижной же русалкой. Сбоку громко ухнуло привидение в белой простыне – кудрявая вздрогнула, потом засмеялась.
– Видишь, я же говорил: совсем не страшно, – сказал Мальчик.
Фредди Крюгер нерешительно протянул к ним длиннопалую когтистую руку – и тут же смущенно отдернул. Впереди наметился маленький журчащий водопад – но когда они проезжали под ним, вода, естественно, отключилась.
– И совсем неинтересно, – буркнул Мальчик.
– Вон! Вон он, скелет. – Девочка, смеясь, показывала пальцем на белое существо впереди; оно нервно пританцовывало – так, словно очень хотело отлучиться по малой нужде.
Когда они проезжали мимо, скелет вдруг перестал суетиться, застыл и театрально захохотал. Девочки для порядка взвизгнули.
– Смотрите, гроб! – сказал Мальчик.
– Где? – заинтересовалась кудрявая, но, прежде чем он успел показать, тусклый свет в Пещере неожиданно погас, а все кресла остановились.
В темноте раздавались крики и смех.
– Сломался! Аттракцион сломался! – выкрикнул чей-то радостный голос. – Теперь мы тут так и будем сидеть!
Через пять минут стало скучно. И тихо.
– Давай раскачиваться, – интимно шепнула кудрявая девочка ему в ухо.
От нее приятно пахло мятной жвачкой и каким-то фруктовым шампунем.
– Давай.
Они стали болтать ногами, раскачиваясь, – но уже через пару минут Мальчику это надоело.
Глаза его стали постепенно привыкать к темноте. Там, куда он все время смотрел – чуть ниже, немного справа, – на специальной подставочке стоял гроб. Настоящий дубовый гроб. Открытый.
И кто-то… что-то лежало в нем; нечеткий, обмотанный черными тенями силуэт постепенно вырисовывался из мрака. Медленно, миллиметр за миллиметром, проступали его ноги – худые, безвольно вытянутые… И руки – бледные, аккуратно сложенные на груди, крепко сжимающие погасшую электрическую лампочку в форме свечи… И лицо – зеленоватое, остроносое, тонкогубое, тихо… расползающееся… в улыбке…
II. Путешествие
Я шла долго, очень долго. Я не думала ни о чем. В каком-то сквере, уже под утро, я расстелила прямо на земле, под деревом, пакет с надписью Beneton и стала поедать остывшую, пересоленную китайскую еду. Жадно, руками.
Наевшись, принялась вяло обдумывать ситуацию. Мои документы, обратный билет на самолет, одежда, большая часть денег и фотоаппарат остались в гостинице. Все это мне уже не достать.
Я раскрыла кошелек и пересчитала наличность. Примерно сто евро. И две тысячи рублей. Еще там было несколько моих визиток, теперь уже мне не нужных. И водительские права с фотографией, теперь уже не моей.
Остаток ночи и утро я провела там же, в сквере. Несколько раз просыпалась от холода. Часов в одиннадцать дня я, наконец, заставила себя подняться. Все тело болело. Что-то жидкое громко булькало и свистело в легких. Я закашлялась. Я кашляла долго и натужно, с облегчением сплевывая на землю большие зеленовато-желтые сгустки.
К полудню мне стало лучше.
Я сгребла книжку и кошелек в пакет и пошла в сторону центра. Мобильный куда-то пропал – но мне было все равно.
По дороге я зашла в магазин и купила табак, бумажки-самокрутки и две бутылки самого дешевого красного вина. Французские клошары пьют молодое красное вино. Отвратительно кислое.
Следующие два дня я слонялась по Парижу. Без всякой цели. Без всяких мыслей. Без особого удивления я обнаружила, что понимаю теперь их язык. И свободно на нем говорю. Свободно говорю по-французски чужим хриплым голосом.
А на третий день у меня появилась цель. Я вдруг поняла, что мне надо попасть домой. Кем бы я теперь ни была, мне надо ехать домой.
Денег у меня в кошельке еще хватало на то, чтобы купить билет до Кельна. А там, в Кельне, жили люди, которые должны были мне помочь.
Кем бы я ни была.
На вокзале Paris Nord было столпотворение. Поезд на Кельн задерживался из-за какой-то забастовки на железной дороге. Задрав голову, я рассматривала электронное табло с расписанием поездов, когда из толпы вдруг вынырнул потасканного вида и неопределенного возраста человек с козлиной бородкой, дружески хлопнул меня по спине и проорал по-французски:
– Здорово, Кудэр!
От него исходил резкий козлиный запах. Застарелого пота и застарелой кислятины.
Я сказала:
– Вы, похоже, ошиблись.
– Эй, да ты чего? – Он снова дыхнул на меня козлиным.
Я отвернулась от него и пошла прочь, с трудом протискиваясь через нервно скучающую толпу. Он устремился за мной.
– Эй, Кудэр, мать твою! Кудэр, ты что, спятил?
– Да отвяжись ты! – Я остановилась и посмотрела ему в глаза. – Чего тебе надо?
– Ни хрена себе… Ты что, правда меня не узнаешь?
– Правда. Не узнаю.
– Да я же Поль! А это вот – Алекс…
Из-за его спины неожиданно вынырнул еще один облезлый субъект. Это был седой старичок с маленькими гноящимися глазами.
– Алекс, – захлебываясь, тараторил Поль. – Посмотри, он нас не узнает!
Старичок подошел ближе и молча уставился на меня. Я заметила, что один его глаз полностью затянут большим голубоватым бельмом.
– Трансформированный, – сказал Алекс.
– Чего? – изумился Поль.
– Трансформированный. Я знаю что говорю. Пойдем отсюда. Кудэра больше нет.
– Вы что, оба с ума спятили? Если этот парень не Кудэр, то кто же он?
– Мари, – старичок хитро прищурил свой незрячий глаз. – Ты ведь Мари, да, крошка?
Он тихо захихикал, выставив напоказ гнилые огрызки зубов; мне показалось, что я действительно когда-то знала его.
На электронном табло высветился номер моего поезда. Я побежала к вагону – не слишком быстро, но они не гнались за мной.
Не гнались. Одноглазый Алекс только сипло смеялся мне вслед. И, смеясь, выкрикивал громко по-русски:
– Маша-растеряша! Эй, Маша-растеряша! Все растеряла! Хи-хи-хи! Уже не найдешь!
В поезде я откинула спинку сиденья и почти сразу заснула.
Во сне я видела ночную тропинку, белые камни и птиц. Я была очень близка к разгадке, еще ближе, чем раньше.
Когда я проснулась, мы уже ехали по Германии. Надо мной выжидательно склонился немец-контролер. Я протянула билет. Он внимательно, чуть удивленно изучил его, прокомпостировал и вернул мне. Забирая билет, я случайно коснулась его холеных прохладных пальцев. Отвращение мелькнуло в его глазах лишь на долю секунды, и тотчас же утонуло в невозмутимой арийской голубизне. Он пошел по вагону дальше. Я вспомнила про книгу в пакете.
* * *…Когда они проснулись, в лесу было уже совсем темно. Заплакала Гретель и говорит:
– Как нам теперь найти дорогу домой?
– Погоди, – утешал ее Гензель, – вот взойдет месяц, станет светлее, мы и найдем дорогу.
И верно, скоро взошел месяц. Взял Гензель Гретель за руку и пошел от камешка к камешку – а блестели они, словно денежки, и указывали детям дорогу. Всю ночь шли они, а на рассвете пришли к отцовскому дому и постучались в дверь…
* * *Я смотрела в окно поезда – на ровные дольки игрушечных немецких полей, на белые, желтые и зеленые домики у обочин… Я думала о своих родителях.
Мои родители эмигрировали в Германию в начале девяностых – несмотря на мои пламенные протесты. Они говорили о нищенской пенсии, об отсутствии перспектив, о том, что надо «сматываться из этой страны». Смотались…
Они поселились в Кельне. Немецкие власти выделили им социальное пособие, которого было более чем достаточно, чтобы арендовать двухкомнатную квартиру, покупать продукты в соседнем супермаркете и еще немного откладывать.
Перед ними открылись перспективы. Матери – врачу-окулисту с двадцатилетним стажем – на бирже труда предложили подстригать кустики в городском саду. Отцу – инженеру-конструктору – охранять маленькое складское помещение.
Языка они, естественно, не знали и на бесплатных двухмесячных курсах для иммигрантов выучить его не смогли. Они общались только с русскими. По большей части – с так называемыми «русскими немцами», которых в их многоквартирном панельном доме было превеликое множество. Эти шумные, энергичные, малообразованные тетки и мужики с Урала, из Сибири и Казахстана казались моим родителям, тихим интеллигентным евреям, инопланетными пришельцами. Родители беседовали с русскими немцами о распродажах, о ремонтных работах в доме напротив и о курсах валют.
Вечерами они смотрели канал РТР, транслировавшийся на Германию, слушали пластинки Окуджавы и пили чай с бергамотом.
К чаю папа нарезал и аккуратно выкладывал на блюдце маленькие кусочки банана и сникерса. В Германии это почему-то стало их излюбленным лакомством.
А перед сном они сортировали скопившийся за день мусор. Разделяли на три аккуратные кучки: в первой – бумажные отходы, во второй – пищевые, в третьей – металл, стекло и пластмасса. «Нельзя нарушать законы страны, которая тебя приняла», – говорил отец.
Они все время звали меня в гости. Но сами приезжали в Россию лишь пару раз. Организация, платившая им «социал», не одобряла подобных путешествий. Не одобряли и соседи, русские немцы, с удовольствием писавшие на полунемецком подробнейшие отчеты в соответствующие инстанции.
Возможно, они бы хотели вернуться. Но уже не могли – у них не было сил. Новая жизнь – симпатичные тележки в супермаркетах, полупустые автобусы с плюшевыми сиденьями и улыбчивыми пассажирами, раздельные урны для органического и неорганического мусора, непонятная немецкая речь и вежливые кассиры – эта жизнь как-то сразу заставила их съежиться, придавила, превратила в нелепых и жалких старичков.
В последний раз я видела их год назад. Папа, совсем седой, сутулый, суетливый, болтливый, нарезал мне в тарелочку бананы и сникерсы. Я отказывалась. Он упирался. Говорил: «Сначала попробуй, а потом уже говори нет». У него сильно тряслись руки. Правая дужка его очков была обмотана коричневой изолентой. Мама, в дурацком зеленом костюме с распродажи, с непривычно короткой стрижкой, с непривычно пустыми глазами, рассеянно и не к месту улыбалась и показывала фотографии каких-то совершенно неизвестных мне дальних родственников, живущих теперь в Баварии. Я приехала к ним на пятнадцать дней, но улетела через неделю. Сказала, что в Москве у меня срочная съемка. Не выдержала этого дикого сочетания острой жалости и мертвенной скуки. Теперь мне очень хотелось увидеть их…
Где-то минут за сорок до Кельна я наконец решилась. Я скрутила себе самокрутку, прошла в соседний вагон – для курящих, – выкурила ее там, скрутила еще одну, выкурила, вернулась в свой вагон, зашла в маленький опрятный сортир, закашлялась, сплюнула зеленую гадость в белоснежную раковину, а потом подняла голову и посмотрела на себя в зеркало.
Я еще ни разу не смотрелась в зеркало с тех пор, как увидела свое отражение там, в гостинице.
Я не закричала.
Я только подумала, что пора бы уже перестать думать о себе в первом лице. Думать о себе – «я». Потому что это не я.
В зеркале перед собой я увидела отталкивающего вида мужчину. Лет сорока. Очень грязного и уставшего. Его одутловатое, опухшее, с резкими чертами лицо покрывала многодневная черно-седая щетина. Маленькие темно-карие глазки, угнездившиеся по обе стороны переносицы, были больными и злыми. Нос шелушился. Кожа – довольно смуглая. Черные, жирные, проволочно-курчавые волосы с редкими вкраплениями седины сползали, извиваясь, по шее и скрывались за грязным воротником.
Скорее всего, он был полукровкой. Наполовину француз, наполовину араб.
Он разделся до пояса. Впалая волосатая грудь. Сморщенные лиловые соски-пуговки. Смуглый мешкообразный живот. Кривая дорожка коротких упругих завитков – от забитого грязью пупка до застежки на джинсах. И дальше, туда, вниз, вниз, туда, где уже не видно.
Он расстегнул ширинку, приспустил штаны и трусы и сразу почувствовал резкий кисло-соленый запах. Что-то вроде запаха завалявшегося на солнце козьего сыра и гнилых помидоров.