Не откладывая в долгий ящик, она открыла первый шкаф, вынула стопочку кофт, разложила на диване, чтобы оценить свежим взглядом. В эту минуту в дверь позвонили. Евгения Михайловна бросила кофты, пошла открывать.
В полумраке лестничного пространства, – соседи третий месяц обещали заменить лампочку, – стояла незнакомая женщина. Официально они представлены не были, но каждая имела друг о друге некое представление. Евгения Михайловна тихо ойкнула. Под тусклым электрическим светом стояла та разлучница, ради которой Яков Заевский ушел от нее без малого тридцать лет назад и ни разу не зашел на Онежскую по старой памяти проведать дочь.
Татьяна не знала, но Евгения Михайловна, наступив себе на горло, бегала несколько раз на новый адрес мужа, часами караулила за углом, чтобы Якова образумить и вернуть в семью. Заевский на уговоры не поддавался. Новую жену он выбрал из фабричного коллектива, за что получил строгий выговор, но должность секретаря парткома позволяла ему неограниченные возможности. И новую квартиру с улучшенной планировкой Яков по-тихому выбил благодаря партбилету.
Тогда из-за угла новостройки Евгения Михайловна хорошо рассмотрела соперницу. Молода, красива. Еще говорили, что вдова с малолетним сыном, и обидно было за родную дочь, брошенную отцом ради чужого ребенка.
Если бы Яков просто увлекся смазливым личиком, она нашла бы силы простить и все забыть. Но в его руководящем положении подобная слабость строго наказывалась. Опрометчивая влюбленность могла наломать много дров. Долгое время Евгения Михайловна так и думала: Яков не виноват, а виновата молодая вдова, заманившая доверчивого мужика в крепкие сети, и выход Заевскому был один – жениться. Молодость и покладистый характер соперницы она в расчет почему-то не брала…
Нежданная гостья поздоровалась и представилась Зоей. Она нервно мяла пальцы, виновато улыбалась и смотрела поверх хозяйской головы в ожидании кого-то еще, кто выйдет и ей помешает.
– Вы поймите, у меня выхода нет. Сама на улице оказалась, в станицу к сестре вот собралась. Родная кровь приютит, не прогонит. А у вас и квартирка свободная, и вы одна, как я смотрю, зять у вас хирург, дочь в медицине, и сами вы в поликлинике работаете, опыт с больными имеете, в любое время сможете врача вызвать… положение у вас лучше моего…
«Как хорошо она осведомлена о моем положении», – успела подумать Евгения Михайловна, но гостья продолжала.
– Ему много не требуется. Невролог сказал, состояние стабильное, положительная динамика если и произойдет, то очень слабая. На полное восстановление надежды нет… Вы поймите, так уж получилось…
Получилось то, что Зоин сын поставил невыполнимое условие. Больной отчим ему сильно мешал. В прошлом году Якова разбил паралич, отказали ноги, и верхняя часть туловища отзывалась на рефлексы ровно наполовину, вторая половина безнадежно провисла. Язык еле шевелился, а мозги – нет, нисколечко не шевелились. Заевский, некогда статный, завидный мужчина, превратился в обездвиженный манекен, нуждающийся в профессиональной сиделке, патронажной сестре и в практикующем враче-неврологе, способном поддерживать стабильное состояние амебы. О выздоровлении речь не шла.
Заметив на лице Евгении Михайловны неопределенное беспокойство, Зоя поспешила свернуть заранее подготовленное вступление. Она посторонилась и выкатила из темного угла межквартирной площадки инвалидное кресло, а в нем бывшего мужа Евгении Михайловны. От неожиданности пожилая женщина ойкнула второй раз за вечер и прижала руки к груди, словно защищаясь от любезно предложенного кошмара.
– Вы не волнуйтесь, он всегда так выглядит. С ним трудностей не будет…
От волнения Евгения Михайловна плохо понимала, что хочет от нее эта моложавая, давно немолодая женщина с хорошо заметной сединой, с глубокой межбровной морщиной, с припухлыми подглазьями. И не без злорадства заметила – время их уровняло, только успел ли Яков понять этот очевидный факт.
Между тем Зоя, опаздывая на электричку, мягко отстранила хозяйку от двери, быстро внесла в узкий коридор квартиры две сумки вещей и привычным движением – с резкого толчка надо упереться ногами в пол и приподнять переднее колесо – вкатила кресло.
– Ну, Яков, теперь я за тебя спокойна… не поминайте лихом, Евгения Михайловна, сама без жилья осталась…
Зоя нагло врала. Квартиру она еще год назад переписала на сына и ждала Якову смерть, чтобы освободиться от тяжкого груза и уехать к сестре, помогать с теплицей и курятником, спокойно жить на свежем воздухе, на домашнем хлебе и молоке. Но Яков умирать не торопился. Наоборот, лечение его оказалось дорогим и дефицитным, и Зоя устала оббивать пороги аптек, поликлиник, больниц. Якову не повезло уже потому, что его сильный организм все противился неминуемому концу, сердце ритмично сокращалось, качая сдобренную витаминами кровь, и постепенно повышался гемоглобин, обещая долгое выздоровление. В ближайших планах своих Зоя мужа уже похоронила – все врачи, к которым она обращалась, заверили ее в этом скором итоге – и оставшиеся годы (кто знает, сколько их на счету!) распределила между городом и станицей, и сильно беспокоилась, что Яков задерживал начало ее новой жизни.
Бывшую жену Заевского она случайно повстречала в поликлинике, куда пришла за справкой для подтверждения инвалидной группы. Евгению Михайловну она не видела лет двадцать и представляла такой же рухлядью, как Яков, и очень удивилась ее подвижности, неиссякаемой энергии, а главное, было непонятно – откуда старушка черпала силы. В тот же вечер Зоя позвонила сестре и предупредила о своем скором приезде…
Когда позвонила мать, Татьяна Яковлевна с коллегами по отделению отмечала приближение Нового года, закрывшись от младшего персонала в кабинете главврача. Распивалась четвертая бутылка советского шампанского. Через слезы, тяжкие стоны и лязганье зубов о граненый стакан Таня едва разобрала несусветную чушь о появлении давно позабытого отца, инвалидного кресла и «скорой помощи», вызванной Евгенией Михайловной для себя, чтобы сбить подскочившее давление. В последнее верилось хорошо, в остальное – с трудом, но кто-то из бригады врачей взял трубку и внятное «вам лучше приехать» убедило Татьяну Яковлевну с шампанским настроением повременить.
Она приехала на такси. Встретил ее бывший сокурсник Петя Павленко, навечно застрявший в фельдшерах клинической больницы скорой помощи. Он сразу повел ее на кухню, в двух словах обрисовал ситуацию и на всякий случай поинтересовался:
– Ты сама-то, Танюш, как? Сердечко не шалит?
Татьяна Яковлевна смерила Петра тяжелым взглядом и вошла в комнату, как в клетку с тигром.
Отца она не видела тридцать два года. Этого времени вполне хватило, чтобы переболеть и злобой, и ненавистью, и отчаянием, и болью за мать, которая не покидала ее до собственного замужества.
Отца она помнила отчетливо, так, если бы каждый день смотрела на его фотографию в рамке, прибитую гвоздем в толстый ворс настенного ковра, провисевшую после его ухода три года, пока сама ее и не сняла.
Отца она не узнала. Ничего не осталось от впечатанного в память образа: ни черного витого чуба, ни орлиного взгляда, ни густых, в два крыла бровей. Полудохлый старик, для страховки привязанный брючным ремнем к инвалидному креслу, смотрел на нее мутными глазами, а изо рта по подбородку тянулась густая слюна. Татьяна Яковлевна даже засомневалась: Заевского ли им подсунули или кого-то другого.
В сумке с одеждой лежали бумаги, завернутые в газетенку: паспорт, выписка из больницы, подробный анамнез. Спихнули со всей родословной.
Петя на кухне предлагал помощь, пока сестричка отхаживала Евгению Михайловну.
– Ты подумай, Танюш, что вы с ним будете делать? Нельзя его на мать оставлять. Тут сила мужицкая нужна. С коляски на кровать переложить, утром снова в коляску, опять же с боку на бок переворачивать. За таким уход не сложный, но хлопотный. С ним как на привязи будете… Я так понимаю – родной отец?
Татьяна кивнула, выпустила сигаретный дым в форточку, пока мать не видит.
– Пристрой его в пашковскую больничку… тут рядом. Персонал хороший. Деньжат подкидывай сестричкам раз в месяц, все сделают в наилучшем виде. Не мне тебя учить…
Больничный кодекс Татьяна Яковлевна знала хорошо, как-никак, муж – главный хирург краевой больницы, есть, у кого проконсультироваться.
Они договорились, что Петя отвезет Заевского в зиповскую клинику дня на два-три, пристроит в общую терапию. За это время Татьяна пробьется в пашковскую больницу по наработанным связям или подыщет другой вариант пансионного содержания, чтобы покончить с эти раз и навсегда. Но помешала Евгения Михайловна.
Пока дочь добиралась на Онежскую, мать напридумывала множество причин, ради чего придется нести этот свалившийся на нее крест. Татьяна даже охрипла, пытаясь отговорить ее от бредовой идеи оставить Заевского на Онежской.
– Ты с ума сошла! Тебе самой уход скоро потребуется. Чем ты сможешь ему помочь? И зачем?
– Не надо так, Танечка. Он тоже человек, к тому же твой отец. Пусть здесь переночует, а утром посмотрим…
Ночевали втроем. Якова с кресла перетащили на диван. Петя помог. Напоили чаем, накормили жидкой манной кашей. Татьяна для матери разобрала в соседней комнате свой девичий диванчик, себе выставила из кладовки раскладушку. Спать рядом с отцом она не могла, от него шел тяжелый запах мочи.
Проснулась она около трех часов ночи от монотонного бормотания. Евгения Михайловна сидела рядом с мужем на краю дивана, освещенного заоконным светом. Ночью повалил снег и заглушил все звуки вокруг, снаружи и внутри дома царила тишина, неприлично громко тикали настенные часы. Китайским болванчиком мать покачивалась в унисон часовому маятнику, сгорбленной спиной загораживала лицо Якова от снежного света.
Возможно, тридцать два года ждала этой встречи брошенная жена. Встреча получилась странной. Он молчал, слушал или нет, было не ясно, но она говорила непрестанно и все про то, как они с Танечкой хорошо без него жили. Начиная с того памятного июльского дня пятьдесят четвертого, когда Яков их покинул, она перебирала каждый прошедший в одиночестве год и находила счастливые моменты, прожитые без него, но с мыслью о нем, и старалась донести до парализованного сознания, чего он сам себя лишил, и стоило ли рушить хрупкое счастье ради такого конца.
В дверном проеме Татьяна отчетливо видела силуэт сгорбленной фигуры, слышала шепот сухих губ и улыбалась той наивной простате, с какой мать хвасталась ее заслугами перед неподвижным телом, особенно внучкой – замечательной девочкой, умницей и красавицей, – на деда ни капли непохожей.
– Мама, ложись спать, он ничего не слышит. Ты напрасно стараешься.
– Слышит, Танечка, – отзывалась Евгения Михайловна осторожным шепотом. – Все он слышит…
Татьяна не видела, но одна слеза к материнскому удовлетворению скатилась в глубокую складку щеки Заевского.
Перед рассветом опять разыгралось ненадежное давление. Привычные таблетки не помогли. На одной «скорой» Татьяна Яковлевна везла сразу двоих. Мать – в хэбэковскую кардиологию, отца – в зиповскую терапию, как раз к окончанию Петиной смены и к собственному спокойствию, что так удачно все устроилось.
Личных связей ее вполне хватало, чтобы надежно пристроить отца в неврологию под круглосуточное наблюдение, однако, помощь мужа оказалась своевременной и принесла куда больше выгоды, чем беготня по кабинетам. Редко Дмитрий Павлович пользовался своим положением, но ради семейного спокойствия снял телефонную трубку и одним звонком все решил.
После тщательного осмотра поступившего пациента заведующий неврологическим отделением долго уверял Татьяну Яковлевну в правильности выбранного лечения. Прогнозы были неутешительными, хотя Заевского приняли в клинику под новую методику как раз для таких больных. Приняли пожизненно. Лечащий врач обещал регулярно докладывать о состоянии пациента, намекнув с глазу на глаз, что долго тот не протянет…
Устав от коридорного холода больниц, от металлического запаха карет «скорой помощи», от сомнений и непонятно откуда взявшегося угрызения совести, Татьяна Яковлевна упустила из виду приближение новогоднего торжества. Она помнила, что совсем забыла о подарках, пустом холодильнике и провианте на праздничный стол. Еще подумала, проходя мимо запотевших окон универсама, что было бы неплохо встретить год как-то необычно, по-новому, без ночного переедания и утреннего похмелья, хотя всегда старалась много не пить. Головная боль часто мучила ее после бессонной ночи, а такая как раз и намечалась.
То ли желание ее совпало с небесной разнарядкой, то ли Ангел, пролетая мимо, галочкой открыжил длинный список человеческих надобностей, но желание ее исполнилось. Бой курантов гремел в каждой квартире, когда они с Димой прорывались через пьяного вахтера хирургического отделения все той же больницы скорой помощи на Шоссейной, куда со всего города свозили экстренных пациентов с сомнительным диагнозом. Леру привезли около шести вечера с подозрением на аппендицит.
Бок заболел еще на физкультуре, на последнем занятии, когда Лера, превозмогая силу тяготения собственного тела к дощатому полу спортзала, старалась влезть по канату хотя бы на середину, за что физрук обещал поставить ей в четверти четыре. Шел десятый класс. Последний. Времени на раскачку не осталось. Лера все грезила о театральной карьере, но для страховки держала в уме институт физкультуры, запланированный вместе с мамой два года назад.
После занятий боль утихла, а назавтра потянула резко книзу, но опять же терпимо. Лера потерпела еще пару дней, чтобы не тревожить мать обычным предменструальным синдромом, ждала, когда боль сама пройдет, и продолжала терпеть на киносеансе, куда они утром тридцать первого декабря пошли втроем с Оксаной и Санькой, на французскую комедию с Пьером Решаром. Домой она вернулась с непонятной тошнотой, в холодном поту, и казалось, что сердце пульсирует не в груди, а в правом боку, ближе к пупку.
Дома ее встретила бабушка Вера, которая самовольно завладела кухней и готовила для семьи праздничный сюрприз – домашнего гуся с мочеными яблоками, сливочный пирог и тельное из щучьего фарша. «Скорую помощь» для Леры вызывала она, звонила родителям на работу тоже она, но никого не застала. Родители спешили домой под разгулявшийся снегопад, а Дмитрий Павлович не пожалел времени и заехал в ЦУМ, где у заведующей парфюмерным отделом был отложен для него сверток – подарок жене и дочери.
Больше всего Вера Игнатьевна пеняла на себя из-за проклятого гуся, который оказался слишком жесткий и к приезду «скорой помощи» был не готов. Выключить духовку она не догадалась. Грузный фельдшер, пощупав Лерин живот, мрачно спрогнозировал поздний час, погодные условия и неминуемое приближение торжественного часа, когда самый отъявленный трезвенник мог себе позволить бокал игристого вина. Сам он еще в обед принял на грудь сто грамм согревающего спиртового продукта и выдыхать старался в сторонку, подальше от чувствительного бабушкиного носа.
– Теряем время, бабуся, – гаркнул фельдшер в кухню, когда Вера Игнатьевна металась между гусем и Лерой, не зная, кому отдать предпочтение. – Не бойся, дитё, поедешь без сопровождения, доставим в лучшем виде. К курантам прооперируют…
Все так и случилось. Пока Татьяна Яковлевна в поисках дочери обзванивала больницы, а Дмитрий Павлович отпаивал валерианой расстроенную мать, винившую себя в нерасторопности, Лерочка кружилась в радужном хороводе анестезии под неуверенными, дрожащими пальцами подвыпившего практиканта, потому что дежурного хирурга, уснувшего в ординаторской, медсестры не добудились. Встреча Нового года в отделении началась в обед с его провожания, но провожали так, словно уже встречали.
В тот час, когда Дмитрий Павлович оборвал телефон в поисках опытного хирурга, прооперированную Лерочку уже вкатывали в палату, а соседка по койке перочинным ножичком нарезала сочный апельсин, привезенный мужем из Москвы по жуткому дефициту. Для Леры цитрусовый запах еще долго ассоциировался с больницей, с жесткой кроватной сеткой, изнуряющими капельницами и противно мигающей под потолком люминесцентной лампой, вытянутой в шнурок.
Родители пробились в палату только утром первого января. Новогоднюю ночь Дмитрий Павлович потратил с пользой для дела, поздравляя коллег, промежду прочим искал выход на главврача зиповской больницы и нашел. Дверь им открыла сонная медсестра по личному звонку начальства и всю дорогу ворчала, что строжайший карантин нарушать нельзя, что операция прошла хорошо, ничего страшного с их девочкой не случилось, и сейчас, наверное, она еще спит, поэтому незачем будить персонал после суматошной ночи.
Татьяна Яковлевна сама едва держалась на ногах. В палату она вошла, пошатываясь от нервного перевозбуждения и бессонницы, которую так и не смогла побороть. Лера, и вправду, спала, но беспокойно. Легкая испарина на лбу, на щеках румянец. В палате душно и жарко, створки окон надежно забиты гвоздями ради безопасности пациентов. И тараканы. Во все стороны бежали тараканьи полчища, стоило лишь медсестре щелкнуть выключателем.
Лера проснулась от громких криков в коридоре. Разбудил знакомый голос. Пока отец требовал для дочери отдельную палату с человеческими условиями, мать слегка трясущимися пальцами ощупала каждую ее косточку, пупочную впадинку и реберную выпуклость. Еще на прикроватной тумбочке Лериного пробуждения ожидал куриный бульон, сваренный бабушкой Верой в расстроенных чувствах. До бульона дело не дошло.
Дмитрий Павлович горячился все больше, требовал завотделением или на крайний случай лечащего врача, но руки его чесались по практиканту, столь похабно сметавшему Лерочке разрез – кривой и на два сантиметра длиннее нормы. Шрам Дмитрий Павлович осмотрел лично и остался недоволен – грубый, толстый, прошит редкими стежками. Краснота его намекала на острое воспаление. Тут же измерили температуру.
В коридоре со всего второго этажа собрались медсестры, на крики прибежали с третьего, кардиологического и общей терапии. Нашлась старая нянечка, проработавшая в госпитале с Верой Игнатьевной двадцать лет и хорошо знавшая Дмитрия Павловича еще мальчиком. Она-то и раскрыла инкогнито Лериного отца, угрожающе предупредила молоденьких сестричек:
– Сам Шагаев пожаловал! Не толпитесь тут! Не толпитесь! И до беды недалеко…
Беду не ждали, но на всякий случай взяли на анализ кровь.
Несмотря на устроенный родителями переполох, все утро Леру не покидало чувство праздника, самого настоящего, с наряженной елкой, бенгальскими огнями и резким запахом мандарин. Решительность отца вселяла хрупкую надежду, что она скоро отсюда выйдет, возможно, сегодня же, если они убедят небритого армянина в мятом халате в ее выздоровлении. За спиной лечащего врача прятался несчастный практикант, когда узнал, с кем он имеет дело. Угрозы Дмитрия Павловича подействовали. Медсестры забегали с пробирками и штативами для капельниц, нянечки – со швабрами и половыми ведрами, на этаже запахло въедливой хлоркой.
Анализы из лаборатории вернулись плохими. Кровь Лерочкина по многим показателям сбоила. Бок жгло огнем, воспалилась рана. Вечером ей понадобилось переливание крови, а лечащему врачу вливание от начальства за халатное отношение к Лериной персоне.
В больнице она пролежала все новогодние каникулы и захватила неделю занятий. Когда Оксана узнала от Татьяны Яковлевны про операцию, под окна палаты пришла половина класса. С высоты второго этажа Лера видела белозубые улыбки ребят, задранные головы и радостно махала одной рукой, а другой держалась за подоконник, стараясь не морщиться от боли. Шов еще тянул, иногда пульсировал.
В палату ребят не пустили, даже Оксана не смогла договориться о пропуске, рассчитывая на мелкий подкуп ответственного вахтового лица, как учила ее мать. После скандального визита Дмитрия Павловича на отделение наложили строгий карантин.
Оксана расстаралась и через нянечку передала Лере конфеты с мандаринами. Растроганная до слез Лера посылала ребятам воздушные поцелуи, чертила на стекле буквы, и те складывались в слова благодарности. Всей душой она стремилась к ребятам, к таким милым и потешным мальчишкам, устроившим ради нее показательный снежный бой, и к родным девчонкам, краснощеким от мороза, смешливым, что-то хором кричащим, но забитые окна, как и неподкупный вахтер, оберегали покой пациентов.
Толик Фролов и Максим Старцев стояли в стороне от беснующейся толпы и поедали настоящее мороженое. Забавно. Посреди зимы, на морозе они шуршали серебряной фольгой, жадно глотали куски пломбира, будто в жаркий день утоляли жажду. Лерочка еще подумала: какие молодцы! И ведь не заболеют, даже насморк к ним не прицепится, к луженым глоткам, а к ней цепляется всякая непотребная дрянь – такая она невезучая.
На следующий день под больничное окно никто не пришел. Лера прождала до вечера, но фонарный столб сиротливо отбрасывал тень на серый снег. Из сестринской ей дозволялось после восьми звонить домой, и она умудрилась позвонить Оксане, но той не оказалось дома, какие-то срочные дела. Тогда легкую обиду Лера попыталась приглушить книгами.
Она читала Ремарка, самую лучшую его вещь, которую давно хотела, но все сомневалась, достоин ли Ремарк потраченного на него времени. Книгами Лера не болела, больше любила музыку, а тут сработало настроение. Хаотичные мысли преобразовывались в философские посылы, от них разболелась голова. Когда размышления на третьей главе зашли в тупик, стало ясно, что для больничной палаты Ремарк слишком мрачен, слишком запутан не проходящей тоской. В этот момент в черный квадрат окна прилетел снежок, за ним второй.
В желтом круге фонаря стоял Санька. Один. Коротконогий Штрудель жался к его ногам и от холода поджимал огрызок хвоста.
Она забыла, что Санька от зиповской больницы жил в трех шагах. Вечерами, когда не было занятий по плаванию, он выгуливал таксу и младшую сестру. Но в первый же день занятий Оленька заболела ангиной, в школу не ходила, и с таксой Санька гулял один, без особого маршрута, по настроению, куда шел Штрудель, туда и он.
Лера так обрадовалась его появлению, что была готова кулаком выбить ненавистное стекло, разделяющее снежную заоконную черноту и больничный люминесцентный свет. Там, в темноте, ровными графитовыми штрихами падал снег, преображаясь под фонарем в пушистые хлопья, а Санька глупо улыбался открытым ртом, вдыхал колючий воздух, выдыхал густой пар…
Их отношения остались на прошлогодней скамье, в запорошенном сквере под обнаженными платанами. Тройственный союз окончательно распался на летних каникулах после производственной практики на фабрике игрушек. Санька два месяца пропадал в пионерских лагерях, подрабатывая вожатым в младших отрядах. Оксана гостила в Минске у тетки, приобщалась к белорусской кухне. Одна Лера последнее школьное лето бездельничала.
Театральный дух наполнил ее будни смыслом. Легкую, игривую оперетту Лера давно переросла, ее влекло настоящее искусство – драма. Разрываясь между Онежской, где по выходным дням бабушка Женя поджидала внучку для душевного времяпровождения, и Подгорным переулком, в котором бабушка Вера хлопотала о правильном питании всей семьи, выпекая целую прорву пирогов, сама Лера жила в ожидании новой афиши гастрольной труппы из необъятного театрального цеха. На постановки она любила ходить одна и тем сильнее сопереживала сценичному действию, погружаясь в сложные, противоречивые чувства.
Серьезное увлечение театром беспокоило Татьяну Яковлевну отчасти и сильно пугало Дмитрия Павловича.
– Неужели опять, Таня? – шептался он с женой за поздним ужином. – Мы уже это проходили. Лошади, цирк, гимнастика… Теперь театр? Что это, Таня, переходный возраст?
– Девочке нравится высокое искусство. Что в этом плохого? – невозмутимо возражала жена. – Вместо того чтобы ворчать, сходи с ней на выставку. В художественный Саврасова привезли. Я афишу видела. Чудесные картины.
Живопись не произвела на Леру никакого впечатления. Унылые пейзажи сильно проигрывали перед искрометной «Женитьбой Фигаро», и Дмитрий Павлович смерился с театральным увлечением Лерочки, но бдительности не терял.
Лера познавала постановочные шедевры постепенно и поэтапно, от классики до рок-оперы, от «Вишневого сада» до «Юноны и Авось», и все, что было между ними, проглатывала с жадностью готовая на жертвы, но таких от нее не требовали. За три летних месяца у нее сложилось впечатление, что литература уступала театру только потому, что привычные книжные образы на сцене благодаря новаторской режиссуре преображались в нечто осмысленное, объемное и красочное и воспринимались интереснее первоисточника. С литературой у Леры было не все гладко. Редкая книга дочитывалась до конца, а на Ремарке и вовсе произошел надлом.
Благодатная почва, подготовленная театром в лучших его традициях, ожидала любовного зерна, чтобы взрастить нечто волшебное. Судьбоносного момента Лера ожидала с благоговейным предвкушением, но учебный год начался прозаично, обещая только скуку и легкий экзаменационный мандраж.