Книга Последний кабан из лесов Понтеведра - читать онлайн бесплатно, автор Дина Ильинична Рубина. Cтраница 10
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Последний кабан из лесов Понтеведра
Последний кабан из лесов Понтеведра
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 3

Добавить отзывДобавить цитату

Последний кабан из лесов Понтеведра

Веселье стало нешуточным, уже весь зал подпевал и, кажется, даже импровизировал стихи вместе с национальным поэтом.

– Дорохие наши дети! – кричал он, дирижируя рукой (дальше неразборчиво, пенсионеры заглушали). – Перед вами мы в ответе, жаль, что заработок мал!

Конца этому светопреставлению не предвиделось.


И вдруг мне послышалось, что в зале объявили «Хабанеру»!

Я ринулась к щели в занавеси, не веря своим ушам.

– «Еврейская хабанера»! – повторил Белоконь. – Как вы можете убедиться, друзья, мои профессионалы и с классикой на «ты»!

«Хабанере» он тоже аккомпанировал. Кажется, все теми же тремя аккордами.

Та же врачиха в блузке, с красными пятнами на щеках, сведя брови и грозясь нырнуть в зал, пела, пела, черт возьми, вот это самое:

Ах! Ты мое-ей, еврейской страстине мог поня-а-ать до кон-ца!А-ах, пo-любила я на не-счастьеантисемита и под-ле-ца!..Лю-у-убо-овь! Лю-у-убовь!Лю-уу-бо-овь! Лю-у-убовь!

Пошатываясь, я вышла на воздух, и тут на меня чуть не налетела Таисья. Она неслась вперед своей походкой половецкого хана, поигрывая возле бедра невидимой камчой. За ней поспевала группа родителей учащихся консерваториона, человек тридцать.

– Готова?! – крикнула мне Таисья.

– Абсолютно, – пробормотала я.

Она ринулась в зал, я – за ней.

Рванув на себя стеклянную дверь, она ворвалась в зал с криком:

– Все на площадь!

– А что случилось? – спросила я.

– Все на демонстрацию! – тяжело дыша, воскликнула она, делая публике зазывный жест типа «айда!».

– По какому поводу?

– Пробил час! – крикнула она. – Пришло время доказать этому пидору – кто здесь граммофон запускает.

– Тая, ты с ума сошла? – спросила я кротко. – У нас тут концерт легкой классической музыки, Тая.

– Все! – сказала она. – Лопнула манда, пропали деньги!

И тогда художественный руководитель Бенедикт Белоконь снял клешни с клавиатуры и восторженно закричал своему коллективу:

– Ребята, присоединимся к побратимам! Поможем отстоять!

Хевра из Ехуда хлынула из-за хлипких фанерных кулис, а из-за столиков повалили дружные, раскисшие от самопальных еврейских романсов, от совместного творчества и сладкого вина пенсионеры.

Все они устремились за Таисьей к выходу, а Белоконь, приобняв на ходу ее клешней за плечи, спросил доверительно:

– За что стоим?

– За отделение консерваториона от Матнаса! – яростно и страстно воскликнула она.

– А! – сказал он. – Дело хорошее…

Топоча и выкрикивая что-то на ходу, подпевая скандирующим какие-то ошметки лозунгов артистам, все двинули на городскую площадь.


Я стояла у дверей Матнаса обескураженная и притихшая.

Поодаль, как в пьесе «Вишневый сад», продолжали стучать молотками рабочие, собирающие из щитов сцену для завтрашнего спектакля. В наступивших сумерках мандаринные дольки фонарей наливались изнутри электрическим соком.

Странное ощущение владело мною: меня вдруг покинуло чувство, что я сочиняю эту пьесу, веду на ниточках этих кукол. Пропала магия совпадений, чудесное ощущение связей, которые ты перебираешь пальцами, прядя повествование.

Я вдруг ощутила себя не автором собственной повести, не хозяином переносного театрика, а всего лишь одним из ее второстепенных персонажей, осознала ничтожность своих сил, смехотворность своих притязаний.

…Я ведь знала, говорила я себе, с самого начала знала, что ничего хорошего от хевры из Ехуда не дождешься. Из какого странного азарта я все-таки вытащила этих кукол из корзинки на свет Божий, вернее, на свет рампы, под эти фонари, на эту площадь?

Я повернулась и побрела домой.

Бесхозные две строки, где-то когда-то прочитанные, крутились у меня в голове: «Ибо тоска – ходить весь год пешком и трогать надоевшую струну…» – неотвязно крутились в голове и означали не что иное, как мою собственную участь.

Возле моста меня догнал Владимир Петрович, взял под руку.

– Ну что ж вы так бежали! – сказал он укоризненно. – Насилу догнал.

– Владимир Петрович, простите меня, если можете, – сказала я, не глядя на старика. – Я не предполагала всего этого безобразия.

– Ничего, – примирительно сказал он. – Видите, а людям понравилось.

– Но ведь им и Дебюсси нравится?

– И Дебюсси, – кивнул он, – и Дебюсси нравится. В этом-то и штука… Перед этим-то, милая, всегда художники руки опускали – перед всеядностью толпы.

Молча мы взбирались по дорожке вверх, к той площадке, с которой открывался распахнутый вид на Иерусалим. И опять, не договариваясь, остановились – так притягивали, не отпускали взгляд эти огни на темных далеких холмах.

– Вдохните глубже этот воздух, – проговорил старик, не шевелясь. – Чувствуете – запах шалфея? Эти блекло-сиреневые цветочки на кустах – шалфей иудейский. А вон там, по склону вниз, растут кусты мирта вперемежку с ладанником белым. Библейский ладан извлекали из этого растения. Вдохните, вдохните глубже, ощутите горячую, пахучую тьму гомады… Вообразите, ведь точно так здесь пахло ночью, когда монахи Кумрана вкладывали свои свитки в огромные кувшины и оставляли в пещерах, тут, в двух шагах от нас. На что они надеялись? Что когда-нибудь мы прочтем их молитвы, почувствуем их гнев, их благость? – Он вздохнул и проговорил с непередаваемой любовью в голосе: – Прекрасно!

– Что прекрасно? – раздраженно спросила я. – Бенедикт Белоконь с его «Еврейской хабанерой»?

– И Бенедикт Белоконь прекрасен, – тихо и внятно сказал он. – Да, и этот воздух, и эти холмы, и Бенедикт Белоконь, который приперся бесплатно «радовать людей», потратился на бензин, наверняка влез в долги, чтобы купить свой подержанный микроавтобус. Он дурак и пошляк, но он прекрасен, как прекрасна жизнь… Любуйтесь жизнью.

Я мрачно отмахнулась. Он помолчал.

Ветер распахивал и запахивал серебро олив на склоне холма. Во тьме чернели пухлые влагалища их дупел. Алмазная крошка огней обсыпала холмы Иерусалима.

– Умейте любоваться жизнью, – повторил старик. – Если б вы знали, как нежно пахнет мыло, сваренное из человеческого жира… Такой тонкий и в то же время сильный запах, – продолжал он, – что вот, если б я открыл здесь коробочку – изящную такую керамическую коробочку, – то вы бы за десять шагов почувствовали этот нежный запах… Я держал коробочку с таким мылом в руках, когда мы освободили Равенсбрюк. И с тех пор не терплю никакого парфюмерного запаха. Для меня это – запах смерти. Понимаете? Ни жена моя, ни дочь никогда, бедные, из-за меня не пользуются духами…

Так что, дружочек, умейте любоваться жизнью, как бы по-идиотски она ни выглядела, каким бы потом и пошлостью от нее ни разило…

Глава шестнадцатая

Сеньор, я играл на виолеперед вами в вашем замке;вы ничего не дали и не расплатились со мной.Это подлость! Клянусь Девой Марией,я к вам больше не приду;моя котомка худа, и пуст кошелек мой.Песня трувера Колена Мюзе (XII в.)

Я проснулась от звонка и несколько мгновений лежала, не понимая, звенит у меня в ушах от дикой головной боли, или все-таки это телефон. Часы показывали семь сорок пять – для меня уже время деятельное. Я подняла трубку, цепенея от перекатывающейся свинцовой дроби в левом виске и затылке.


Это была Таисья – победительная и устремленная в будущее.

– Чего мычишь? – спросила она.

– Дождь будет… домолились.

– У приличных людей голова с перепоя болит, а у тебя – от всяких глупостей, – сказала она, и с радостным подъемом стала рассказывать о вчерашней демонстрации. Какая я балда, что не пошла со всеми, лишилась такого зрелища, такого удовольствия! И так все удачно сложилось: по дороге на городскую площадь к ним присоединялись кучки, толпочки и большие группы праздношатающихся горожан, которые при виде гарцующей Таисьи носом почуяли зрелище, и возможно, добычу (я подумала: вот так и шайки разбойничьего сброда присоединялись к воинству Христову во время крестовых походов).

– Слушай, как пригодились твои мудозвоны из Ехуда! – восклицала Таисья, хохоча и захлебываясь от возбуждения. По голосу было слышно, что у нее превосходное настроение. – Они стали петь хором, а этот их долбанутый предводитель дирижировал. Угадай, что они пели!

– «Интернационал», – сказала я, чтоб она отстала.

– Точно! – заорала Таисья.

– Не может быть… – пробормотала я.

– Почему? Ты же их видела. Так что к муниципалитету подгребли уже очень приличной толпой, ну и, само собой, стали скандировать.

– Что именно? – с любопытством спросила я.

– Ну как – что! «Долой власть Матнаса!», конечно. А твой Белоконь быстренько раздобыл где-то огромный кус картона, где жирными фломастерами написал: «Отпусти консерваторион мой!» Глупость, конечно, но, надо признаться, в самую масть. Этот дядечка отлично ладит с толпой. Не удивлюсь, если на ближайших выборах в главари русской партии он одержит сокрушительную победу.

Минут через пять к ним вышел Эли Куниц в своих крагах и мотоциклетной куртке, испещренной «молниями», и спросил Таисью, к чему весь этот шум, когда она могла бы все решить с глазу на глаз в его кабинете. На что Таисья отвечала, что сыта по горло его обещаниями и только воля народа может сдвинуть с мертвой точки ее, в сущности, простое дело.


В общем, было страшно весело: как раз в это время рабочие чинили фонтан, и в самый драматический момент он внезапно заработал и дал ослепительную пятиметровую струю, залив всю площадь. Мокрые детишки визжали от восторга, толпа ревела. Не говоря уже о том, что старый испуганный попугай из зоомагазина вопил, не переставая: «Шрага, не долби мне мозги!» – а сам из последних сил долбил свою жердочку. Короче, мы организовали то самое публичное действо с живописанием плакатов, к которому полгода нас тщетно призывал Альфонсо.

– Ты ж понимаешь, – сказала Таисья, – Эли ничего не оставалось делать, как дать добро на развод Матнаса с консерваторионом, с дальнейшим распилом имущества, то есть разделом бюджета!(«Цвиу-цвиу-цив-цив-цив! – защелкало, засвистало у меня в ушах. – Так вашу так, перетак и растак!»)

Альфонсо еще ни о чем не знает – у него с сочинением пуримского спектакля дел по горло. Представляешь: карнавал затевает, костюмы, канделябры, то-се… Вот так петух бегает по двору, еще не зная, что голова у него отрублена. – Таисья перевела дух и проговорила умиротворенным тоном: – Да, слушай! Еще одна новость: ты уволена.

– Как?! – воскликнула я.

Так бы вскрикнул пресловутый петух, обнаружив, что голова у него не на месте. Тысячи видений пронеслись за секунду в моем болящем мозгу: после концерта хевры из Ехуда на меня нажаловались пенсионеры и… но кто же ночью стал бы этим заниматься?

Впрочем, когда мое небесное начальство принимало решение освободить меня от занимаемой должности, то за земным начальством – будь то ночь или день – дело обычно не задерживалось…

– Как – уволена! Кем?

– Мной! – бодро ответствовала Тая. – Я ведь тоже ухожу из Матнаса. Хули тебе там без меня куковать? Я вчера ночью позвонила Давиду Толедано и распорядилась, чтоб и тебя… того.

Я молчала, пытаясь сквозь тянущую свинцовую боль разобраться в своих душевных движениях.

– Таисья, – сказала я наконец, – так скифы в одном кургане хоронили своих вождей – вместе с женами, лошадьми и любимыми координаторами русской культурной жизни.

– Не журися, милка моя, – со слезной нежностью в голосе проговорила эта удивительная женщина. – За фальшивой слезой Бог сиротской не видит. Разве ж я брошу свое бедное дитя? Я унесу тебя с собою в… (сквозь треск и помехи в трубке мне послышалось не то «в Министерство культуры», не то «в терции синекуры», не то «в тесные шуры-муры»… и то, и другое, и третье могло быть святой правдой…).

Я совсем ослабела от боли в башке, от всех этих неожиданных обстоятельств, от того, что, честно говоря, не готова была к такому стремительному и крутому повороту событий: слишком много коммунальных счетов лежали, взывая к оплате в самый недвусмысленный срок.

– Но на карнавал мы с тобой сегодня явимся! – воскликнула Таисья. – Как ни в чем не бывало. В конце концов, это праздник!

– Я – пас, – мрачно буркнула я.

– Ничего, съешь таблетку, встряхнись, и пойдем крутить хвостами. Я уже распорядилась, чтобы Давид нам с тобой оставил два костюма. Мне – костюм молочницы из Бретани: знаешь, белый чепчик, красный корсаж, сиськи наружу – прелесть!

– А мне? – спросила я с тайным любопытством.

– Тебе – тоже по теме. Какая-то хламида с колпаком, вполне живописная, и что-то вроде лиры… В общем, не то Гомер, не то Садко, не то еще какой-то прохвост.

* * *

Я выглянула в окно – со стороны Средиземного моря через хребет Масличной горы волочились тяжелые слоистые тучи. Мигрень моя, первая за эту зиму, обещала сильный молодой дождь, какими здесь обычно славится февраль.

Между тем отовсюду – из дворов, из парка, со стороны торговой площади – уже неслась музыка, колотили в тарабуку пацаны, взрывались хлопушки, выструивая в воздух фонтанчики конфетти. Малыши, традиционно наряженные в костюмы Мордехая, Амана и царицы Эстер, трещали пластмассовыми трещотками и грызли треугольные коржики «уши Амана».

В небе стояли, шевеля охвостьями, три воздушных змея: два оранжевых дракона с зелеными хвостами и синюшная рожа удавленника с вываленным языком. Я пригляделась: да, так бы выглядел повесившийся Альфонсо, и он парил над городом в дымно-сером небе, нагоняя на ребятишек веселый ужас.


Сегодняшнее торжество, по распоряжению нашего директора, должно было торжествиться целый день: Матнас держал вахту с утра до ночи. К семи часам вечера начинался грандиозный карнавал: в город приезжали приглашенные певцы, фокусники, жонглеры на ходулях и прочая, и прочая колоссальная растрата средств муниципалитетом.

За несколько дней были расписаны дежурства по соблюдению порядка. Нам с Таисьей выпадало с трех до четырех торчать на площади: как раз на это время театральная студия Матнаса готовила ежегодный пуримшпиль. Почему-то предполагалось, что у нас соберутся все жители города.


Когда, проглотив третью болеутоляющую таблетку, я добрела до Матнаса, там вовсю клокотало веселье: издалека я услышала дробный топоток по деревянному настилу сцены, под монотонное бормотание гитары.

По углам площади детишки осаждали продавцов сладкой стеклянистой ваты, при виде которой взрослому человеку омерзительна сама мысль о процессе глотания. Они наматывали ее пухлыми рулонами на палочки, хватали смеющимися губами, и она таяла во рту колкими розовыми облачками.

Пробившись сквозь гомонящую толпу к помосту, я остановилась в изумлении: танцующей Брурии аккомпанировал на гитаре не кто-нибудь, а сам Альфонсо. Расстегнутый ворот мягкой фланелевой рубашки не стеснял сильной шеи, рукава закатаны до локтей, нога свободно перекинута на ногу, и на колено оперта гитара – так естественно, так свободно и обаятельно скользит гриф ее в ладони, словно он и не выпускал никогда гитару из рук. Альфонсо улыбался своей лучезарной журнальной улыбкой, кивал в такт песне и, улыбаясь, хмурился одновременно.

Хуэрга, по всей видимости, была в самом разгаре: Альфонсо Человечный вышел в народ. Брурия – тонкая, как хлыст, одетая в испанское, синее в мелкую белую крапинку платье, – плясала исступленно и сосредоточенно: собственно, это был не пляс, а какое-то перебирание страсти, архитектура чувств, бухгалтерия любви. Быстрый и сложный перестук каблуков и ступней вдруг обрывался, она замирала, подняв руку вверх, обернув к себе ладонь ребром, словно в следующую секунду собиралась взмахнуть ею, рассекая себя надвое. И вновь чудесные мелькающие движения ступней ног в неуловимой связи со скупыми выразительными руками как бы вращали ее тонкое тело вокруг невидимой оси, возвращали к центру земли, тяготели к ней…Ритм все ускорялся, Альфонсо хмурился и странно зловеще улыбался, словно мстил танцовщице, все увеличивая обороты танца. Волны звуков – арпеджио, тремоло, внезапные переборы струны одним пальцем он обрывал резким резонирующим звуком. Вдруг начинал постукивать по корпусу гитары костяшками пальцев, продлевая невыносимый вакуум чувств, накаляя воздух пустотой ожидания, и вновь обрушивал волну за волной арпеджио – мучительно скользил от ноты к ноте, вновь возвращаясь к центральной фигуре.

Это было похоже на ритуальные заклинания. Я видела незримую связь между их руками, казалось, что руки их переговариваются – то ластятся друг к другу, то друг друга отталкивают.

Совершенно зачарованная, стояла я, мучительно пытаясь охватить зрением их обоих – они и вправду были одним целым и – боже мой! – вопреки всему, что я о них знала, не могли не любить друг друга.

Равномерно вздымающееся дыхание танца напомнило мне ход корабля, преодолевающего тяжелый бег волн, мощно и неуклонно рассекающего их, ход корабля, на носу которого плывет резная деревянная Дева Мария, лицо которой отнюдь не напоминало узкое смуглое лицо Брурии.

Да, вот это: был некто третий в сосредоточенном безумии танца, некто третий, невидимый, стоял между этими двумя исполнителями, не давая ни на мгновение забыть о своем существовании.

Меня тронули за рукав, я обернулась: рядом стоял Люсио. Он крикнул на сцену: «Оле! Оле!» – и принялся выстукивать ритм ладонями. Потом поставил ногу на нижнюю ступеньку сцены и стал отхлопывать ритм рукой по колену. Лицо у него было странно неподвижным, напряженным. Почти таким же напряженным, как лицо Брурии.

– Правда, здорово? – спросила я, почему-то волнуясь.

– Неплохо, – кивнул он.

– Я не знала, что Альфонсо так хорошо играет на гитаре.

– Он способный, – ответил Люсио, и мы замолчали.

Вокруг многие уже хлопали и выкрикивали: «Оле! Оле!»

Брурия металась, замирала, вскидывала руки обручем над головой… Альфонсо скалился в улыбке, Люсио тяжело глядел на них обоих – и вдруг от этих троих на меня пахнуло застарелой спертой ненавистью. Я даже подумала: «смерть» – именно этим словом. Музыка обнажила ненависть, содрала покровы со старой раны.

Вдруг Люсио запрыгнул на сцену, и взяв из рук Альфонса гитару, запел – сначала без аккомпанемента, потом изредка отбивая по струнам ритм горловой тягучей мелодии.

Он даже не пел ее – выговаривал хриплым шершавым голосом, в котором словно пересыпалась мелкая галька. И движения танцовщицы изменились: она застывала, приподняв плечи, прислушивалась, предугадывала следующий удар по струнам и – метнувшись в сторону, взорвавшись дробными ударами каблучков, плеснув юбками, – застывала.


…Когда они спрыгнули со сцены, все захлопали, одобрительно засвистели, и Давид врубил динамики на полную мощь – над площадью Матнаса разносились песни известных израильских певцов.

Мимо меня быстро прошли Брурия и Альфонсо.

– Сейчас! – услышала я ее надрывный голос. – Ты объявишь это всем сейчас, иначе – я не знаю, что я сделаю!

Он огрызнулся по-испански длинной нервной фразой. Судя по всему, он был чертовски зол. Брурия подалась к нему, повисла на локте, и, всплеснув рукой, словно отряхиваясь от женщины, Альфонсо закончил в бешенстве:

– …и выставить нас обоих на посмешище!


Собственно, до объявленного пуримшпиля оставалось еще полчаса, мне нечего было делать на площади. Я зашла в лобби Матнаса, где Люсио давал своим артистам последние наставления.

– О чем эта песня, что ты пел? – спросила я его.

Он отмахнулся:

– Старая песня, про любовь, про измену.

– Переведи! – попросила я.

Он нацеплял на долговязого подростка парик и бороду Мордехая.

– А ну, пригнись, длинный! – приказал он, и парень послушно присел на корточки.

– Песня? – спросил Люсио. – Ну, смотри, она ему изменила, он ее, конечно, убил. Но забыть не может. Мечтает забыть ее лицо – и ничего с собой поделать не может: только закрывает глаза – ее лицо перед ним как живое, прелестное юное лицо…

– Ничего себе, – сказал длинный. – Он же ее убил, и он же ее любит, ничего себе штучки.

– А ты думал, – проворчал Люсио, – как у вас сейчас: с тем переспала, с этим переспала, потом все дружно идут в кино, где она встречает третьего, который ей по-настоящему нравится.

К нам подбежала тоненькая девочка лет четырнадцати в костюме царицы Эстер.

– Люсио, может, мне надставить грудь? – волнуясь, спросила она.

Люсио, завязывая бороду Мордехая на штрипках, хмуро взглянул на девушку.

– С чего ты взяла, что Эстер была дойной коровой? – буркнул он.

Девочка обиделась:

– А чем же она завоевала Ахашвероша?

– Высоким айкью, дорогая! – сказал Мордехай и заржал.

– Заткнись, тебя не спрашивают!

– Ладно, – сказал Люсио, – у вас есть двадцать минут, расслабьтесь, повторите роли.

Появилась Таисья – роскошная, великодушная после вчерашней победы. Налетела на меня, сграбастала в объятия.

– Милка моя! – воскликнула она. – Не тушуйся, все будет хорошо. Я, знаешь, все отменила!

И опять я взволновалась, с надеждой подумав, что, может быть, Таисья отменила наши увольнения и я в следующем месяце опять получу свои жалкие, но благословенные две тысячи шекелей.

– Отменила все на фиг вообще! – бесшабашно воскликнула она тоном, каким Господь мог бы сообщить своим серафимам об отмене сотворенного им на прошлой неделе мироздания.

– А конкретно? – осторожно спросила я.

– Ну, подумай, дурья башка: на черта мне этот консерваторион, я в него и так пятнадцать лет жизни вбухала! До пенсии на этих обезьян бесхвостых хрячить? К черту!

– А… что же теперь?

– Да вот, думаю, не открыть ли нам с тобой эксклюзивное агентство по прокату артистов?

– Прокату кого? – тупо переспросила я.

– Ну, всей этой шоблы – музыкантов, артистов, писателей…

– …жонглеров, фокусников, фигляров, игрецов, – пробормотала я.

Таисья заглянула мне в лицо, ласково похлопала ладонью по щеке:

– Ну, именно!.. Сейчас люди знаешь какую капусту на этом рубят! Соглашайся, милок. Ты у меня станешь художественным руководителем программ, сама будешь повсюду выступать, а? Шварцушка дает нам начальный капитал… И помчимся мы с тобой продавать этот лежалый товар… по разным городам-странам…

* * *

В зале Давид с Ибрагимом и Сулейманом уже расставляли столы, как обычно – буквой «Т». На столах стояли бутылки с красным сладким вином, салаты в пластиковых упаковках, треугольные пирожки «уши Амана».

Коллектив Матнаса готовился к своему собственному карнавалу в интимном кругу. За ширмами были навалены театральные костюмы, к каждому пришпилена бумажка с именем работника Матнаса. В зале крутились все: кто костюм примерял, кто развешивал гирлянды из сверкающей разноцветной фольги, кто стол украшал.

В дальнем конце зала у окна стояли Альфонсо с Брурией. Она курила, коротко и часто поднося сигарету ко рту, он что-то неслышно настойчиво повторял – судя по движению губ и однообразным кивкам головой.

Вдруг она тряхнула своей рыжей копной волос, отрывисто засмеялась, и он, схватив ее за руку, притянул к себе. Но Брурия вырвалась, легко взбежала по трем ступенькам на сцену и крикнула в зал:

– Хе́врэ, с праздником!

Хе́врэ бодрым разнобоем отвечали что-то подобающее.

– Я хочу объявить вам, что у нас с Альфонсо сегодня тоже свой маленький праздник: мы решили пожениться!

Она сказала именно тем оборотом речи, о котором я как-то уже упоминала. «Мы стоим жениться!» – сказала она.

Все захлопали, Ави свистнул, Шимон выстрелил хлопушкой, Отилия рядом со мной проговорила: «Наконец-то!»

Мы с Таисьей молча переглянулись.

И только выражение лица Люсио было невозможно передать: он стоял с непроглоченным куском за оттопыренной щекой. Его маленькие кабаньи глазки были широко раскрыты. Он переводил взгляд с Брурии на Альфонсо, и в этом беззащитно читаемом взгляде были и облегчение, и недоверие, и ненависть… и страдание.

Вдруг он гикнул, вспрыгнул на стул, крутанулся в воздухе, бросился перед Альфонсо на одно колено и, раскинув руки, вскричал:

– О, сеньор! Примите наши искренние, искренние, искреннейшие!..

Альфонсо усмехнулся, сделал какой-то небрежный, отодвигающий жест ладонью и сказал:

– Друзья мои, это пуримский розыгрыш. Браво, Брурия, детка!

И захлопал в ладони, и послал на сцену воздушный поцелуй. Его желваки на скулах дергались коротко и сильно.


В зале все растерянно умолкли, и каждый засуетился, делая вид, что занят чем-то своим. Брурия – одинокая, тонкая, в замечательной красоты испанском наряде – продолжала стоять на сцене. Кровь отлила от ее щек настолько, что и без того бледная кожа казалась серой. Вдруг она сухо улыбнулась и, одними губами проговорив: «О’кей!» – мягко спрыгнула со сцены и пошла к выходу.

– Эй! – крикнула она, воздев руки и не оборачиваясь. – Все на пуримшпиль! Начинаем представление! Люсио, где твои артисты?! Играем вечную пьесу про то, как Эстер обвела царя вокруг пальца!