
Но я ответила сразу, легко, без напряжения – как всегда, когда врала:
– В Матнасе. Я только что оттуда. У него встреча с каким-то строительным подрядчиком.
И – сразу спало напряжение, он повеселел, стал угощать меня фруктами и маленькими фигурными вафлями с шоколадной начинкой…
А я сидела и думала с тупым отчаянием: с какой стати я лезу опять в ангелы-хранители его душевного покоя?
…Да, конечно, говорил Люсио, он мечтал бы уехать не только из этого городка, но вообще – в Европу. Может быть, в Америку, не исключено, что и в Голливуд. У него уже есть опыт работы в кино… Но жена… Она очень привязана к стране, к этому городу… к брату… (Еще чашечку, с кардамоном? Нет, не отказывайся, ты не представляешь, как я варю кофе с кардамоном). Ну, ты знаешь, конечно, что Альфонсо – двоюродный брат моей жены, ее единственный родственник? Причем долгие годы они были разлучены и чудом здесь встретились… А она очень дорожит родственными связями… Ее буквально с места не сдвинешь… Ну а Альфонсо, конечно, не мыслит своей жизни без Матнаса. Человек он большого размаха и здорового честолюбия. Ты же знаешь, как он увлечен идеями… – Карлик поднял на меня глаза и осекся.
Несколько секунд мы молча смотрели друг на друга. Он желчно усмехнулся.
– Ты же знаешь этого идиота, – сказал он.
– А на родину ты не хотел бы вернуться?
– В Испанию? – Он довольно долго молчал, засыпая в джезву какую-то травку, колдуя над крошечной порослью огонька в конфорке. – Я там бываю время от времени. В прошлом году работал над декорациями к новой постановке «Кармен» в «Лисео» – пригласили по старой памяти… Но и в Испании я не могу оставаться долго – там уже все другое, чужое, особенно в центре, в Мадриде, – другая жизнь, за последние годы слишком многое изменилось – люди, нравы, даже одежда… Во времена моего детства, – продолжал он, – женщины почти всюду, не только на юге, носили черное, это было принято. О, я еще помню школьные годы, эти бесконечные шествия со свечами в сумерках к мощам святых… Сейчас Испания – просто западная страна. И это, разумеется, неплохо… Да, это неплохо! – повторил он. – Хотя мы – гальегос – не любим перемен. Мы неторопливы, хитры, подозрительны, не жалуем чужих… Да-да, я знаю, как ты представляешь себе Испанию: кастаньеты, веера, коррида… Я – с севера… Галисия – вот что меня успокаивает: север Испании – холодный, ясный, и наши леса – дубовые, буковые, ясеневые леса… В Испании чем севернее, тем мрачнее. Даже серый камень домов как будто темнеет – ближе к Бургосу вообще все вокруг навевает мрак Средневековья… Туда хорошо приехать ранней осенью, пожить два-три дня на побережье, в какой-нибудь приморской деревушке – Моанье или Санхенхо. Встать пораньше, побродить среди людей на утреннем торге: прилавки ломятся от морской живности, все бледно-серо-розовое, влажное, блескучее, пахнет морем! Можно посидеть в рыбном ресторане – знаешь, как готовят у нас жареных осьминогов!
Если тебе придется бывать когда-нибудь на севере, зарули в «Каса Солья», это в провинции Понтеведра, если взять по шоссе на Ла-Тоха. Там подают божественную камбалу с моллюсками в светлом соусе, а на десерт, если повезет, – фильоас, это блинчики с кремом. В Виго, в ресторанчике «Эль Москито» готовят настоящего жареного козленка… Сейчас не везде можно найти настоящую галисийскую кухню. Например, аррос де вьейрас (это рис с моллюсками и рачками) – как полагается готовят только в «Пуэсто Пилото Алькабре»… Боже, мой север! Каменные ограды, клочки земли, прямые статные старухи в черном, с косой в руках. Обернешься и смотришь, как они бредут за повозкой, груженной сеном. А утром под солнцем серая песчаная коса на Ла-Тоха переливается, как гигантская створка перламутровой раковины… Испания – серьезная страна, – сказал он и вдруг улыбнулся… – Просто там у людей совершенно другое чувство юмора. Там нельзя шутить, как шутят, скажем, в Италии. И это – во всем. Например, в Италии распятый Иисус – это тридцатилетний красавец. В Испании страшные распятия… Мы догадались, что, если он дважды падал на крестном пути, он должен был расшибить себе колени. Потому сплошь и рядом на кресте он – с разбитыми коленями, с содранной, свернутой шкуркой кожи, израненный и измученный… Опасная страна, опасные люди… Это здесь, – продолжал он, – среди местных крикунов принято орать друг на друга, размахивая руками перед самым носом, но носа так и не коснуться. Там не так… Там каждое движение, каждый жест исполнен сокровенного смысла и истолковывается самым опасным образом. Тебе приходилось видеть фламенко? Нет, не то, что показывает ученикам наша великолепная Брурия, и не туристический вариант для богатых американцев. Настоящее фламенко надо смотреть в Андалусии. Вот тогда бы ты поняла, что великие традиции этого искусства научили испанцев внимательно относиться к движениям человеческого тела… А плечи! Ты знаешь, как умеет говорить плечами настоящая испанка!
(Тут я вспомнила, как он показывал ребятам бой быков.)
Я смотрела, как его небольшие красивые руки сноровисто приготавливают кофе, как ловко и даже любовно он берет предметы, как точно ставит на плоскость стола и как все вокруг послушно этим рукам; по тому, как он брал предметы, казалось, что и кофейник, и изящные чашечки, и конфетницу с выгнутыми, как лепестки цветка краями сделал именно он. Вдруг я увидела, какой это уютный домашний человек; он был хозяином пространства, неуловимо и ненавязчиво он его создавал, я вдруг обнаружила, что мне хорошо, славно тут сидеть и слушать его, с удивлением ощутила в себе расположение к этому маленькому, некрасивому, но чем-то притягательному человеку.
– Вот Лорка писал: «В Испании мертвый человек гораздо мертвее, чем в любой другой стране мира…» А у нас, в Галисии, вообще к смерти относятся… как бы это тебе объяснить… по-дружески, что ли, на равных.
– Умер-шмумер, лишь бы был здоров? – спросила я.
– Приблизительно. Но с гораздо большим уважением. Смерть, понимаешь ли, – это настоящее торжество духа, это… К сожалению, – Люсио досадливо пощелкал пальцами, – у меня не хватает иврита объяснить тебе более… вдохновенно, что ли, красочней, страшнее!.. Недалеко от Сантьяго, в округе Ньевес, каждый год 29 июля все, кто спасся от смерти, надевают саваны, ложатся в гробы, а их родственники обносят их вокруг церкви Рибартеме.
– Зачем? – недоуменно спросила я.
Он задумался… Положил на стол ножик, которым разрезал фрукты, нервно потер ладонями колени.
– Может быть, подразнить старуху? Хотя вообще-то считается, что они возносят святой Марте благодарность за спасение… Знаешь, я с детства над этим думал. Вернее, когда стал подрастать – всегда думал о смерти. Мне кажется, настоящие мужчины должны жить так, словно каждую минуту они готовы принять ее в объятия, как подружку. И еще… еще мне кажется, что художник… ну, я имею в виду человека, что видит толпу не изнутри, понимаешь?..
– Понимаю! – торопливо сказала я, – дальше!..
Он испытующе глянул на меня, помолчал.
– Так вот, мне кажется, – медленно проговорил он, – что художник сам должен сочинить сюжет своей жизни, любви, смерти… так же, как сочиняет он его для своих персонажей. Великий художник ведет на ниточках, как послушных марионеток, не только своих героев, но и… собственную смерть. Ах, черт возьми, послушай, как жаль, что ты не понимаешь испанский! – воскликнул он в отчаянии.
– Как жаль, что ты не понимаешь русский, – тихо возразила я.
– Послушай, – продолжал он, – я расскажу тебе, как в ранней юности однажды в Мадриде в двух шагах от меня убили человека.
Это было в одном из обычных недорогих баров на улице Эспос-и-Мина. Я – провинциальный сопляк, можешь вообразить меня в мои восемнадцать лет, явился из медвежьего галисийского угла, только-только окончив школу… И вот – Мадрид, столица… Я целыми днями брожу по городу, просто околачиваюсь по улицам… Ну, и зашел пропустить пару кружек светлого пива – кстати, там и сегодня продают хорошее пиво…
Стойка была расположена в центре узкого длинного зала, и по обе стороны ее теснилась публика. Не знаю – почему я сразу обратил внимание на этих троих: они стояли напротив меня, по другую сторону стойки – двое светловолосых, а третий чернявый, он говорил с каким-то строптивым и одновременно виноватым выражением на лице. А те двое его молча и мрачно слушали…
Я заказал пива. Но официант – и это было странно – как-то рассеянно и невнимательно выслушал заказ и повернулся к тем троим. Казалось, он прислушивается к их разговору. Между тем в гуле голосов чернявый – я видел по движению губ – говорил все громче и все быстрее, а те двое мрачно и коротко что-то отвечали. Все трое – это было сильно заметно – взвинчивали друг друга все круче.
И тут чернявый вскинул руку, дал пощечину одному из тех двоих и опрометью бросился к выходу. Они настигли его у самых дверей, повалили на пол и стали страшно бить – ногами, кулаками, вгоняя, вколачивая в пол. Людей – всех, кто толпился в баре, – словно линейкой отодвинули, как шелуху, которая скрипела под ногами… И через противоположную дверь бара публика стала быстрым ручейком вытекать на улицу. Да и официанты – их было, кажется, двое – тоже сразу куда-то исчезли… Я остался один, оцепенело глядя, как те двое убивают третьего… Стоял, как вколоченный, двинуться не мог. Знаешь, что меня заворожило?
– Красота убийства? – спросила я.
Он сказал тихо и восторженно:
– Да!.. Я видел, как блеснуло длинное лезвие ножа, и те двое сразу метнулись на улицу и исчезли. Под потолок взмыл фонтан крови, и я понял, что они перерезали чернявому бедренную артерию.
Несколько секунд он лежал скорчившись, прикрыв рукою пах, потом вдруг поднялся и, зажимая рану, из которой при каждом его шаге толчками выбрасывалась кровь, заливая пол бара, медленно двинулся к телефонному аппарату на стенке. Дотянулся до трубки и хрипло выдохнул: «Me mataron!» («Меня убили!»), трубка упала, повиснув на проводе, и он упал и больше не двигался, и кровь перестала течь.
Тогда из дверей кухни быстро выбежали двое официантов с мешками, и стали сноровисто, как-то нервно пританцовывая, присыпать песком лужи крови и сметать все швабрами. Один из них поднял на меня глаза. Я пробормотал, что хочу расплатиться, он знаком показал – мол, давай, смывайся. И тут же к дверям бара подкатил белый грязный тендер. Из него выскочили двое, подхватили убитого за руки и за ноги, раскачали, закинули внутрь тендера и укатили…
Еще дважды за этот час звонил телефон, снова Люсио нежно и потерянно бормотал что-то в трубку, перемежая иврит с испанским. Когда, спрашивал он умоляюще, скоро? Через полчаса? А когда же – через час? Ну, приходи же скорей, мучача…
Я спохватилась и поднялась со стула. Он положил трубку и посмотрел на меня растерянно, силясь вернуться к разговору.
– Посиди еще! – попросил он. – Час, полчаса… Я еще тебе что-нибудь расскажу…
Не хочет оставаться один, бедняга, поняла я.
– Погоди! – воскликнул он, метнулся куда-то в глубину квартиры и через минуту вернулся с двумя перчаточными куклами. Обе были надеты на его руки. Одна – рыжая кудлатая башка, кривая физиономия, отдаленно напоминающая самого Люсио, другая – прелестная головка, в которой нетрудно было узнать резные черты его жены.
– Ты надоел мне, надоел! – вдруг сказал женский голос откуда-то из-под его локтя.
Я вздрогнула от неожиданности, потому что Люсио почти не раскрывал рта.
– Любовь моя, я же не прошу ничего особенного! – умоляюще прохрипела рыжая патлатая башка. – Только видеть тебя, только видеть.
– Господи, как же ты мне надоел! – взвизгнула куколка. Длинные ее ресницы хлопали, рот растягивался в жалкой улыбке. – Видеть тебя не могу, кривая рожа.
Я, замерев, смотрела на это представление.
Он разыгрывал настоящую драму-объяснение; кажется, он так погрузился в выяснение своих, глубоко личных, отношений, что и не замечал меня…
Как же ему плохо, думала я, если он решился на этот спектакль передо мной, посторонним, в сущности, ему человеком.
Прелестная резная куколка становилась все невыносимей, говорила все визгливей, стонала от ненависти, принималась плакать… Кукла-мужчина торопился выговориться, мучительная горечь звучала в его голосе:
– А помнишь, а помнишь, миамор, в Тюильри, нашей первой весной в Париже, мы увидели нищего калеку с баночкой, в которую он собирал милостыню… Он обходил разморенных весенним солнышком людей, которые сидели на стульях вокруг фонтана. И кое-кто бросал-таки ему несколько сантимов. Так он доковылял до пары влюбленных, они сидели друг против друга… Она поставила стройную загорелую ногу на его стул, и он гладил, гладил, гладил ее голень, самозабвенно массировал икру нежными круговыми движениями… Нищий остановился рядом с ними, тряхнул баночкой и смотрел, смотрел – как тот, другой, гладит эту нежную гладкую ногу, а тот все гладил ее, и прижимался щекой к ее колену, ни на кого не глядя…
– Ну и что?! – крикнула истерично куколка. – Что ты хочешь сказать этой дурацкой сценой?
– То, что я – нищий, который годами смотрит на ваши ласки, нищий, которому не полагается ничего, кроме жестяной баночки с несколькими жалкими грошами… Любовь моя, когда человеку ничего не остается – ему остается только смерть…
– Я… пожалуй, пойду, Люсио, – пробормотала я. – Извини, у меня правда в Иерусалиме на пять назначена встреча.
Он стянул кукол с рук, вздохнул.
– Конечно, – сказал он легко, – конечно, иди!
Над входной дверью скалилась мертвой улыбочкой голова омерзительной старухи. Какие страшные сны, какой первозданный ужас детской души изгонял из своего подсознания этот талантливый художник? Чего он так смертельно боялся, кого страшился потерять, от каких мертвых сил открещивался изготовлением подобий, развешивая их как амулеты по стенам своего жилища? И как можно было не свихнуться здесь, глядя на все это?
Уже стоя на остановке автобуса, я вспомнила, что мы с Люсио так и не написали проект по борьбе с марихуаной в нашем прекрасном городе.
Когда автобус объезжал пестрящую цветами огромную клумбу на выезде из города, я вдруг увидела красную «Субару» Альфонсо. Она притормозила, из дверцы бочком выскочила легкая, почти девичья, фигурка жены Люсио; оправив плащ, она неторопливо пошла по тротуару. А красная «Субару» поехала дальше и на развязке свернула к Матнасу.
И только тогда я поняла, что Альфонсо, так ловко блокировавший карлика моим присутствием, никогда, пожалуй, не потребует от нас никакого проекта.
Глава тринадцатая
Тяжелая непотребная страсть к той, что ребенком он держал на коленях, лишила его разума, осторожности и рыцарской чести.
Монах Антонио де ла Пенья, «Хроники замка Коронель» (XVII в.)В разгар битвы за независимость консерваториона, после особенно удачного свидания с одним влиятельным лицом из Министерства просвещения, Таисья неожиданно укатила в отпуск.
– На недельку, – сказала она, – перекур в мордобое. Пусть отвиснет на канате.
В то утро она была особенно занята: одного педагога принимала на работу, другого распекала за результаты экзаменов, за третьего хлопотала по телефону – необходимо было добыть очередь на операцию для его престарелой тетки.
Все это перемежалось звонками в разнообразные министерства, компании, сапожные и ювелирные мастерские по самым неожиданным поводам.
В два часа ей позвонили из «Хадассы» с сообщением, что воды отошли, и она умчалась присутствовать при родах одной своей немолодой педагогини, которую в прошлом году впервые выдала замуж на тридцать пятом году жизни.
Вернулась в Матнас она только к шести часам, взмокшая и взъерошенная.
– Малец, четыре двести, – сообщила с порога, обмахиваясь папкой, – ну, приехала я вовремя, потому что эти бляди в белых халатах с испугу решили ее кесарить. Так я им объяснила – как лично каждого из них буду кесарить, если они коснутся скальпелем брюха моей Галки. И что ты думаешь – я, конечно, была права. Мы с ней маленько потужились, и часа через два родили отличного мальца.
Все, – сказала она, – сейчас молчи! – Хотя я и так не могла вставить ни слова. – Мне нужен час – написать проект по созданию двух камерных оркестров…
Но уже минут через двадцать отложила ручку, сладко потянулась, и достав пудреницу, принялась наводить глянец.
– Угадай, куда едем? – подмигнула она, прорисовывая черной кисточкой красивый изгиб верхнего века. – В Испанию. На север, в Сантьяго-де-Компостела. За медным сестерцием императора Тита, того, что наш Храм разрушил. Монета 80-го года новой эры, жутко редкая, так как правил этот пидор только три года – Бог его за нас наказал. Во всяком случае, лет десять назад она стоила пять тысяч фунтов стерлингов. Шварц вчера мне втолковывал, что там на аверсе, что на реверсе, – я, конечно, не врубилась.
Не помню, писала ли я, что Шварцушка владел едва ли не самой крупной в стране частной коллекцией древних монет и печатей. Скрупулезный в своей страсти нумизмат, глубочайший знаток истории всех когда-либо существовавших монетных дворов, он срывался с места при первом же известии, что где-то по случаю или на аукционе можно приобрести ту или иную древность со славным горбоносым или бородатым полустершимся профилем.
Накануне он получил письмо от одного испанского нумизмата, с которым переписывался уже пятнадцать лет по поводу нескольких редких монет. Тот сообщал, что случай представился, и профессор Шварц решил немедленно ехать.
– Расценивай это как командировку, – сказала Таисья. – Еду собирать компромат на пидора.
Я усмехнулась. Таисья иногда поражала меня какой-то наивно-первозданной верой в исполнение всех своих желаний. Это и вправду была зрелая Золушка, уже попривыкшая к положению сиятельной особы. Так, она свято верила, что выиграет миллион шекелей, для чего аккуратно раз в неделю покупала один билет лотереи «Лото».
– Таисья, – сказала я, – Испания – большая страна, там не все знакомы друг с другом.
* * *…Она позвонила через неделю, ночью, часу во втором, – все мое семейство, включая собаку, было погружено в самый целительный сон. Я вскочила на звонок и, как всегда, обмирая от предвкушения страшных известий (война? убийство премьер-министра? инфаркт у папы? наконец, землетрясение в Новой Зеландии, где живет единственная драгоценная сестра?!), натыкаясь спросонья на косяки и от испуга теряя на ходу тапочку, схватила трубку.
– Вот ты ухмылялась, да, – раздался у меня в ухе ее неуместно деятельный голос, – не верила в мою настойчивость и последовательность. «Большая страна, большая страна!»
– Где ты, черт возьми? – спросила я в темноте, ставя босую ступню на мохнатую спину подбежавшего пса.
– Только с самолета, вот в квартиру вошла, я еще в пальто… Шварц! – крикнула она мне в ухо и перешла на иврит: – Стяни с меня сапоги, моя радость! – И, вновь перейдя на русский, пыхтя (я физически чувствовала, как Шварц с трудом стягивал с нее тесные сапоги): – Вот принципиально не буду рассказывать по телефону, но предупреждаю: ты сдохнешь от восторга.
– Монету, что ль, добыли? – спросила я.
– Да хрен с ней, с монетой, – сказала она, и повесила трубку.
Наутро я услышала историю невероятных, неслыханных совпадений, никак и ни при каких условиях не могущую произойти, и все-таки произошедшую с Таисьей.
Началось с того, что Шварц потерял шляпу. Да-да,проезжая по знаменитому Римскому мосту через реку Миньо в провинции Оренсе, с него слетела шляпа. В Оренсе они выехали на денек погулять, уже после совершения удачной сделки. Монета была зашита у профессора в трусах, так что за нее не волновались. Ну а шляпу же не пришьешь к голове. (Я ему говорила: Шварц, придерживай шляпу, снесет!)
Ее и сдуло резким северным ветром прямо в воду… Безумно жалко: шляпа шикарная, купили весной в Лондоне, очень Шварцушке шла, но не прыгать же за ней в воду… Время холодное, север Испании, у Шварца больные уши…
– Короче, – взмолилась я.
Короче, Таисья немедленно потащила его покупать новую шляпу.
Оренсе, понятно, не столица, городок небольшой… За углом они увидели подвальчик, над входом в который висела вывеска с забавным быком в цилиндре.
Хозяин магазина – горбоносый медлительный старик – стоял за прилавком и ковырял в зубах зубочисткой (Таисья, с присущей ей манерой произносить слова в собственной транскрипции, сказала: «зуботычкой»). Над головой его висела картина-примитив, при виде которой Шварц закачался и стоял минут пять, любуясь: в гробу, аккуратненько сложив маленькие ручки на груди и разведя острые носки туфель, лежал тореадор. В головах гроба, закинув руки в истоме медленного танца, стояла с веером Кармен. Над гробом страшной клыкастой головой завис… кабан. Хотя бык по сюжету был бы уместней. Картина была нелепа и прелестна в своей оперной сентиментальности.
Словом, Таисья стала примерять Шварцу шляпу за шляпой и все браковала – они сидели на его голове, как тот цилиндр на бычьей башке, на вывеске. Хозяин молча следил за сметающей все шляпы с прилавка сеньорой и продолжал сонно ковырять в зубах.
Наконец полюбопытствовал сухо:
– Сеньор из Лондона?
Дело в том, что по синему свитеру Шварца вышито на груди черной ниткой: «Лондон».
– Нет, сеньор не из Лондона.
– А откуда сеньор?
– Из Иерусалима.
Старик выпрямился, воссиял, развел руками: проснулся.
– Сеньор! – воскликнул он торжественно. – На свете есть три великих города: Иерусалим, Рим и Сантьяго-де-Компостела!
Тут, откуда ни возьмись, и бутылочка хереса, и стулья появились. Расселись, разулыбались… Шварц переводит, он же, мой пупсик, шесть языков знает, и испанский вполне свободно.
Старик, как выяснилось, прожил всю жизнь в Сантьяго-де-Компостела. Сюда, в Оренсе, переехал десять лет тому, после смерти одинокого брата, от которого и остался этот шляпный подвал. Жалко было продавать налаженное дело. Жена умерла, сын с семьей в Бургосе, такие дела… А он всю жизнь мечтал хоть глазком взглянуть на Иерусалим, помолиться в храме Гроба Господа нашего Иисуса… О, сеньор, если б я мог просить вас поставить от моего имени свечу в храме…
К сожалению, именно эту скромную просьбу господа из Иерусалима выполнить не могут: они принадлежат к другой конфессии.
Можно ли полюбопытствовать – к какой, если он не покажется нескромным?
– Отчего же, – сказал профессор Шварц спокойно. – Мы евреи.
Тут со стариком чуть кондрашка не приключился Он счастлив, что может засвидетельствовать сеньору и сеньоре глубочайшее почтение к этому древнему народу, с которым так тесно связана история его любимой Испании. Между прочим, ни один испанец не может поклясться на распятии, что в его жилах не течет хотя бы капля еврейской крови. Да-да, против правды не пойдешь… Многие из нас до сих пор в субботу сказываются больными и не знают – почему это делают. Многие семьи почему-то зажигают в подвале дома вечером в пятницу свечи. Не помнят – зачем. Просто так делали прапрабабушка, и прабабушка, и бабушка, и мама…
Словом, старичок проникся и расчувствовался, и отпускать их не хочет. Представился как дон Хуан – что, согласись, тоже звучит по-оперному для нашего уха… Хорошо сидим, херес потягиваем…
А вот, кстати, говорит, не знаете ли вы случаем такую семью в Иерусалиме… как же их фамилия? Ах, говорит, дона Меира дочка, конечно, взяла фамилию мужа, а вот фамилии малыша он не помнит. Господа улыбаются? Он понимает – Иерусалим большой город, невозможно всех знать… А жаль – он бы хотел услышать, как сложились там их судьбы, неужели Альфонсо так и не отыскал своей Рахели?
– Понимаешь, я сперва не среагировала на это имя, – возбужденно рассказывала Таисья. – Мало ли! У них там Альфонсо на Альфонсе сидит и Альфонсом погоняет… Потом меня как дернуло: «А ну-ка, Шварц, – говорю, – расспроси-ка старикана об этих ребятах подробнее». Ну и… Слушай, это просто какое-то либретто оперы, нет, серьезно!
Некий почтенный фармацевт, дон Меир Бакши, появляется в тамошних краях годах так в шестидесятых. Вроде из Гранады, но особо не откровенничает. Говорит, вдовец, и правда, – при нем двое детей: мальчик лет шести и малышка двух лет. Мальчик – сын, а вот девочку он называет племянницей, мол, вся семья его несчастной сестры погибла (тут старик Хуан не мог вспомнить точно – при каких обстоятельствах, чуть ли не угорели во сне: неисправность в дымоходе или что-то вроде этого), вот он и удочерил малышку, что понятно – родная же кровь…
Так что, этот самый дон Меир открывает небольшую аптеку и живет себе с детишками достойно и прилично. К нему ходит убирать и готовить свояченица дона Хуана.
И так вот они замечательно и даже пасторально живут-поживают (знаешь, как пролог в опере), пока в один прекрасный день – а как раз в этот день свояченица пришла к дону Меиру прибрать и простирнуть кое-что – в дверях дома не появляется сеньора, молодая смуглая женщина, и с воем бросается хозяину в ноги. Нашла, кричит, я вас нашла, наконец я вас нашла!!! И, не обращая внимания на постороннего человека, начинает умолять смертельно бледного дона Меира позволить ей взглянуть на ребенка.