Дуэнья Альфонса улыбнулась. Коротко. Мимолетно.
Наивный пример. Но образ этого безымянного чеканщика навсегда врезался мне в память. Если бы речь шла о роке, фатуме, который властвует над нашей фамилией, то с ним можно было бы постараться договориться… Задобрить, умилостивить… Но чеканщик – это уже нечто иное. Он смотрит своими подслеповатыми глазами в очках на кусочки металла – и принимает решения. Порой, возможно, не без колебаний. А пока он колеблется, на волоске висят судьбы целых грядущих поколений. Судьбы миров… Моему отцу это позволяло увидеть первопричины, но я смотрела на вещи иначе. Мне наш мир скорее напоминал кукольный театр. Если заглянуть за ширму, то видишь нитки, которые уходят от марионеток вверх. Однако оказывается, что за них дергают не кукловоды, но другие марионетки, которыми управляют новые куклы, и так до бесконечности. Я имела возможность убедиться, что эти уходящие в бесконечность нитки способны погубить великих мира сего, весь мир утопить в крови и безумии. Погубить нацию. Я могу рассказать тебе, какой была Мексика. Какой была и, возможно, снова будет. Тогда ты поймешь, что те самые вещи, которые сначала расположили меня к тебе, в конечном счете заставили сказать «нет».
Она помолчала, затем продолжила:
Когда я была девочкой, в Мексике царила страшная нищета. То, что ты видишь сегодня, не идет ни в какое сравнение с тогдашним кошмаром. У меня от этого разрывалось сердце. В городах были лавки, где крестьяне, которые приезжали продавать фрукты и овощи, могли взять напрокат одежду. Они брали ее на день, а вечером возвращались по домам, завернувшись в одеяла или опять надев свои жалкие лохмотья. У них не было за душой ни гроша. Каждый отложенный сентаво предназначался на похороны. В обычной крестьянской семье только ножи были фабричного производства. Все остальное – самодельное и домотканое. Ни булавки, ни тарелки, ни пуговицы… Ничего и никогда. На городских рынках сплошь и рядом пытались продать предметы, которые не имели никакой ценности. Болты от грузовиков, детали каких-то машин. Крестьяне не могли найти этим вещам применения, но свято верили, что эти предметы кому-то пригодятся, что рано или поздно появится человек, который понимает в них толк. Главное, чтобы поскорее появился тот, кто сумеет распознать в этих жалких железках потаенную ценность. Никакие разочарования не могли поколебать это наивное убеждение. Но с другой стороны, что еще имелось у этих несчастных? Во имя чего следовало поступаться этой верой? Индустриальный мир оставался для них чужим, и те, кто населял его, представлялись им марсианами. Причем эти люди вовсе не были глупыми от природы. Это я видела по их детям. Обладавшим природной смекалкой. И свободой, о которой мы не могли и мечтать. Для них не существовало наших запретов, на них не возлагались великие родительские надежды. Но потом, лет в одиннадцать-двенадцать, дети переставали быть детьми. Они утрачивали детство в одночасье – и юности у них уже не было. Они делались невероятно серьезными, словно им открывалась какая-то ужасная истина. Словно они видели то, чего не замечаем мы. Они внезапно трезвели, и это меня озадачивало. Но как я ни билась, мне так и не удалось понять, что же именно они видели, о чем догадывались.
Наступила еще одна пауза, потом дуэнья Альфонса заговорила опять:
К шестнадцати годам я прочитала множество книг и отличалась большим вольнодумством. Так, я решительно отказывалась поверить в существование Бога – слишком страшным и жестоким выглядел мир, который он якобы сотворил. Я была идеалисткой и самым недвусмысленным образом высказывала все, что думала. Родители были в ужасе. Но затем летом, когда мне вот-вот должно было исполниться семнадцать, моя жизнь резко изменилась.
В семье Франсиско Мадеро было тринадцать детей, и со многими я очень дружила. Рафаэла, например, была моей ровесницей – между нами разница всего в три дня, и она была мне гораздо ближе, чем дочери семейства Карранца. Teníamos compadrazgo con su familia[155]. Ты меня понял? Это не переведешь. Мое пятнадцатилетие отпраздновали в Росарио. Тогда же дон Эваристо Мадеро собрал юных дочерей владельцев асьенд из-под Парраса и Торреона и повез всех в Калифорнию. Ему и тогда уже было очень много лет, и с его стороны, разумеется, это был отважный поступок. Удивительный человек был этот дон Эваристо… Очень богатый… В свое время он был губернатором нашего штата… И он очень любил меня, несмотря на все мои радикальные идеи. Я обожала бывать в Росарио. В те годы светская жизнь на асьендах била ключом. Там устраивались чудесные приемы с шампанским и оркестрами… Приезжали гости из Европы… Нередко такие праздники длились по нескольку дней. Тогда я не могла пожаловаться на отсутствие внимания к своей особе со стороны молодых людей, что поначалу меня удивляло, и я, возможно, быстро излечилась бы от своей сверхсовестливости, если бы не два события. Прежде всего, это возвращение двух старших сыновей Мадеро – Франсиско и Густаво.
Они пять лет учились во Франции. А перед этим в Соединенных Штатах. В Калифорнии и Балтиморе. Когда я увидела их по возвращении из Франции, это была встреча добрых знакомых, почти родственников. С другой стороны, у меня сохранились о них лишь детские воспоминания, да и для братьев я была существом загадочным… Франсиско как старший сын занимал в семье особое положение. На открытой террасе стоял стол, где он любил посидеть с друзьями. Осенью того года меня часто приглашали к ним в дом, и там я впервые услышала от других полный свод идей, столь близких моему сердцу. Я начала понимать, как именно должен быть устроен мир, в котором мне хотелось бы жить.
Франсиско открыл школы для детей местных бедняков. Распределял лекарства. На его кухне раздавали еду сотням голодных. Тем, кто живет сейчас, наверное, трудно понять, что означали для меня эти нововведения. Люди тянулись к Франсиско, радовались, что находятся в его обществе. Тогда он и не помышлял о политической карьере. Просто ему хотелось воплотить в жизнь те идеи, которые он открыл для себя в Европе, увидеть реальные плоды своих усилий. К нему приезжали из Мехико. Густаво поддерживал все начинания брата.
Я не уверена, что тебе понятно то, о чем я веду речь. Мне, семнадцатилетней, Мексика казалась дорогой старинной вазой, попавшей в руки ребенка. В воздухе пахло грозой. Могло случиться все, что угодно. Тогда я думала, что таких, как мы, тысячи. Как Густаво, как Франсиско. Выяснилось, что много меньше. А потом и вовсе стало казаться, что таких в этом мире больше нет.
В детстве Густаво потерял глаз и носил протез. Но это не уменьшало для меня его привлекательности. Скорее даже наоборот. Общение с ним я не променяла бы ни на какое, пусть самое изысканное светское времяпрепровождение. Густаво давал мне читать разные книги. Мы говорили часами. В отличие от Франсиско он был гораздо практичнее. Например, он совершенно равнодушно относился к оккультизму… Густаво всегда говорил об очень серьезных вещах. Потом, осенью, я отправилась с отцом и дядей на асьенду возле Сан-Луис-Потоси, где и произошел тот несчастный случай с ружьем, о котором я тебе рассказывала.
Даже для юноши это стало бы серьезным ударом, но для девушки оказалось самой настоящей катастрофой. Я не выходила из дому, не желала показываться на людях. Мне казалось, что даже отец изменил ко мне отношение и видит во мне лишь калеку, урода. Я не сомневалась, что родные и близкие решили, что теперь я никогда не смогу удачно выйти замуж, – и, скорее всего, я не ошибалась. Что ни говори, но я лишилась того самого пальца, на который надевают кольцо… В доме меня окружали заботой, относились с повышенным вниманием, но мне от этого делалось еще хуже – именно так обращаются с членом семьи, который вернулся из психиатрической лечебницы. Я жалела всем сердцем, что не родилась среди бедняков. Там к подобным вещам относятся не в пример спокойнее… Вот в таком кошмаре я и существовала, не ожидая от жизни ничего хорошего, готовясь к старости и смерти. Прошло несколько месяцев, и вдруг перед Рождеством в нашем доме появился Густаво. Он пришел ко мне с визитом. Помню, какой ужас тогда охватил меня. Я попросила сестру, чтобы та уговорила его уйти, но Густаво не желал ничего слушать. В тот вечер отец вернулся очень поздно и, к своему немалому удивлению, увидел в гостиной Густаво. Тот сидел в одиночестве и держал на коленях шляпу. Отец поднялся наверх, подошел к двери моей комнаты, начал что-то говорить, но я зажала уши. Не помню, что произошло потом, но Густаво так и остался в гостиной со шляпой на коленях. Он провел там всю ночь, как слуга… В этом самом доме.
На следующий день отец устроил мне страшный скандал. Не стану описывать эту сцену. Мои крики, вопли боли и ярости достигли, конечно же, ушей Густаво. Я, конечно, не могла пойти наперекор воле отца. И в конце концов спустилась в гостиную. Как сейчас помню, одетая весьма элегантно. Я научилась держать в левой руке платочек, чтобы прикрывать увечье. Увидев меня, Густаво встал со стула и улыбнулся. Мы пошли в сад, за которым, кстати, в те дни ухаживали куда лучше, чем теперь. Густаво рассказывал мне о своих планах, о работе. Он говорил о Франсиско и о Рафаэле. О наших друзьях. Он держался со мной, как и прежде. Потом он рассказал о том, как в детстве потерял глаз и как беспощадно дразнили его сверстники в школе. Густаво рассказывал о себе такое, о чем не знал даже Франсиско. Он делал это, потому что надеялся: я смогу его понять.
Густаво говорил и обо всем том, что мы так любили обсуждать в Росарио, засиживаясь допоздна. По его словам, те, кто испытал страдания, отличаются от всех остальных. В этом их сила, но, с другой стороны, им необходимо заставить себя найти дорогу назад, в повседневность. Иначе ни они, ни общество не смогут нормально существовать. Густаво говорил очень серьезно, но мягко, и в свете фонаря я вдруг увидела на его глазах слезы. Он оплакивал мои муки. До этого мне никогда не оказывали подобную честь. Мужчина впервые поставил себя на мое место. Я не знала, что и сказать. В тот вечер я много размышляла о том, что меня ожидает. Мне очень хотелось стать личностью, но я задавалась вопросом: возможно ли это, если то, что делает тебя ею – дух, душа и все прочее, – подверглось такому страшному надругательству? Вдруг твой внутренний мир претерпевает от этого необратимые изменения? Если человек хочет стать личностью, это самое личностное, неповторимое начало нельзя отдавать на откуп игре случая. Оно должно оставаться неизменным, как бы ни складывались обстоятельства. Еще не забрезжил рассвет, как я поняла: мне уже известно все, что я пытаюсь понять. Мужество – это постоянство. Трус бежит в первую очередь от самого себя. После этого все прочие измены и предательства даются легко.
Я понимала, что одним мужественный поступок дается легче, чем другим, но я также понимала, что если поставить себе целью проявить мужество, то желание обязательно исполнится. Главное, было бы это желание… Порой само желание добиться цели равняется ее достижению. Впрочем, многое, конечно, зависит от удачи. Только потом до меня дошло, каких душевных мук стоил Густаво тот разговор со мной. Шутка ли – явиться в дом моего отца, не боясь отказа, не опасаясь, что тебя поднимут на смех. Но главный подарок, который сделал мне Густаво, состоял не в словах. Слова не могли передать то, что он хотел сказать. Именно с того дня я полюбила его – человека, который пришел ко мне и передал это нечто, не поддающееся воплощению в слова. Больше сорока лет уже его нет в живых, но мои чувства к нему не изменились.
Дуэнья Альфонса достала из рукава платок и осторожно дотронулась им до нижних век, потом посмотрела на Джона-Грейди.
Спасибо, что ты так терпеливо слушал. Остальное нетрудно вообразить, коль скоро основные факты известны. В последующие недели мой революционный пыл разгорелся с новой силой. Деятельность Франсиско стала приобретать отчетливо политический характер. Враги воспринимали его уже всерьез, и слухи о нем достигли диктатора Диаса. Франсиско заставили продать земли в Австралии, которые приносили ему средства, необходимые для его начинаний. Затем его арестовали, но ему удалось бежать в Соединенные Штаты. Его решимость идти до конца осталась непоколебимой, но в те дни мало кто мог предположить, что он станет президентом Мексики. Вернувшись, Франсиско и Густаво возглавили армию. Началась революция. Меня же отправили в Европу, где я и задержалась. Мой отец всегда открыто заявлял о том, что на землевладельцах лежит большая ответственность, но революцию он принять не мог. Он не разрешал мне вернуться в Мексику, пока я не дам обещания, что впредь не буду иметь ничего общего с братьями Мадеро, а на это я не соглашалась. Мы с Густаво так и не были помолвлены. Его письма приходили ко мне все реже и реже, а потом и вовсе перестали. Вскоре я узнала, что он женился. Я не осуждала его тогда и тем более не осуждаю теперь. В те годы революция порой финансировалась исключительно из его кармана. Все – до последнего патрона, до буханки хлеба – покупалось на его деньги. Наконец Диас бежал, и состоялись свободные выборы. Франсиско стал первым мексиканским президентом, избранным всенародно. Первым и последним… О Мексике можно говорить без конца. Я хочу рассказать тебе, что стало с этими честными, храбрыми и достойными людьми. Тогда я была учительницей в Лондоне. Моя сестра приехала ко мне погостить и осталась до лета. Она умоляла меня вернуться с ней домой, но я проявила непреклонность. Я была очень гордой и очень упрямой. Я никак не могла простить моему отцу ни его политической близорукости, ни того, как он обошелся со мной.
С первых же дней своего президентства Франсиско попал в окружение мошенников и интриганов. Он упрямо верил в изначальную добродетельность человеческой натуры, и это стало причиной катастрофы. Однажды Густаво притащил к нему под дулом пистолета генерала Уэрту и назвал изменником, но Франсиско не поверил брату и отпустил генерала с миром. Уэрта… Подлый убийца… Низкое животное… Мятеж случился в феврале тринадцатого года. Разумеется, среди заговорщиков был и генерал Уэрта. Когда он убедился, что у мятежников сильные позиции, то преспокойно капитулировал перед ними, а затем уже повел их войска против правительства. Сначала арестовали Густаво. Потом Франсиско и Пино Суареса. Густаво отдали на расправу толпе во дворе крепости. Вокруг него бесновались подонки с факелами. Они оскорбляли и мучили его, дразнили, называя Ojo Parado[156]. Когда Густаво попросил, чтобы ему сохранили жизнь ради жены и детей, его назвали трусом. Это он, Густаво, трус!.. Его толкали, били. Жгли факелами. Когда он снова попросил оставить его в покое, из толпы выскочил какой-то храбрец с ломом и выбил ему здоровый глаз. Густаво пошатнулся, застонал и больше не проронил ни слова. Затем кто-то приставил к его голове револьвер и выстрелил, но рука дрогнула, и пуля снесла Густаво челюсть. Он упал у подножья статуи Морелоса. Наконец по нему дали залп из винтовок и оповестили толпу, что он убит. Тогда выскочил какой-то пьяный и выстрелил в Густаво еще раз. Его труп топтали, на него плевали. Кто-то вытащил из его глазницы искусственный глаз, и он пошел по рукам.
В гостиной повисло тяжкое молчание. Было слышно, как в холле тикают часы. Потом дуэнья Альфонса посмотрела на Джона-Грейди и заговорила снова:
Так расправились с Густаво те, ради кого он был готов на все. Ради кого этот красивый, храбрый молодой человек отдал все, что у него было.
А что стало с Франсиско?
Его и Пино Суареса вывели за пределы тюрьмы и расстреляли. У этих мерзавцев хватило наглости заявить, что Мадеро и Суареса убили при попытке к бегству. Мать Франсиско направила телеграмму президенту Соединенных Штатов Тафту с просьбой вмешаться и спасти жизнь ее сына. Сара передала текст лично в руки послу Америки в Мексике. Но, скорее всего, телеграмма так и не была отправлена. Семья Мадеро оказалась в изгнании. Сначала Куба, потом Соединенные Штаты, потом Франция… Поползли слухи, что в их роду есть еврейская кровь. Возможно, так оно и было… У них было развито интеллектуальное начало, и судьба уготовила им трагические испытания. Современная диаспора. Мученичество. Преследование. Изгнание… Сара живет сейчас в Колониа Рома. У нее есть внуки. Мы видимся редко, но между нами существует невысказанное родство… В тот вечер в саду Густаво говорил, что познавшие страдание связаны друг с другом особыми узами, и он оказался прав. Узы печали – из самых прочных. Нет более тесной общности, чем общее горе… В Мексику я вернулась, только когда умер мой отец. Теперь я жалею, что тогда не постаралась лучше понять его. У меня создалось впечатление, что он плохо подходил для той жизни, которую для себя избрал. Впрочем, наверное, это относится ко всем нам. Отец штудировал книги по садоводству. И это в нашей пустыне! Он первым начал разводить хлопок и теперь был бы рад увидеть, что его старания не пропали зря. Позже я стала понимать, как много общего у него с Густаво, который, кстати, не был рожден, чтобы воевать. Они оба, по-моему, хорошо понимали Мексику. Как и мой отец, Густаво не переносил насилия, кровопролития. Хотя, возможно, недостаточно ненавидел то и другое. Из всех них наиболее далеким от реальности оказался Франсиско. Он не был готов стать президентом Мексики. Из него вообще получился никудышный мексиканец. Мы все рано или поздно избавляемся от сантиментов. Одних исцеляет жизнь, других – смерть. Жизнь безжалостно отделяет сон от яви, иллюзии от фактов. А вот мы сами порой на это не способны. Между желанием и его осуществлением лежит бесконечность. Я много думала о моей жизни и о моей стране. Как мало понимаем мы и в том и в другом. Моей семье еще сильно повезло. Другие оказались не такими счастливчиками, о чем, впрочем, нам теперь без устали напоминают.
Дуэнья Альфонса помолчала, потом заговорила опять:
В школе, на уроках биологии, я узнала, что ученые, желая подтвердить научную теорию, выделяют специальную экспериментальную группу – будь то бактерии, мыши или люди – и подвергают ее воздействию определенных условий. Потом они сравнивают ее со второй, так называемой контрольной, где бактерии, мыши или люди не подвергались экспериментам. Это помогает лучше понять, что случилось с первой группой. Но в истории цивилизации нет таких контрольных групп. Никто не в состоянии сказать, что случилось бы, если бы не сработали те или иные факторы. Мы твердим «вот если бы», но в природе никогда не было и не будет никаких «если». Говорят, что тот, кто не усвоил уроков истории, обречен на повторение пройденного. Я не верю в спасительность знания. В истории постоянны лишь человеческая глупость, алчность и страсть к кровопролитию, и даже сам Господь Бог тут бессилен.
Мой отец похоронен примерно в двухстах шагах от того места, где мы с тобой сидим. Я часто хожу на его могилу и разговариваю с ним. Я говорю с ним так, как никогда не говорила при жизни. Он сделал меня изгнанницей в моей же стране, хотя это вовсе не входило в его намерения. Когда я родилась в этом доме, наша библиотека была набита книгами на пяти языках, и как только я поняла, что для меня как женщины мексиканское общество во многом закрыто, я с жадностью ухватилась за вторую, вымышленную жизнь. В пять лет я уже выучилась читать, и никто с той поры в этом доме не отбирал у меня книг. Никто и никогда! Отец послал меня учиться в лучшие школы Европы. И несмотря на свою властность и строгость, он оказался в этом отношении самым опасным вольнодумцем. Ты говорил о моих разочарованиях. Да, они были, и это только сделало меня более безрассудной. Моя внучатая племянница – мое единственное будущее, и там, где речь заходит о ее счастье и благополучии, я готова поставить на карту все. Не исключено, что жизни, которой я желаю для нее, уже не существует, но все же мне известно то, о чем она не подозревает. Я знаю, например, что нам нечего терять. В январе мне исполнится семьдесят три. Я знала очень многих людей, но лишь считаные единицы вели жизнь, которая бы их удовлетворяла. Я очень хотела бы, чтобы моя племянница имела возможность вступить совсем не в такой брак, которого от нее ждет – и требует – ее окружение. В ее случае я не смирюсь с традиционным мексиканским браком. Опять же, я знаю то, о чем она не подозревает. А именно – в этой жизни нам нечего терять. Не могу предсказать, в каком мире она будет жить, и у меня нет твердых представлений насчет того, как именно надлежит жить, но очевидно одно: если она не научится ценить истинное больше, чем выгодное, то очень скоро окажется, что ей все равно, живет она или нет. Причем учти, под истинным я вовсе не имею в виду добродетельное. Наверное, ты решил, что я не одобрила ваш роман, потому что ты слишком юн, необразован и из другой страны? Ничего подобного! Я не жалела усилий, чтобы открыть Алехандре глаза на пустоту и самодовольство многих ее воздыхателей, и мы с ней давно вынашивали мечту, что рано или поздно ей выпадет шанс избавиться от всех этих тщеславных пустозвонов, претендующих на ее руку и сердце. Мы не знали, какое обличье примет этот шанс, но верили в него. Впрочем, я говорила тебе об упрямстве и своеволии, присущих женщинам нашего рода. Я прекрасно понимала, что все это свойственно Алехандре, и должна была проявить особую предусмотрительность. И вдруг на сцене появился ты. Мне следовало повнимательнее к тебе присмотреться. Я сделала это только теперь. Но, наверное, лучше поздно, чем никогда…
Вы не даете мне возможности сказать ни слова в свое оправдание, перебил ее Джон-Грейди.
Я и так все прекрасно понимаю. Твое единственное оправдание, как я уже сказала, состоит в том, что против тебя сложились обстоятельства, над которыми ты оказался не властен.
Может быть.
Не может быть, а точно! Но это плохое оправдание. Те, против кого то и дело складываются обстоятельства, не вызывают у меня сочувствия. Можно, конечно, говорить о невезении, но все равно неспособность быть хозяином самого себя не говорит в их пользу.
Я все равно хочу увидеть Алехандру.
По-твоему, это меня удивляет? К твоему сведению, я даже готова была бы дать свое разрешение, но ты и не подумал его спросить. Но Алехандра дала мне слово и не нарушит его. Ты в этом и сам убедишься.
Я понимаю, мэм… Поживем – увидим.
Дуэнья Альфонса встала, протянула ему руку. Джон-Грейди тоже встал и ощутил легкое прикосновение ее тонких и холодных пальцев.
Мне даже жаль, что мы больше не увидимся. Я потратила столько времени на рассказ о себе, потому что нам не мешает знать, кто наши истинные враги. Я знала людей, которые всю жизнь ненавидели призраков. Поверь мне, они не были счастливы.
По-вашему, я вас ненавижу?
Возненавидишь.
Посмотрим.
Вот именно. Посмотрим, что уготовано нам судьбой.
Но вы ведь не верите в судьбу…
Не в этом дело. Просто я не готова безропотно выполнять ее предписания. Если судьба – это закон, то возникает вопрос: не подчинена ли она сама какому-то более могучему закону? Есть моменты, когда мы не можем уйти от ответственности. Иногда мы очень напоминаем того самого подслеповатого чеканщика, который берет заготовки монет и закладывает их под пресс. Мы так увлекаемся этой работой, что, кажется, готовы даже хаос сделать рукотворным.
Наутро Джон-Грейди пришел в барак, позавтракал с пастухами, а потом стал прощаться. После этого он отправился в дом геренте, вызвал Антонио, и они пошли на конюшню, поседлали лошадей и проехались по загону, разглядывая недавно объезженных новичков. Джон-Грейди быстро выбрал себе коня – того самого мышастого, на которого когда-то показал Ролинс. Почувствовав к себе повышенное внимание, жеребец зафыркал, повернулся и стал уходить легкой рысью. Они быстро заарканили его, отвели в корраль, и к середине дня он сделался как шелковый. Джон-Грейди, закончив урок езды, слез с мышастого и, обойдя его вокруг, оставил на время в покое. Несколько недель на этом жеребце никто не ездил, на нем не было следов от подпруги, и он не умел есть зерно из торбы. Джон-Грейди попрощался с Марией, она дала ему в дорогу еды и вручила розовый конверт с эмблемой асьенды Ла-Пурисима. Выйдя из дома, Джон-Грейди вынул из конверта деньги, сунул, не считая, в джинсы, а конверт сложил пополам и положил в карман рубашки. Затем он прошел к дому геренте, где его уже ждал Антонио с лошадьми. Они молча обнялись, Джон-Грейди сел в седло и направил коня к воротам усадьбы.
Ла-Вегу миновал без остановки. Мышастый пугливо озирался, фыркал и закатывал глаза. Когда сзади заурчал мотор грузовика, мышастый испуганно заржал и попытался повернуться и удрать, но Джон-Грейди резко осадил его, отчего бедняга присел на задние ноги. Джон-Грейди гладил его и уговаривал не волноваться, пока грузовик не проехал мимо и можно было продолжить путь. Вскоре поселок остался позади. Джон-Грейди съехал с дороги и направил мышастого по котловине, через высохшее озеро. Соляная корка похрустывала под копытами коня и трескалась, словно слюда. Затем они удалились в известняковые холмы, поросшие чахлыми финиковыми пальмами. Они ехали по углублению, напоминавшему большой желоб, и под ногами у коня оказывались гипсовые цветы, словно в известняковой пещере, которую вдруг залило солнечным светом. Вдалеке в зыбком утреннем воздухе темнели купы деревьев и кустов на пастбищах. У мышастого оказался неплохой природный аллюр, и Джон-Грейди время от времени заговаривал с ним, рассказывая ему о том, что знал по опыту, и делился ранее не высказанными соображениями, словно проверял их истинность на слух. Он объяснял мышастому, почему остановил свой выбор на нем, и уверял его, что не допустит, чтобы с ним случилась беда.