Книга #свободаестьсвобода - читать онлайн бесплатно, автор Д. С. Гастинг. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
#свободаестьсвобода
#свободаестьсвобода
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

#свободаестьсвобода

– Нет, конечно. Ты симпли здесь единственный нормальный человек.

И тогда я наконец ощутил к нему настоящую благодарность – за то, что он поверил в мою исключительность. Друг – это брат, которого ты выбрал сам.

И вот прошло почти два десятка лет, и у меня вновь болят рёбра, и он уже не придёт на помощь, и это не самое страшное.

Самое страшное заключается в том, что я здесь, вполне вероятно, по его вине.

4. Эмма Гриневич, до.

Загородный коттедж кандидата в депутаты Олега Зверухина выполнен преимущественно из бетонных плит и монолитных железобетонных конструкций. Архитектор предпочёл акцентировать внимание на простых формах и линиях, а от фасадного декора отказался – серые стены не отделаны вообще ничем с целью усилить эффект основательности сооружения. Некоторую визуальную лёгкость придаёт разве что панорамное остекление.

На первом этаже коттеджа находится чёрно-белая гостиная с камином и мягкими диванами с кожаной обивкой, домашний кинотеатр и бильярдный зал. Наверху расположены спальни – три гостевых и хозяйская. Две трети последней занимает огромная тёмно-серая кровать. На кровати лежит, раскинувшись во весь рост, полностью обнажённый депутат в прошлом созыве и нынешний кандидат в депутаты Олег Зверухин. В ногах у него сижу я, полностью обнажённый кандидат юридических наук Эмма Гриневич, и самым беззастенчивым образом редактирую в его айфоне фотографии с вчерашнего банкета.

Редактировать – на первый взгляд сильное слово для определения того, что я делаю. Собственно говоря, я обрезаю с фотографий себя, но без моего присутствия они становятся настолько лучше, что я считаю, слово «редактировать» здесь вполне применимо. Я существенно облегчила себе задачу, стараясь сесть или же встать преимущественно с краю, и с такими фотографиями проблем не возникает. Те же, на которых мне это почему-то не удалось, я без зазрения совести просто удаляю, и всё.

Цель, которую я довольно наивно преследую – чтобы мои фотографии не были выложены в Сеть и не попались на глаза кому-нибудь из наших – может показаться глупой, поскольку фотографии может выложить не только Олег Зверухин, но и кто угодно из присутствующих на банкете, к айфонам которых я не имею доступа. Не могу не согласиться. Но в то же время я испытываю своего рода мазохистский кайф, удаляя хотя бы эту часть себя.

Видите ли, я так и не смогла избавиться от глубокого отвращения к собственной внешности. Я смогла замаскировать это отвращение и почти полностью убедить себя, что внешность – инструмент, посредством которого нами манипулирует патриархальное общество. В определённой степени я научилась даже быть признательной за свою некрасивость: как ни крути, мальчиком быть значительно круче, чем девочкой, а некрасивая девочка – всегда немного мальчик.

Когда ты красивая девочка, привыкшая получать всё на основании этого простого факта, атрофируются многие полезные навыки, иногда даже мозг. Взять, например, существо, которое на прошлое собрание притащил Совок и представил нам как свою гражданскую супругу Марочку. Очаровательное существо: ногти длиннее, чем юбка, в декольте можно разглядеть отсутствие нижнего белья, причём не только верхней, но и нижней его половины, простите за ненужную тавтологию. Надо ли этому существу прокачивать в себе какие-либо умения, кроме как закатывать глаза и скандалы, не теряя при этом сексапильности? Очень сомневаюсь.

Но даже если сравнить Марочку с нашей, допустим, Верочкой Сентябрёвой. На первый взгляд общего у них ничего, кроме огромных сисек (причём в случае Марочки – очевидно фальшивых) и невыносимого запаха (от одной пахнет вонючими дешёвыми духами, от другой – вонючей афонской смолой). Но если приглядеться, становится ясно: они с одного конвейера. И если Марочка молчала всё собрание, потому что ей в принципе нечего сказать, то Верочка всегда молчит оттого, что понимает – её мнение практически не имеет веса, невзирая на декларируемое в нашей партии равенство полов. И та, и другая – красивые куклы, заложницы патриархата. Я никогда такой не стану, потому что патриархат изначально списал меня в утиль, и пришлось отчаянно барахтаться, чтобы стать той, кто я сейчас.

Все эти мысли придают мне сил, и сейчас мне значительно легче, чем в годы юности, когда я отчаянно пыталась носить платья и длинные волосы, пыталась строить нормальные отношения, пыталась вписаться в рамки, выталкивавшие меня снова и снова. Но всё-таки это фото лучше удалить. И это. И следующее тоже. И…

Мой собственный телефон в сумке взрывается отчаянным воплем. Кандидат в депутаты Зверухин ворочается, и за те пять секунд, что он ворочается, я успеваю запихнуть его айфон обратно в карман пиджака, свисающего со спинки кровати, сунуть руку в сумку и на ощупь отключить звук. Зверухин приоткрывает глаза и сонно улыбается.

– Ну мы вчера дали, да? – спрашивает он.

– Да.

– Думаешь, что…

– На этих выборах ты порвёшь Госдуму, – отвечаю я совершенно искренне. В большинстве случаев я говорю то, что думаю – ещё одна роскошь, вряд ли доступная Марочке и Верочке.

– Нет, – говорит он тихо.

– Почему?

Зверухин улыбается шире и притягивает меня к себе.

– Мы порвём.

Почти в ту же секунду, как он входит в меня, я взрываюсь, я разлетаюсь на куски, растворившись в воздухе, слившись с ним, став каждой каплей, каждой чаинкой на дне стакана, тиканьем часов, холодной свежестью нового дня, став – всегда чужая этому миру – неотъемлемой его частью, и мир принимает меня в свои объятия, горячо и радостно вибрируя вокруг.

Он останавливается резко – слишком резко – и падает на кровать, и я открываю глаза, вижу его посиневшие губы и прилипшую к влажному лбу светлую прядь; я люблю эти губы и этот влажный лоб, и вот отчего мне иногда так противно быть мной, как бы старательно я ни выдавливала из себя свою внутреннюю Марочку.

Я спрыгиваю с кровати и бегу за корвалолом, подношу чашку к его рту, с болезненной нежностью смотрю, как он пьёт из моих рук. Ему нельзя столько крепкого алкоголя – какой нудный в своей очевидности факт! – ему нельзя столько курить, ему нельзя столько работать, ему даже заниматься сексом в таких количествах нельзя.

У Олега Зверухина больное сердце.

Я глажу его большую умную голову, накрываю одеялом его большое умное тело, подтыкаю одеяло со всех сторон. Он кажется мне отцом, которого у меня никогда не было, и в то же время сыном, которого у меня никогда не будет.

– Ты …у тебя… ну, ты… успела? – слабо спрашивает Зверухин, и его бледные щёки чуть розовеют. Не смущаясь почти ничего, он смущается говорить о сексе в каких бы то ни было терминах – и эту его черту я тоже люблю.

– По-моему, ты станешь первым депутатом, думающим о нуждах народа больше, чем о своих, – отвечаю я и целую его в мокрый лоб. – И перестань задавать риторические вопросы.

Мир, вновь ставший равнодушным и к Зверухину, и ко мне, продолжает вибрировать. Я достаю телефон из сумки и вижу восемь пропущенных от Совка. Надо бы прекратить называть Совка Совком, во всяком случае, в глаза – хотя забавно, конечно, наблюдать, как краснеет его маленький розовый носик и как он бормочет какую-то чушь наподобие «совок не любит только грязь». Конечно, он не может не понимать, что его прозвище не есть банальная и не особенно даже остроумная интерпретация фамилии Лопатко. Но, чёрт возьми, наш Совочек – анархо-коммунист. Что вообще такое анархо-коммунист – это как веган-каннибал?

Так, ещё и в ватсапе написал. Просит перед собранием зайти к нему домой на полчасика. Меня поражает неприятная догадка: видимо, кто-то всё же слил в сеть необработанные фото с банкета. Ладно, по дороге что-нибудь придумаю. Ехать полтора часа, следовательно, выезжать надо уже сейчас.

– Я смотаюсь на собрание, – говорю я Зверухину, лицо которого понемногу обретает привычный цвет. – С тобой же всё будет в порядке, да?

– Если не стану подвергать себя подобным физическим нагрузкам, – отвечает он и улыбается. – А это без тебя довольно проблематично.

– Да нет, почему же, – как любая уважающая себя анархистка, я не опускаюсь до ревности. Любовь, скованная искусственными границами – тюрьма для чувств. Я не собираюсь удерживать дорогого мне человека рамками собственничества. – На банкете было много интересных женщин.

– Господи, Эська, – он недовольно кривит рот, – ну что за бред ты всегда несёшь? Вали уже к своим анархам.

Я быстро одеваюсь: простое, лишённое всякой сексуальности бельё, потёртые синие джинсы, белая майка, косуха. Провожу пальцами по ёжику волос. Подхватываю сумку, вновь целую Олега.

– Ничего не забыла? – кричит он вслед. Твою же мать…

Я, конечно, могла бы сказать, что у меня без него дел по горло, и что я ему тут не нанималась, и что у него есть предвыборный штаб, вот пусть они и занимаются этой хераборой, в конце концов им за это платят. Я могла бы сказать, что буквально на днях уже потратила своё личное время на заказ баннеров с его мурлом, как будто мне больше всех надо, а теперь это, ну охренеть можно, то одно, то другое, как будто мне больше заняться нечем, ну не свинство вообще, некоторым людям только сунь палец в рот, они тебе ещё не то откусят. Я могла бы сказать, что у меня свои принципы, которые никак не соотносятся с подобной деятельностью, и что я не собираюсь становиться существом ещё более немыслимым, чем веган-каннибал, да в конце концов, что я кандидат юридических наук, а не херня из-под коня. Но вместо этого я выдвигаю ящик стола, достаю оттуда несколько стопок разноцветных листовок с кроваво-красной надписью «Голосуй за Зверухина» и заталкиваю в сумку, представляя себе, что заталкиваю в самую глубину души внутреннюю Марочку, которая торжествующе пищит – ну вот, ты совсем и не всегда говоришь, что думаешь. Никакая ты не анархо-феминистка, ты такая же, как все другие бабы.

Дело ведь не в этом.

Дело в том, что у Олега Зверухина больное сердце.

5. Виталий Лопатко, после

Бледный луч пробивается в крошечное окно камеры. Мобильник у меня, разумеется, забрали, если только он сам не выпал из кармана ещё до этого всего, и я не знаю, сколько сейчас времени, но учительским чутьём определяю, что первый урок уже начался. Девятый Бэ, «Гроза».

Я представляю себе двух заклятых подружек с первой парты, Собакину и Белых, наперебой лопочущих, что Кабаниха – абьюзер, Тихон – неглектер, у Катерины стокгольмский синдром, а единственный нормальный человек там Варвара. Я представляю, как двоечник Матюшин, которому я очень хочу вывести три, авторски интерпретирует сюжет, мыча, что тёлочка как бы выпилилась, но ей как бы за это респект. Я представляю, как хулиган Перфильев отчаянно тянет руку, и когда я наконец обращаю на него внимание, спрашивает, не от слова ли dick фамилия Дикой. Господи, я… скучаю по ним.

Странно – ведь это не я беременный, и гормональные изменения происходят не в моём организме, но когда я узнал, что стану отцом, я стал чувствовать нелепую любовь к детям – хотя какие к чёрту дети, они на голову меня выше, да и давно ли я сам сидел по ту сторону учительского стола? Но факт остаётся фактом – я люблю их, и меня бросает в дрожь при мысли, что даже если всё каким-то немыслимым чудом обойдётся и мне не впаяют срок, эта история получит огласку, а она непременно получит, потому что даже у чуда есть границы, и это значит только одно – меня в любом случае лишат права преподавания. Тем удивительнее, что когда-то я вообще собирался стать не учителем, а юристом.

Моя титановая мать никогда не признавала полутонов. Либо ты закончил юрфак МГУ с красным дипломом, либо ты неудачник. Потом можешь делать что угодно – хоть открыть свой бизнес, хоть продолжать раздавать листовки в костюме косточки, но если ты не вписался в первую категорию, ты неизбежно будешь причислен ко второй, и когда со мной произошло именно это, я понял – хотя и не без помощи Балканыча – только так и можно было отстоять свою свободу.

Но понял я не сразу. Я до тошноты зубрил историю и обществознание, я почти не спал, я похудел ещё больше и остриг свои длинные волосы, чтобы, вопреки всем своим убеждениям, не выделяться из толпы. Я глотал кофе в страшных количествах, я жалел, что я не британский премьер-министр и не могу добавлять в него опиум. Я поступил – и, увидев своё имя в списке поступивших, натурально расплакался от облегчения, которое, как оказалось, было преждевременным.

Вступительные экзамены были первым уровнем этого немыслимого квеста. Но хуже всего меня мучила не зубрёжка, не бессонница и не тошнота. Хуже всего меня мучил, не поверите, неотступный половой голод.

Летом, в которое мне исполнилось шестнадцать, меня соблазнила полная, крепконогая, жизнерадостная, лет под пятьдесят малярша Тома, делавшая ремонт в маминой комнате. Мне до сих пор кажется странным, что это произошло. И ещё более странным мне кажется, что две самые значимые женщины моей жизни, первая и последняя, носят одно и то же, довольно редкое имя. Наверное, у всего, что с нами происходит, всё-таки есть какой-то план. Моя урановая мать была на работе, сохли недокрашенные тёмно-бежевые стены, и стремянка, широко расставив ноги, цинично таращилась на нас.

Тома раскрасила мой мир. Прежде мутный, тёмно-бежевый, как эти свежеокрашенные стены, он стал солнечно-сочным, обрёл краски, и запахи, и звуки, и когда я рассказал об этом Балканычу, а тот безразлично посмотрел на меня и обозвал не то дикхедом, не то ещё каким-то английским словом, я впервые в жизни с ним поссорился. Потом мы, конечно, помирились, но какая-то трещина пробежала.

Ремонт закончился, и Тома исчезла из моей жизни, а гложущий половой голод остался. На нашем курсе было три девушки: Танечка, Катечка и Гриневич – её имени я не знал, да оно меня и не интересовало. Две первые учились на платном, постоянно ссорились, мирились и даже не скрывали того факта, что явились сюда за потенциальными олигархами. Танечка была симпатичной. Катечка – красивой. Я понимал, что мне не светит. Гриневич была… поразительно отталкивающей.

Теперь, когда в моей жизни есть Мара, моя фантастически прекрасная, золотистая Мара, сводящая меня с ума, особенно теперь, с этой её особенной беременной походкой, с этими постоянными истериками, которые так приятно успокаивать, моя обожаемая Мара с маленькой косточкой внутри нежного персика живота, завязью крошечного, похожего на меня человечка – я почти не могу представить, каких глубин отчаяния нужно было достигнуть, чтобы разглядеть в Гриневич секс-объект. Всё, что может привлекать в женщине, в ней было ровно наоборот. Когда Сергей Николаевич, наш препод по уголовному праву, решил с нами познакомиться и попросил рассказать о себе, все молчали. А что рассказывать? Биография была стандартной: закончил одиннадцать классов, поступил сюда. Неожиданно поднялась Гриневич и, глядя в глаза Сергею Николаевичу, начала рассказ. Я, сказала Гриневич, родилась в бедной еврейской семье.

Не удержавшись, я фыркнул – уж очень походило на начало анекдота. Гриневич повернулась ко мне и обвела меня взглядом жёлто-карих глаз, вытаращенных за очками с огромными диоптриями. В этом взгляде была и жалость, и презрение, и сочувствие, и сочетание с уродливыми чертами лица Гриневич дало такой эффект, что меня замутило.

Но мой половой голод был страшным. От него не спасало порно, потому что я не научился отождествлять мужчин на экране с собой, и, достигнув подобия желанного результата, оно оставляло во мне ощущение ещё большей тоски и безысходности, потому что женщины на экране ласкали кого-то другого, не меня. Вызвать проститутку я не мог, у меня не было денег – напряжённая учёба не оставляла времени на подработку, а стипендию отбирала моя хромовая мать, оставляя только на проезд – поэтому я сказал себе, что продажная любовь унизительна. Поэтому я сказал себе, что Гриневич тоже плохо, ещё, может быть, даже хуже, чем мне, потому что мне ещё может выпасть шанс – вот выпал же с Томой! – а ей никакого шанса никогда не выпадет, и конечно, у Гриневич я окажусь первым – была в этом своего рода особая привлекательность, когда никакой другой привлекательности не было. И, выбрав день перед Новым годом, я пошёл в её комнату на втором этаже нашего общежития.

На лекции Гриневич носила преимущественно чёрное платье с белым воротничком, скромное платье до колена, висевшее на ней, как на вешалке, но всё-таки не слишком привлекавшее внимание. Но дверь она открыла в светло-голубом халатике с кружевной отделкой, очень красивом и очень ей не идущем – нарядная Гриневич стала ещё уродливее. Я сказал себе, что нет никакой разницы, потому что халатик она всё равно снимет, но мои ладони взмокли, и мне начало казаться, что я зря всё это задумал.

– Что такое? – хмуро спросила она.

– Слушай, Гриневич, – забормотал я, не узнавая собственный голос, – ты не могла бы объяснить, ну, насчёт правового регулирования?

– Елена Степановна доходчиво объяснила, – отрезала она, – не понимаю, чем ты слушал.

– Она картавит, – заканючил я, – слушать невозможно, бесит. Не понимаю, если собираешься преподавать, как можно не исправить элементарный дефект… – я осёкся. Не хотелось слишком уж откровенничать с Гриневич, представлявшей собой сплошной элементарный дефект.

– Ладно, давай объясню, – Гриневич тяжело вздохнула и повела меня в комнату, где, как я знал, больше никого не было – все уже на новогодние каникулы разъехались домой, чего лично мне совершенно не хотелось.

– Садись, – велела Гриневич и принялась рассказывать и расхаживать из угла в угол. Я ожидал, что она сядет рядом и можно будет ненавязчиво положить ладонь ей на колено, а потом так же ненавязчиво повести выше – один из порнофильмов, которые я смотрел, начинался примерно так же. Но Гриневич ходила из угла в угол и рассказывала, и я неожиданно поймал себя на том, что слушаю, хотя изначально преследовал совсем другую цель. У неё был чёткий, хорошо поставленный голос, и всё, что она говорила, она явно усвоила не в результате убийственной зубрёжки, как я, а благодаря искреннему интересу к предмету.

– Всё понял? – спросила она в конце.

– Вроде, – пробормотал я.

– Ну так вали, – и она направилась к двери. Мои ладони взмокли сильнее, и, поняв, что это последняя возможность, я за пояс от халата потянул её к себе.

Гриневич посмотрела на меня, как тогда на лекции, и тихо спросила:

– Совок, ты мудак?

– Ну… я думал… может, ты… может, мы… -замямлил я, никак не ожидавший такого поворота. В моих фантазиях Гриневич тут же кидалась мне на шею и воспроизводила всё то, что я видел на экране – то есть, строго говоря, в моих фантазиях фигурировала вообще не Гриневич, но я уже убедил себя брать что дают, и тут выяснилось, что мне не дают и этого.

– Мудак, – повторила она без кокетливости, без злости, с какой-то глубокой тоской. – Ты думал, что если уродина, то точно не откажет, да?

В этом прямом, лаконичном изложении мои мысли показались мне ещё отвратительнее. Я что-то вякал, мяукал, отчаянно пытаясь оправдаться, но она захлопнула за мной дверь, и мне послышались всхлипы, хотя, может быть, они мне только послышались.

Весь следующий день я не находил себе места. Я попросил у Балканыча перевести мне на карту немного денег, купил торт и вновь потащился в общежитие, чувствуя себя так, будто убил какое-то животное, а теперь иду потыкать в него палкой и проверить, точно ли оно не шевелится.

Гриневич вновь открыла дверь. Вновь обвела меня тем же взглядом. Тихо сказала:

– Нет, Совок, за клубничный торт я тоже тебе не дам.

– Он черничный, – глупо ляпнул я.

– А-а, – Гриневич провела пальцами по жидким, грязно-серого цвета волосам, – ну тогда другое дело.

Я недоумённо смотрел на неё, и она вдруг расхохоталась – так же живо и искренне, как читала мне лекцию. И – удивительно – её уродливое лицо вдруг показалось мне почти симпатичным.

Торт мы разделили пополам. У неё неожиданно обнаружилось дешёвое вино, которое мы пили из чайных чашек, и лёд между нами треснул, и мы говорили и говорили, и Гриневич то и дело взрывалась своим удивительным смехом.

Зимнюю сессию я сдал каким-то чудом. Вскоре после неё переспал с Танечкой, это оказалось просто – как выяснилось, в ожидании олигархов надо на ком-то оттачивать мастерство.

Но после лекций я возвращался домой с Гриневич. Она оказалась просто невероятной собеседницей. Говорили в основном о политике – наши убеждения полностью совпадали, ещё один поразительный сюрприз! Она была умной, как Балканыч, но в ней было то, чего так не хватало Балканычу – потрясающее чисто еврейское остроумие и такая же потрясающая чисто еврейская воля к жизни.

Меня всегда раздражало выражение «просто друзья». Потому что друг – это гораздо сложнее и гораздо круче, чем кто-нибудь, с кем можно потыкаться гениталиями. Надеясь на нелепый, жалкий секс, я неожиданно обрёл несоизмеримо больше.

Летнюю сессию я завалил и был отчислен. Моя иридиевая мать смотрела на меня как на пустое место. Ю си, сказал Балканыч, это и есть свобода.

Осенью я поступил в педвуз нашего Скотопригоньевска.

6. Александр Балканов, до.

Звоня в домофон, я слышу за спиной топот армейских ботинок. И экчулли, ещё до того, как обернуться, понимаю, кто это, не понимаю только, зачем.

Я говорил, что Гриневич редкая битч? Фрэнкли, это очень мягко. Большего токсика я не встречал. Умеет Вит подбирать людей, ничего не скажешь.

– Хелло, – говорю я вежливо.

– Дерьма кило, – бурчит Гриневич и вперёд меня несётся по лестнице – только тощие ноги мелькают. Бьютифул. Без этой вот кант уже с бро пересечься нельзя, сириусли?

Дверь открывает Марочка в розовом мини-неглиже, не скрывающем ничего, включая аннейчурно выпирающий живот – а, ну да, она же говорила, что прегги, и когда Вит только успел? Гриневич дёргает носом – она, насколько помню, чайлдхейтер, хотя кого Гриневич не хейтит, тоже ещё вопрос.

Но дальше совсем уже шок. На убогой кухне Вита с претензией на лофт, за расшатанным икеевским столом сидят Вит и, что совершенно неожиданно, Вера Сентябрёва.

– Вотафак? – спрашиваю я фрэнкли.

– Ну наконец-то, – говорит Вит. – Давайте заходите, и сразу к делу.

– Да уж хотелось бы, – Гриневич фыркает и тут же закуривает.

– Можно не надо, ну пожалуйста, Марочка не любит, – ноет Вит. Гриневич опять дёргает носом и затягивается эгейн. Вит бледнеет – дело явно не в Марочке, а в том, что он сам рисентли нон-смокер, хотя мэйби, вот тут как раз дело в Марочке – жуёт губу, откашливается и говорит:

– Так вот, на людей я вроде бы вышел.

– Быдло небось какое-то? – спрашивает Гриневич саркастикалли, и я понимаю, что она в курсе. Бьютифул. То есть я не в курсе, зато она – да.

– Нет, бля, ансамбль еврейчиков со скрипочками, – предиктабли возмущается Вит. Бедные нон-смокеры, вечные нервз.

– И сколько они хотят? – спрашивает Гриневич ризонабли.

– Да думаю, по-любому дешевле, чем твой Ролекс, – отвечает Вит так же биттерли.

– Это Картье, – говорит Гриневич. В кухню вплывают Марочкин абдомен, бюст и сама Марочка.

– Заай, – пищит она, – какие чааасики!

Вит ёрзает на стуле. Вечные нервз.

– Зааай, а ты мне купишь такие чааасики? – продолжает она кэрелессли.

– Не купит, – отвечает Гриневич.

– Почемууу? – Марочка надувает уткогубы, выставляет вперёд бюст.

– Потому что он коммунист, – говорит Гриневич.

– Анархо-коммунист, – говорит Вит.

– Один хрен, – говорит Гриневич.

– Зааай, – говорит Марочка, – а мне пойдёт стрижечка как у неё?

– Тебе всё пойдёт, – говорит Вит, и они устраивают петтинг минут на двадцать. Наконец Гриневич спрашивает:

– Так ты нас на оргию собрал или по делу?

– По делу, – отвечает Вит, и, поворачиваясь к Марочке: – Заинька, а тебе не пора на работу?

– Ну заааай, – канючит Марочка.

– Давай-давай, – подталкивает Вит, вот уж от кого не ожидал. Марочка хватает с подоконника какой-то снэк и улепётывает в соседнюю комнату. Ин момент включается сингл Энигмы. Интерестинг. В девяностые, да даже и в нулевые была вроде бы такая тема, фачиться под Энигму, но щас-то кому она нужна? Марочке, суппоз, меньше сорока.

– Короче, – говорит Вит, – мы планируем протестную акцию в Минюсте.

– Вы планируете что? – подаёт наконец голос Вера Сентябрёва.

– Протестную акцию, – повторяет Вит.

– В Минюсте? – пищит Вера.

– В Минюсте, – говорит Вит.

– Вотафак? – говорю я. Экчулли тут больше и сказать нечего.

– Я хочу, чтобы Балканов, – говорит Вит, – договорился с исполнителями.

– Давай сюда план, – говорит Гриневич. Вит начинает пояснять за план.

– Все расходы оплатишь, конечно, ты, – говорит Вит. Гриневич кивает.

– Акцию возглавит Балканов, – говорит Вит.

– Фёрстли, я не… – хочу сказать я, но Гриневич кивает.

– Сентябрёва как лидер, хотя и номинальный, – продолжает Вит, – возьмёт на себя ответственность за все последствия.