Якобино блистательно справился с идеей Высокинского. Было полное впечатление, что в самом деле на глазах публики их любимец Макс помолодел на несколько десятков лет. Некоторые даже украдкой осеняли себя крестом: «Свят! Свят!..» Публика увидела весь репертуар Макса, но только в «помолодевшем» варианте.
На галёрке и в рядах то и дело спорили, бились об заклады:
– Да карла это! Говорю тебе!
– Какая карла! Те горбатые, с кривыми ногами! Этот прыгает как чёрт! Лилипут это!
– Говорю тебе, он и в самом деле превратился! Голос его? Его! Скачет и смеётся так же? Так же! Есть машина времени, есть! Как раз, говорят, на гроб похожа – мне один поп по секрету рассказывал…
Пасторелли, как вытаращил глаза и открыл рот в начале появления Якобино, так и остался с этим до конца представления. Неужели это та неумелая кроха, которая появилась когда-то в его цирке? Которую бей не бей, никогда не заплачет…
Пора было заканчивать. Эвальд с Максом видели, что ребёнок на пороге психологического срыва. Внешне это никак не проявлялось. Но голос его всё чаще стал срываться – выдавал, что порох заканчивается. В двенадцать лет такое выдержать! Высокинский понимал – перед ним уникум.
Шпрех объявил:
– Почтенная публика! Максу пора возвращаться, иначе он рискует так и остаться в детстве. Подайте машину времени.
На манеж под ту же самую «Камаринскую» весело вынесли гроб. Сняли крышку. Максик поклонился в пояс зрителям и высоким срывающимся голосом выкрикнул:
– До встречи на Фабричном!
Бурей аплодисментов и ураганом смеха откликнулся зал.
Лежащий Максик на прощание махнул рукой, крышку закрыли. Шпрех отсчитал секунды:
– Пять, четыре, три, два, один. Появись!
Раздался револьверный выстрел. Гроб развалился. Из него живой и невредимый явился Макс Высокинский, посылая воздушные поцелуи публике.
Униформисты стали уносить гроб, но вышел конфуз. Из потаённого места скорбного ящика на манеж «неожиданно» выпал Максик. Заметался, поняв, что опростоволосился – их секрет раскрыт…
…Они долго стояли в шквале аплодисментов, свисте и выкриках: «Макс! Максик! Браво!» Зал не унимался, бисировал.
Высокинский рукой снял овацию. Дождался тишины. Выждал паузу. Зазвучал его хорошо поставленный голос:
– Уважаемая публика! Мы нисколько вас не обманули. Единственное уточнение. Перенеслись мы сегодня не в прошлое, а в будущее. Во́т это будущее! – Макс указал рукой на свою маленькую копию. Продолжил: – Это никакой не лилипут. Это пока двенадцатилетний ребёнок. Невероятно одарённый ребёнок! Зовут его Якобино. Запомните это имя. Он станет великим! Это говорю вам я – Макс Высокинский! Я прощаюсь с вами, мои дорогие. Якобино остаётся вместо меня. Спешите его видеть. Всего три представления! С Богом, мой мальчик!
Макс посадил Якобино к себе на плечо и понёс его по кругу под несмолкаемые аплодисменты зала. Филипп смотрел на колышущиеся руки зрителей, на яркий свет фонарей галереи, щурился и видел разноцветные лучи своего любимого «Солнца-цирка». Он был счастлив…
После бенефиса был грандиозный ужин, который организовал Высокинский на прощание. Завтра он уезжал из Екатеринослава. Труппа поднесла своему любимцу памятный жетон, где так и было выгравировано: «Нашему любимцу!» Макс прослезился и сказал, что для него это самый дорогой подарок, который он когда-либо получал.
Назавтра на прощание он подарил Филиппу – своей маленькой копии – серебряный жетон. Там было написано: «Якобино от Макса Высокинского. Когда-нибудь ты станешь великим. Верю! 1906 г.»
Вечером в цирке был аншлаг…
Глава одиннадцатая
Якобино любил Одессу. Всякий раз приезжал сюда с радостью. Ему нигде так вольно не дышалось, как здесь. Чувствовал себя тут уютно, как в домашних тапочках после неразношенной обуви.
Любовь эта была взаимной. Принимали его в Одессе всегда тепло, с душой. И на манеже, и в обыденной жизни. Никто не тыкал, что он немец. Чужак. Прибалт. Таких, как он, здесь было полно. Одесса во все времена была странным городом. Оригинальным. Она напоминала лоскутное одеяло, сшитое из разных национальностей, разной веры, убеждений, культуры и желаний. Это был черноморский Ноев ковчег. К тому же тут жила довольно большая диаспора немцев.
Иностранные фамилии со дня основания города впечатались в названия улиц, площадей. В гранит и мрамор. В историю и судьбу южной Пальмиры. В паспорта одесситов.
Якобино не просто любил Одессу, он её обожал.
Любил её весеннюю. Когда лужи синими зеркалами отражали бездонное небо, где летает Душа. Когда фланирующие дамы с улыбками Джоконд, набивая себе цену, лениво обмахивались веточками сирени.
Любил Одессу летнюю. Когда прятался от палящего зноя в тени каштанов и цветущих акаций на Приморском бульваре. Растворялся в причудливой лепнине разомлевших от жары фасадов старинных особняков Французского бульвара. Тонул в зазеркалье их плавящихся окон.
Вдыхал полной грудью медовый запах цветущих лип на Дерибасовской. Когда можно насобирать впрок целый ворох душистых цветков, после того как они обсохнут от росы.
Якобино любил Одессу осеннюю. Когда остывающее море имело чёткий горизонт, а ускользающие дни необъяснимую грусть…
Зимой по скользким ступеням Потёмкинской лестницы сбегал до середины. Замирал. Смотрел в морозное небо. Улыбался солнцу. Щурил глаза. Оно сквозь ресницы привычно рассыпалось на мириады ярких цирковых блёсток. «Солнце-цирк!..»
Воздух! Ммм! Неповторимый! Бальзам для лёгких и сердца! Свобода-а…
В разные времена он жил и на Ришельевской, и на Малой Арнаутской. По приезде всегда старался селиться где-то здесь. Ему с радостью сдавали комнаты и даже целые квартиры. Когда не был занят в цирке, бродил по городу, заглядывая во дворы. О, это был целый мир со своими запахами, историями, традициями!..
Дворы Малой Арнаутской! Тут когда-то жили арнауты. Это были переселившиеся в Южную Бессарабию православные албанцы. В Османской империи арнаутами называли христиан, служивших в турецкой армии. Именно им улица обязана своим названием. Теперь тут жили греки, евреи, караимы, русские, украинцы, чехи…
День начинался высокими, словно визгливые скрипки, голосами торговок: «Молоко-о! Кому молоко-о!..» Не успевали затихнуть они, как в эту южную симфонию утра виолончелью вплеталось вкрадчивое: «Риба! Дамы, риба! Свежая риба!..»
В нестройную партитуру дня вклинивались всё новые музыкальные инструменты жизни, которые звучали голосами нищих, уличных мастеров и говорливых соседок: «Липкая бумага! Купите и спите спокойно!», «Мадам Клубис, почём сегодня чирус?», «Подайте, ради Христа небесного, какую-нибудь крошечку», «Рая, я иду с Лялькой на Ланжерончик, так дайте своего Жорика!», «Стёклы! Вставляем стёклы!», «Дети, побежите узнать или открыто у Царёва?..»
Здесь можно было найти многочисленные сюжеты будущих клоунад, антре и даже целых комедийных цирковых спектаклей. Якобино часами сидел на подоконнике у открытого окна, пил кофе, улыбался и слушал, слушал…
Малая Арнаутская. Она же улица Воровского. Местные враз оценили переименование. Шутили: «Воры съехали, а название осталось». Меж собой улицу по-прежнему звали Арнаутской.
Она была не более криминальной, нежели другие улицы. Отличалась лишь безумным количеством торговых заведений, в основном продовольственных. Они стояли армейским строем плечом к плечу. Вывески пестрели, как живописные полотна в художественной галерее на Софиевской во дворце Потоцких.
В разное время тут располагались до сорока мясных лавок. Столько же бакалейных. Тут же двадцать молочных и десятки других магазинов. В одном только доме Болгарова под № 107, протянувшемся на целый квартал, сосредоточилась чуть ли не половина всей городской торговли птицей.
А ещё тут продавали книги, обувь, часы, керосин, посуду, уголь…
Здесь была гостиница «Майбах», издательство, постоялый двор, прачечная, фотография, баня. Одна из сорока в городе! Здесь, на углу Ришельевской, стоял знаменитый трактир «Лондон», который ласково называли «Лондончик». До цирка тут рукой подать.
Гуляя по Одессе, Якобино представлял, как здесь во время Гражданской войны по гулким булыжным мостовым демонстративно неторопливо плыла пролётка его кумира Вильямса Труцци. Во время захвата Одессы белогвардейцами отважный итальянец отказался от выступлений в цирке. Его элитных лошадей реквизировали. На единственной оставшейся у него лошади Труцци стал работать извозчиком. Многие одесситы считали за честь прокатиться с ним, посидеть рядом, поговорить, а то и дотронуться. Он был не только кумиром Якобино, он был кумиром одесситов и многих тысяч людей, видевших его выступления. Работа выдающегося артиста простым извозчиком было не чем иным, как гражданским протестом. Неслучайно в 1919 году Труцци добровольцем вступил в ряды Красной Армии.
Якобино ещё в первый свой приезд в Одессу решил для себя, что это его город. Навсегда! На все времена. Он присматривался, выбирал себе место по душе, решив, что к старости обязательно переберётся сюда. Только сюда!
Случилось всё раньше. В начале тридцатых. Как-то само собой. Видимо, небеса услышали…
Знакомый грек засобирался на историческую родину. Предложил Якобино свою квартиру на Дерибасовской. Обговорили. Поторговались. Ударили по рукам. У грека теперь было с чем ехать, а у Якобино – где остаться. Советское гражданство он получил ещё в середине двадцатых.
С финансами у популярного клоуна уже давно не было проблем. Семьёй не обременён. Контрактов море. Денег – шквал! Он не был скупердяем, но и мотом тоже. Жил размеренно. По уму. По сердцу. По желаниям.
Квартира оказалась уютной. Комната просторная, светлая, с двумя широкими окнами. Крепкие крашеные полы. Толстые стены. Высокий потолок с вычурной гипсовой лепниной посередине – розеткой под люстру, чуть тронутой золотом. Видимо, греку хотелось этакого стиля ампир, виденного где-нибудь во дворце Нарышкина. Под потолком рельефные карнизы-бордюры с остатками золотой росписи. Прямо Воронцовский дворец, а не дом-колодец с общей лестницей-галереей по периметру и десятком соседей, где постоянно пахнет жареной рыбой и картошкой.
Якобино въехал сюда сразу, в один присест. Скарба особого не было. Так, пара саквояжей, цирковой кофр и дорожный чемодан. Уместилось всё в одну пролётку и ещё осталось место.
Якобино осмотрел свои владения, удовлетворённо хмыкнул. Высота! Простор! Хочешь, жонглируй, хочешь, фляки прыгай с сальто-морталями или жми стойки с партнёрами руки в руки. С азартом хлопнул в ладоши. Весёлое эхо отозвалось от стен. Хо-ро-шо-о!..
Отныне он одессит! Сбылось!..
Глава двенадцатая
Якобино сидел на полу купленной одесской квартиры счастливый и радостный – как всё скоро начало сбываться! Как по маслу! Но тут же поймал себя за язык – скоро? Да нет, брат, не скоро. Ещё не так давно у тебя была совсем иная жизнь, забыл?..
…Якобино пребывал в унынии. Он чувствовал, что находится в творческом тупике. Ему скоро двадцать. Двадцать!..
Они расстались с Эвальдом. Так сложилось. Никто в этом не был виноват. Отношения были прежними – сердечными и радушными. Просто им одновременно захотелось чего-то иного, своего. Якобино мечтал работать один. Эвальд нашёл нового партнёра и продолжил работать в паре. Пока ни у кого ничего не получалось. Нет, успех был. Но не тот, которого ждала душа…
В отчаянии послал старшему брату Альфонсу письмо. Тот незамедлительно откликнулся.
Якобино извлёк из увесистого почтового пакета стопку страниц, исписанных старательным почерком с аккуратно зачёркнутыми ошибками. Бегло пробежал глазами первые строки приличествующего вступления, пожелания здоровья и благополучия.
Он ждал, рыскал по бумаге жадным взором. Вот сейчас, ну!..
«Ты видишь перед собой сейчас, мой милый брат, преуспевающего артиста, человека. С твоих слов это является предметом твоей гордости и зависти, – писал Альфонс. – А всегда ли было со мной так? Конечно, нет. Не всё ты обо мне знаешь, мой дорогой Филипп. Приготовься, мой рассказ будет долгим…
Ты знаешь, мой цирковой псевдоним – Коко. Как и знаешь то, что в жизни я – Альфонс Францевич Лутц. Родился под Ригой в немецкой крестьянской слободе Хиршенхов, как и ты. Уверен, ты слышал, и не раз, грустную историю о том, когда я на первой же неделе жизни узнал горе. Наш отец тогда служил дворником на мельнице. За мной, малюткой, не уследили, мне в глаз попало какое-то зёрнышко. Докторов не было, и я почти лишился глаза.
Жалование отец получал грошовое, семья была большой, с ней и нужда не малая, почему о моём образовании нечего было и думать. Это потом я всё наверстал, чего и тебе горячо желаю. Изучай грамматику, науки. Особенно языки. По рождению ты знаешь немецкий, латышский, русский. Но этого мало. Тебе будут нужны – французский, итальянский, английский. Без них никуда. С импресарио, директорами цирков надо говорить напрямую на их языке. Переводчики будут обманывать. Мой тебе тому пример.
Ты ещё не родился, а мне уже пришлось думать о куске хлеба. Я был старшим. Потом появились все вы – Марта, Эвальд, Георг, ты и Магда. Марта, ты её не помнишь, умерла восьмимесячной.
Когда я немного подрос, нанимался на весь летний сезон в деревни пасти крестьянских свиней за десять руб лей деньгами, за картошку, муку и одежду. Когда мне исполнилось двенадцать, родители определили меня мальчиком в услужение к оптику. Там мне платили рубль в месяц. Оттуда попал в учение к печнику – подносил ему материалы, глину, кирпичи, кафель. Больше же бегал за водкой в ближайший трактир. У печника я зарабатывал уже два руб ля в неделю. Деньги себе не оставлял, а полностью отдавал отцу и матери.
После двухлетней работы у печника я поступил в Риге на пароходо-машиностроительный завод «Штраух и Крумин». Здесь я стал учиться на машиниста. Но недостаток зрения, а главное образования, вынудили покинуть завод, сменив его на литографию, где надеялся получить больший заработок. В последнем учреждении я проработал два года. Работа мне понравилась и заинтересовала. Я настолько научился делу, что и теперь, спустя много лет, кажется, смог бы работать не хуже других. Однако плохое зрение вынудило меня и эту профессию бросить. Теперь мне оставалось одно – идти по стопам отца в дворники. Но эта работа мне была не по нутру. Я сильно взгрустнул. Чтобы меня как-то развеять и побаловать, наш дядя Оскар повёл меня на галёрку в цирк. Здесь я забыл обо всём и почувствовал себя словно не на земле. Впечатление было настолько сильным, что с этого времени я ни о чём другом думать не мог. Стал мечтать только о работе в цирке. Но мечты одно, а исполнение их – дело другое. Попасть в цирк было труднее, чем я думал. К кому ни обращался, кого ни просил, все отказывали – мол, невыгодная внешность и плохое зрение. Как ты знаешь, я кос на один глаз с детства. Всё это было главной причиной моей неудачи. Однако я не отчаивался и настойчиво добивался своей цели. В то время в Риге около Розенберга открылась ярмарка с балаганами, каруселью, паноптикумом и зверинцем. Как теперь помню, балаган принадлежал артисту Роберту, паноптикум – Стефану и Иванову. Я попытался поступить в балаган, но меня туда не приняли. Тогда я попросился к карусельщику, эстонцу Луга. Он внял моей просьбе и принял меня крутить карусель с лошадьми. Мне в то время было пятнадцать лет, а моим сотоварищам по работе и того меньше. На карусели я провозился недели две, работал ежедневно с девяти утра до самого вечера. Хозяин меня хвалил, был доволен мои усердием. Через него я попал в паноптикум, где отирал пыль с восковых фигур, заводил их, чистил и зажигал лампы. Содержатель же балагана Роберт, видя моё старание, теперь уже сам взял меня к себе. Роберт был цирковой артист – эквилибрист на слабонатянутой проволоке. Он заставил меня крутить у него орга́н на раусе, откуда зазывали зрителей в его владение. Я крутил и внимательно присматривался к работе артистов. Пробовал самостоятельно подражать им. Но у меня ничего не выходило. Здесь старый акробат, мулат Ахмет-Тайки, видя моё страстное желание, пошёл мне навстречу и за двадцать копеек научил меня делать шпагат, боген и флик-фляк – эту азбуку акробатического искусства. Но скоро балаган перекочевал из Риги. Несмотря на мои слёзные просьбы, меня с собой не взяли. Так я вновь остался без дела и заработка. В это тяжёлое для меня время я случайно встретился на улице и познакомился с итальянцем – шарманщиком Казагранди. Теперь он большой человек, миллионер, имеет в Гельсингфорсе огромный магазин типа «Мюр и Мерелиз».
Недолго раздумывая, я пристроился к нему, спасибо старику Ахмет-Тайки. Пристроился как клишник, а также крутил у него орга́н. С ним мы ходили по дворам, по площадям, по трактирам. Заходили в казармы, сумасшедшие дома и заведения более сомнительного свойства, окна которых даже днём обязательно завешиваются плотными шторами.
Работа было донельзя тяжёлая. От бесконечных переходов со двора во двор, от постоянного выгибания и изгибания тело к вечеру начинало так ныть и болеть, что по ночам я не находил себе места и плакал. Физические страдания я переносил относительно легко, считая их необходимой тренировкой моего будущего циркачества. Но с нравственными муками, окружающий мой труд, я не мог мириться. Обстановка меня угнетала и заставляла искать выхода. Особенно я страдал, работая в публичных домах, где видел последнюю ступень падения и унижения человека.
При всём том мне постоянно приходилось голодать. Одежда была всегда в лохмотьях. Вместо сапог опорки. Но скудный заработок полностью отдавал нашим нуждающимся родителям. Всё это заставляло меня думать только об одном, как бы вырваться из этой не столько тяжёлой, сколько унизительной жизни.
К великому для меня счастью, в Ригу приехал цирк Момино. И мне удалось поступить в него служителем к дрессировщику. Я чистил и мыл его животных, прогуливал их, готовил им пищу, кормил. Во время представления помогал дрессировщику за кулисами. Здесь я не забывал своих достижений по акробатике. В свободное время практиковался. И спасибо одному старому акробату, который, видя моё старание, показал мне приёмы сальто-мортале.
Из Риги с этим цирком я поехал в Нарву и в Валк. В последнем городе в цирке Момино я стал реквизитором, то есть готовил реквизит для пантомим и помогал на манеже. Жалованье мне было положено пятнадцать рублей в месяц на полном своём иждивении. Но сборы были слабы, и я даже этих денег не получал. Питался у знакомых и товарищей. Кто даст кусок хлеба, кто что. Я всё это переносил, смутно сознавая, что начинаю приближаться к цели. Мечта моя потихоньку начинает осуществляться – я наконец работаю уже в самом цирке. Момино было четыре брата – Алекс, Паня, Жорж и Володя. От него-то мне больше всего и доставалось. Он меня без всякой причины, для потехи, так нещадно бил кулаками и шамбарьером, что я не выдержал и решил бежать. Не имея денег, зайцем, под скамейкой, уехал из Валка в Ригу. Переезд совершился более чем благополучно. Пассажиры не только меня прятали, но даже подкармливали. Дома родители, по своей бедности, помочь мне не могли. Но счастье меня уже заметило и начало понемногу улыбаться.
Вслед за мной в Ригу прибыл цирк братьев Труцци. И я был принят в него помощником реквизитора, правда, за двенадцать рублей в месяц и тоже на своём иждивении. Но здесь наконец это крохотное жалование мне стали платить аккуратно. Я проработал у них весь сезон в шесть месяцев. Если позже я стал артистом, то этим в сильной степени обязан цирку Труцци.
Тут у артиста Монтавани я проходил акробатику и вольтиж. В этом же цирке работали знаменитые клоуны Лепом и Эйжен. От них ушёл их служащий при реквизите. Тогда они, видя моё старание, пригласили меня на его место. Вот эта работа и сыграла роль в моей артистической судьбе.
Работа у этих выдающихся артистов пришлась мне как нельзя лучше на руку. Здесь я впервые очутился у самого дела. Не теряя времени, я знакомился в подробностях с клоунским реквизитом для антре, изучал гримировку клоунов. И когда, как мне показалось, основательно всё это усвоил, стал проситься у Труцци в ковёрные Рыжие. Спасибо Труцци, умирать буду, не забуду его добра. Он согласился, и я вскоре уже принял участие в его цирке в «шари-вари». Ты прекрасно знаешь – это когда вся труппа полностью вместе с Рыжими клоунами и акробатами с криком и гиком прыгают на манеже, увеселяя публику. Днём же помогал в цирке как берейтор, в дрессировке лошадей.
Служил я так три года. Но оклад был скромным. И для добавочного приработка, как во время кочёвок цирка, так и на постоянных стоянках его, услуживал артистам, таскал их чемоданы, сундуки и другие вещи, получая за это грошовые «на чай».
Я настойчиво лелеял свою мечту. Во всём себе отказывал, а чаевые деньги собирал, копил, и на них наконец, о счастье, сделал себе собственный первый клоунский парик и костюм. Не надо говорить, какого это было всё скромного достоинства, но для меня эти вещи не имели цены.
Сознавая, что в большом цирке Труцци с его солидным артистическим персоналом мне самостоятельной работы не дождаться, я уехал в Цирк Горец, в Пернов. Здесь с Андре Чинизелли стал работать клоунское антре, стараясь копировать Эйжена.
С Чинизелли я проработал в Пернове, затем в Юрьеве, откуда клоун Рязанов переманил меня к себе в партнёры на жалование сорок рублей в месяц. Он был в нашем антре главным, я его помощником.
Счастье всё более и более начинало меня баловать. Рязанов платил мне жалование самым аккуратным образом. Выступления наши имели успех, и я чувствовал, что начинаю выбираться в люди.
Из Юрьева я с Рязановым перешёл в Витебске в цирк Андржиевского. Но у последнего были слабые сборы. Мы не получали жалования. К тому же Андржиевский, узнав, что в цирке Труцци я был за берейтора, начал меня заставлять помогать в дрессировке лошадей. Я отказался, говоря, что служу у него артистом-клоуном. Тогда в отместку он стал меня нещадно штрафовать. Несправедливость директора и неаккуратность выплаты денег заставили меня с Рязановым покинуть цирк Андржиевского и без денег поехать в цирк Франца Изако в Либаву.
Постоянное полуголодное существование, мизерная и к тому же неаккуратная выплата денег не выпускали меня из цепких лап нужды. Я был вечно голодным, по костюму же форменным оборванцем.
Когда мы с Рязановым приехали в Либаву, он, как одетый прилично, смог прямо отправиться к директору, чтобы представиться ему и попросить аванс. Я же не мог идти с ним вместе, не смел показаться директору на глаза. Мешали тому мои опорки, подвязанное вместо пояса простой верёвкой пальто, которое скрывало полное отсутствие у меня белья.
Директор выслушал просьбу Рязанова об авансе и потребовал, чтобы я тоже пришёл к нему представиться. Было утро первого дня Пасхи. Все артисты были одеты по-праздничному. Я спрятался за деревом недалеко от цирка. Оттуда с бьющимся сердцем наблюдал разговор директора с Рязановым, боясь показаться на глаза в этом жалком виде.
Делать нечего, надо было исполнять требование директора и идти к нему. В глазах у меня помутилось, и я с сердечным трепетом подошёл к Изако. Он, увидев меня, прямо испугался и сказал стоявшему тут же режиссёру Данкову, чтобы наше антре было поставлено после праздников. Я пришёл в ужас, мысленно сообразил, что мне, значит, предстоит ещё три дня ничего не есть и не пить и быть в этом же ужасном костюме. Собрал всю свою смелость и с отчаянием сказал ему: «Господин директор! Не судите по костюму и по лицу, судите по работе!»
Вероятно, мой голос и интонация подействовали на него, он внимательно на меня посмотрел и приказал режиссёру, чтобы наш номер был поставлен сегодня же на дневном представлении сверх программы. После этого приказания я немедленно отправился в цирк в артистическую уборную, а Рязанов побежал на вокзал за нашим реквизитом и костюмами.
До спектакля оставалось ещё много времени, цирк был пуст. Я воспользовался отсутствием артистов и, чтобы никто не увидел, что я без белья, быстро развязал верёвку-пояс, сбросил с себя пальто и влез в свой костюм Рыжего.
У Изако до нас полтора месяца работали талантливые Эйжен и Лепом. Как и всюду, они здесь пользовались исключительным успехом и были любимцами публики. Состоя у них на службе ещё в цирке Труцци, я всегда самым внимательным образом наблюдал их антре, стараясь не пропустить ни одного штриха. Позже, выступая уже сам, я рабски копировал Эйжена. Понимая всю серьёзность сегодняшнего положения, я в страшном волнении вышел с Рязановым на арену и по своему обыкновению стал копировать Эйжена. Публика приняла меня за подлинного Эйжена, и мы с Рязановым ушли с арены под аплодисменты всего цирка. Овация была полная, успех головокружительный.
Изако, страшно взволнованный неожиданным нашим успехом у публики, прибежал к нам в уборную, расцеловал меня и приказал Данкову поставить наше антре на вечернее представление во второе отделение программы.
На другой день директор дал мне пять рублей аванса. А так как все магазины в городе по случаю праздника были закрыты, до четвёртого дня вынужден был прятаться в уборных артистов и на галёрке, стыдясь в своём настоящем виде показаться на глаза своим товарищам. И только на четвёртый день я побежал на толкучку. Купил там на эти деньги ботинки, шляпу с пером, жакет, брюки и фуфайку. С толкучки я вернулся в цирк, уже бодро смотря на окружающих и на своё будущее.