Уже отослав письмо, я сообразил, что вполне мог бы обойтись без этой выходки, но поздно спохватился. И, оглушенный своей оплошностью, начал бесцельно бродить по квартире в состоянии боксера после нокдауна. Чтобы противостать этой растерянности, я решил пойти в спальню, а свет в квартире не гасить, однако вовсе не затем, чтобы безудержно расходовать электроэнергию, а лишь потому, что подумал: всякий переизбыток помогает ощущать себя живым, и таким диковинным способом даже делает нас живее, чем мы есть.
&Я просыпаюсь, я встаю, торопясь записать все, что запомнил из своего кошмара. В нем кто-то настырно говорил мне:
– Слушай, все же это очень странное желание – написать роман своего соседа.
7
Кармен пришлось срочно отправляться в свою реставрационную мастерскую, которая, хоть дела ее в последнее время шли недурно, порождала множество проблем и требовала, чтобы хозяйка проводила на работе все больше времени. Мало того: увеличился приток клиентов, и можно предвидеть, что в обозримом будущем это изрядно осложнит жизнь, ибо работать придется и по воскресеньям. Я спросил, скоро ли Кармен вернется, и узнал от нее, что обладаю редкой способностью портить ей настроение. Подумать только, столько лет женаты, вырастили и, можно сказать, поставили на ноги прочно, надо сказать, поставили троих детей, а я до сих пор не знал об этом своем умении портить жене настроение, всего лишь осведомившись, в котором часу она придет домой.
Я спустился вместе с нею в гараж, осторожно, учитывая ее ранимость, сел в машину и попросил Кармен подвезти меня к газетному киоску.
– Да это же в двух шагах, – запротестовала она.
Я не стал отвечать, опасаясь, что меня накроет взрывом опасного неудовольствия.
У киоска, к моей досаде, стояла, как всегда по воскресеньям, очередь, и пришлось ждать, но еще больше взбесило меня, что сегодня за газетами пришли те самые люди, которые в остальные дни недели в руки их не берут. Точно так же, во времена моего отрочества, эти люди приходили по воскресеньям в кондитерские и выстраивались у входа в очереди, казавшиеся нескончаемыми. Разумеется, в нашем квартале Койот имеется и дополнительный стимул для покупки воскресной прессы: люди приходят еще и чтобы полюбоваться бюстом киоскерши.
У каждого квартала – своя блажь.
Сидя в «Блэк-Бар», я временами ненадолго задумывался над тем, что, поскольку мой статус начинающего писателя несколько затягивается и конца ему не видно, я буду уютней чувствовать себя на волне Маседонио, Дюшаном от литературы.
В моем распоряжении имелись три газеты, однако я препровождал время не чтением, а размышлениями о том, что сказал выше, а также и о том, что в последнее время привлекало мое внимание: на свете столько рассказчиков, считающих, что вполне готовы написать роман, они так невероятно уверены, что готовы, и в своем непомерном тщеславии убеждены, будто способны сделать это и очень хорошо сделать, ибо много лет учились, а сами умны и начитанны, изучали современную литературу и, определив, на чем споткнулись другие писатели, себя считают годными к этой профессии, особенно если купили и удобное рабочее кресло, и мощный компьютер.
А потом, когда не удается довести до конца роман, о котором мечтали так платонически, иные буквально шалеют. Эссеистка Дора Рестер полагает, что работа над романом – это не возведение целого обелиска, а нанизывание одного фрагмента замысла за другим. «Мастерство заключено в попытке, а понимание того-что-находится-вне-нас при использовании лишь того, что внутри нас – это одна из самых сложных задач, затрагивающих интеллект в той же степени, что и эмоциональную сферу».
Я бы не стал заходить так далеко. Или стал бы. Сам не знаю, но верю в одну истину: сочиняя роман, рекомендуется идти шаг за шагом и двигаться с крайней – и край этот должен быть остро отточен – осмотрительностью. И я буду соблюдать все предосторожности, и только в них я черпаю надежду переписать Санчеса.
&В обеденное время я зашел за Кармен и нашел ее в невыносимо скверном расположении духа, которое, впрочем, она сразу же попыталась пересилить, чтобы уменьшить ею же самой созданное напряжение, повисшее между нами. Попытки ее были недолги, и следом немедленно вспыхнул конфликт. Я намеревался уступать во всем и как можно раньше проиграть спор, но мне и этого не позволили, зато вынудили обратиться к Кармен с призывом признать себя жертвой депрессивного психоза и принять для обуздания его соответствующие меры. Кроме того, хотелось бы, чтобы она имела в виду, что если продолжит жаловаться на свой дом и требовать переустройства его (новую кухню и т.п.), то из виду этого не упускала и то обстоятельство, что, хотя я разорен, как ей хорошо известно, еще не полностью, но изыскать средства для требуемых ею реформ мне будет затруднительно.
Как и следовало ожидать, когда я довел все это до ее сведения, положение ухудшилось: Кармен принялась орать на меня, причем на всю улицу. И в довершение бед, едва лишь мы дошли до «Тендер-Бара» – ровно в тот миг, как я стал думать о разводе: да, я остался бы без средств к существованию, но я иногда для того и обдумываю развод, чтобы отринуть эту неотвязную идею – налетел поистине дьявольский летний ураган, который, как мне при моих раздерганных нервах показалось, дважды менял направление.
Хлынувший ливень затопил все вокруг, и, сдается мне, никогда еще не бывал я в таком душевном упадке. К тому же я был далеко от моего письменного стола и от моего дневника, и это заставило меня понять, что всего лишь за одну неделю то и другое сделалось для меня совершенно необходимым.
Внезапно мною овладело беспокойство, природу которого понять было очень несложно: не превращаюсь ли я в разновидность «освежеванной бескостной туши», какой, покидая свой кабинет, якобы становился Санчес? Или, может быть, я влезаю в шкуру Джона Чивера: воздействие этого писателя, который при всем своем таланте погружается порой в чернейшую чащобу, в дремучие дебри, обнаруживается в рассказе «У меня есть враг», открывающем книгу про Вальтера и его мытарства?
В первой главе этой книги, принадлежащей перу моего соседа, повествователь говорит порой голосом Чивера, когда в своих дневниках, исполненных внутреннего напряжения, распространяется о мировых проблемах, а после каждого изрядного глотка джина неизменно возвращается к мысли о разводе.
Последнее время я, раздумывая, не расстаться ли нам с Кармен, спрашиваю себя: отчего бы не сходить в «Субиту» и не повидать Ану Тёрнер? Просто отправиться туда и повидать ее, отринув все предосторожности и всякую сдержанность: войти твердым и решительным шагом и сыграть ва-банк, предложив ей бежать со мной. Знаю заранее, что ничего из этого не выйдет, я ей нимало не интересен, а кроме того, у меня и денег-то нет на бегство или на что-то подобное, однако мне отрадно думать, что следует хотя бы попробовать это, чтобы мгновенно забыть о последнем скандале с Кармен и чтобы хотя бы отчасти оказаться в ладу с самим собой.
В рассказе «У меня есть враг», где имитируется голос Чивера, сам чревовещатель не впрямую предается воспоминаниям о том, как его уже давно преследует некий Педро, существо из разряда «бескорыстный ненавистник», который очень упорно старается подорвать его дух, что ему время от времени и удается: в общем, что-то вроде профессора Мориарти, только труба пониже и дым пожиже.
Предположив, что все его злосчастья проистекают от этого неутомимого преследователя, Вальтер ему же, своему бескорыстному врагу, приписывает то плачевное обстоятельство, что ныне владеет одним-единственным голосом, собственным, и это порождает серьезные сложности в работе с его куклами, с его марионетками. Злосчастья происходят с пугающей регулярностью до тех пор, пока в одну удивительную ночь: удивительную не только потому, что именно тогда случилось внезапное исчезновение его ненавистника, который в сиянии безупречно округлой луны отправился в Тихий океан, чтобы сгинуть навсегда, но и потому, что чревовещатель полностью лишился дара речи.
Не в том смысле, что потерял голос, а буквально онемел, и уверен к тому же, что это навсегда, что он никогда больше не заговорит и ему нечем будет зарабатывать себе на жизнь. Тем не менее через несколько дней его тяжелая афония начинает постепенно исчезать, он уже может произнести кое-какие слова и с удивлением отмечает, что вместе со способностью говорить к нему возвращается и обширное разнообразие голосов, которых было у него в избытке, пока не лишился их по вине своего неугомонного личного диссидента, по вине упертого персонального врага, по вине назойливого бескорыстного ненавистника – лжеца по имени Педро.
Преодолев препятствие в образе этого существа, принуждавшего чревовещателя к одному-единственному голосу – «собственному голосу, столь вожделенному именно романистами» – автор со стилистическими приемами Джона Чивера завершает рассказ:
«Исчезновение моего ненавистника позволило мне вновь обрести все мои голоса, из чего я делаю вывод, что он застрянет где-то в Южных Морях и не вернется никогда-никогда, и имею все основания уповать, что на каком-нибудь отдаленном и грязном островке в Тихом океане, сидя в какой-нибудь хижине под соломенной крышей рядом с четырьмя туповатыми братьями-маристами[26], хранит этот самый Педро мой собственный голос в одной из серебряных шкатулок, которыми, по слухам, так гордятся обуянные нелепой ненавистью коллекционеры».
Покуда я крутил все это в голове, мне показалось, что в «Тендер-Баре» ветер в третий раз изменил направление. И тотчас, вдруг, как по волшебству, утих ливень. Застенчиво стал возвращаться зной, и подтвердилось, что мы в Барселоне, где уже сто лет не бывало такого жаркого лета.
Улеглись страсти: мои, в особенности. И, чтобы не продолжать споры с Кармен, я начал биться над захватывающе интересной, хотя и неразрешимой задачей: определять различные оттенки зеленого, которыми можно было бы описать каждую из дождевых капель, оставшихся на листах деревьев.
– Сдаешься? – спросила Кармен.
– Разумеется. Мне никогда не нравилось побеждать.
Я ответил так, потому что думал совсем о другом: как бы поскорей выйти отсюда и оказаться все равно где, лишь бы не там, где нахожусь сейчас.
– Вот и снова мы в счастливой Аравии, – прозвучал голос.
Голос мертвеца, обитавшего у меня в голове и вот – ожившего.
– Ничего подобного. Там теперь минное поле, – ответил я.
А ведь роман моего соседа, заметьте, что он написал его тридцать лет назад, оканчивается в Йемене, куда в ту пору можно было приехать спокойно и где еще сохранялся налет идиллии, и побывавшие там друзья рассказывали мне, что тому, кто попал на несколько дней в необыкновенный город Санаа, кажется, будто он оказался в некой цитадели, оберегающей светозарные следы древней счастливой Аравии – земного рая, откуда во времена древних греков из порта Моха везли кофе и ладан.
[ГОВНОРОСКОП 7]«Вы вступаете в период, сложный в экономическом отношении и особенно в аспекте супружеских ресурсов».
На этот раз Пегги Дэй своим прогнозом попала в самое яблочко и разве только забыла добавить – хоть можно не сомневаться, что краем уха слышала об этом – что я не вполне еще разорился, но в скором будущем, скорей всего, поступлю на иждивение Кармен, притом что всю жизнь думал, что выйдет наоборот.
Хочу верить, что этот гороскоп и есть ответ Пегги на мой вчерашний мейл. Ответ двусмысленный и довольно грубо пытающийся сообщить мне, что ей известно, как я завишу от моей жены. Однако вовсе не исключено, что все это игра воображения и не имеет отношения к действительности, а Пегги и в глаза не видела моего письма. А потому днем пришла минута, когда я решил больше не думать об этом, изменил направление своих мыслей и стал читать о концерте Боба Дилана в Барселоне. Прежде всего он исполнил композицию «Things Have Changed», написанную для «Вундеркиндов»[27], и, по всему судя, исполнил ее, не двигаясь.
8
Я обедал у Хулии, в очередной раз нанося ей один из самых, наверное, часто повторявшихся визитов: сам затрудняюсь сказать, как часто обедал я у сестры. Но сегодняшний обед слегка отличался от остальных. Во-первых, из-за этого синдрома повторения, который, кажется, стал частью моей природы и заставлял меня ощущать бремя всех предыдущих встреч, происходивших в этом доме. Во-вторых, потому, что я сосредоточился на том, чего раньше как-то не замечал: моя старшая сестра Хулия не пишет, не пишет и ее муж, и уж тем более не пишет моя вторая сестра Лаура, как не пишут и трое моих сыновей, давно и прочно укоренившихся в процветающем бизнесе, – как никогда не писали мои родители и деды с бабками, и вообще нет у меня в родне никого, кто поддался бы искушению литературы.
Тут я заметил, что всего неделю как начал вести этот дневник, а уже начал обращать внимание на истории, которые меня до сих пор никак не интересовали. К примеру, я подумал, что мой пресловутый синдром отлично укладывается в рамки жанра, который можно определить как «литература повторения».
О таком я раньше не помышлял. Уже войдя в дом Хулии, я представлял себе, как она меня спросит, чем же я занят теперь, когда остался не у дел, а я отвечу ей:
– Литературой повторения.
Это бы прозвучало таинственно для Хулии, а отчасти и для меня, поскольку я еще не до конца понял особенности и суть нового жанра.
Однако моя сестра не принадлежит к разряду спрашивающих: «Что ты делаешь теперь, когда ничего не делаешь?», а потому я переключился на нечто более обыденное, но от того не менее важное, и стал размышлять об исключительном качестве супов, включая и те, которые сейчас, в летнюю пору, когда, вот как сегодня, душа просит гаспачо[28], готовит моя сестра. Вот истина неколебимая как храм: они в самом деле очень хороши. Они изумительны и были такими всегда. И, кроме того, как говорила великая Вислава Шимборска[29] о своей семье (а семья у нее так же не владеет пером, как и у меня): «Супы необыкновенные – их можно есть в спокойном сознании того, что ни одному из них не грозит опасность пролиться на какую-нибудь хрупкую рукопись».
За обедом в этом уютном доме, обитатели которого, Хулия и ее муж, живут без литературы, я малость перебрал. И ближе к концу чуть было не попал в смешное положение, но все же сумел удержаться на самом краешке, потому что успел вовремя устыдиться и не сказать Хулии – сказать путано и сумбурно, что, надеюсь, мне удастся изобразить здесь – что смотрю на нее, как на большую реку: и это вот внезапное превращение сестры в могучий полноводный поток превращает ее в моих глазах в точный и верный образ моей жизни, как если бы она и воплощенная в ней река вместили в себя, предельно сжав, мой опыт и мою судьбу, так прочно связанные с нашим любимым детским впечатлением от блаженного плавания на кораблике вниз по течению Гароны, от наших пиренейских лет, когда я был уже готов лишиться чувств, если вдруг видел остатки мяса на тарелках…
По счастью, я вовремя спохватился, что адресовать все эти рацеи Хулии, чтобы олитературить, так сказать, мой визит, будет затеей столь же безумной, сколь и неясной, а кроме того, явным образом обнаружит, что я вместе с бизнесом лишился и душевного равновесия, а также – с каждым днем все более очевидную тенденцию чрезмерно выпивать здесь, у Хулии, не говоря уж о склонности строить все более длинные и витиеватые фразы, каковую склонность я несколько дней назад объяснил намерением закрепить их в памяти, чтобы потом занести в дневник, но вот этого, к сожалению, сделать мне так и не удается.
Но я сдержался, и в привычном родственном застолье восторжествовал мир, хоть и довольно своеобразный, потому что выпил я и в самом деле очень много.
Теперь глазами памяти я вижу эту прощальную сцену: безмолвный и неподвижный, я стою на площадке лестницы, а потом жду, когда закроются металлические двери лифта, и в тот самый миг, когда это происходит, избыток выпитого дает себя знать, и я молча плачу, говоря себе: мы же брат и сестра, но обращенные к ней слова неизменно кажутся мне неким метафизическим построением, полностью постичь который Хулии никогда не дано. И наоборот. Не важно, сколько мы прожили, не важно, как сильно мы любим друг друга: и она, и я навеки будем заточены в самих себе. А ведь мы – брат и сестра.
[ГОВНОРОСКОП 8]«Неблагоприятное время для оценки своих предложений и для заключения важных договоров: вы можете столкнуться с препятствиями», – сообщает Пегги Дэй.
Это с ней, что ли, предлагает она не заключать договора? Или имеет в виду человека, с которым я начал развивать «отношения, которые непременно приведут к значительным событиям», и от души рекомендует выждать, пока он мне наскучит, и тем самым избежать неприятностей?
То, что я послал ей электронное письмецо, в известной степени отдало меня во власть ее прогнозов, а потому я, скорей всего, уже начал превращаться в некую разновидность Лидии де Кадакес и как безумный вычитывать в гороскопах Пегги ответы на свое, будь оно проклято, послание.
Что правда, то правда: я развлекаюсь. Но ведь всякий праздник в конце концов непременно оставляет горький осадок. Минуту назад я смотрел в окно и мысленно руководил движением редких прохожих, которые в десять вечера шли по улице. Думаю, что Кармен уже привыкла видеть меня у окна в этот час и полагает, что эти мои визуальные зачистки окружающей среды – еще одно последствие моего безделья и растерянности, которые, по ее мнению, владеют мной с тех пор, как я свернул со своей обманчиво торной бизнес-стези.
Подобный взгляд несправедлив. Я очень часто и подолгу смотрю и засматриваюсь в окно – и оттого кажусь растерянным? Пусть так, спорить не стану, но это может случиться с каждым. Да, случаются такие моменты, когда я и сбит с толку, такие секунды, когда не знаю, что мне делать, но и все на этом. Есть и часы, когда я занят до крайности. Вот, к примеру, сию минуту я был чрезвычайно занят, когда, стоя у окна, воображал, как посреди улицы окликаю Санчеса и осведомляюсь насчет второй главы (или рассказа) в его романе, озаглавленной «Поединок гримас», и принимаюсь потом расспрашивать его о кое-каких аспектах истории, которые не перестают меня интересовать.
И ведь не далее как нынче утром, прежде чем отправиться к Хулии, я перечел «Поединок гримас» и убедился, что это сильно смахивает на Джуну Барнс. Эта писательница, в наше время мало читаемая, была популярна в Испании в середине 80-х, и, помнится, произведения ее обсуждались в литературных приложениях, особенно – к газете «Эль Паис», где критик Азанкот обозвал ее лесбиянкой и заявил, что своей незаслуженной славой она обязана поддержке Т. С. Эллиота. Эта пропитанная черной желчью критика знаменовала наступление иных времен: пришествие социальных сетей, где, как написал недавно Фернандо Арамбуру[30], карают творцов за притязания на поиски счастья в прилюдной демонстрации словотворчества и игры воображения.
Но Санчеса, как видно, не смутила эта критика, ибо иначе он не стал бы включать Джуну Барнс в свою книгу. Я в свое время читал ее и сохранил о ней отрадные воспоминания – у нее изящный стиль, где архаические обороты умело соединены с новаторскими ритмическими ходами. Сменив ночь (когда была больна и пьяна) на безмятежность дня, стала необыкновенной перфекционисткой: говорят, работала по восемь часов три-четыре дня кряду ради двух или трех стихотворных строчек. В девяносто лет она умерла от истощения, буквально уморив себя. Фьетта Харке[31] пишет, что осталось неизвестным: забывала ли она есть или держала этот гибельный пост сознательно. Так или иначе, кажется, будто она захотела уйти, как тот, кто идет навстречу рассвету.
&Я бы сказал, что «Поединок гримас» напоминает рассказ Джуны Барнс, название которого не помню, хотя сам рассказ когда-то давно все же читал. Там Барнс показывает ужас матери, осознавшей, что произвела на свет сына, который с точки зрения этики являет собой человека аморального, коварного и такого же ужасного, как она сама. Фраза, взятая Санчесом в качестве эпиграфа к одной из глав романа, не затрагивает вопросов морали, но проникнута неприязнью к образу этого самого сына. Возможно, она взята как раз из этого рассказа: «Наследник мой подобен мыши, захлебнувшейся в капле воды».
В «Поединке гримас» чревовещатель – сразу же узнается, что это от его лица ведется первый рассказ, а значит, существует некое неразрывное единство этих рассказов – приходит к своему сыну, которого не видел двадцать лет и, обнаружив всю его омерзительность – «Господи Боже, зачем так упорно тщимся мы продлить более чем несовершенный род человеческий?» – замечает также, к своему безмерному изумлению, что мы, прекрасно сознавая, что мир – дерьмо, все-таки продолжаем как ни в чем не бывало, продолжаем, я хочу сказать, заводить детей, «существ, приходящих в этот мир исключительно ради того, чтобы множить количество монстров, населяющих планету Земля», все так же «неустанно пополняем ряды ни к чему не пригодных особей, которые непрерывной чередой идут из глубины веков умирать перед нами, а мы все пребываем в наглом ожидании чего-нибудь, сознавая при этом, что ждать нам нечего…».
В «Поединке гримас» сквозь несложный криминальный сюжет, проходящий по всему роману, постепенно проникают, набирая силу, элементы чего-то иного. Один из них – он кажется маловажным в этом рассказе и почти случайным, не привлекающим к себе внимания, – это «яванский зонтик», забавное изделие, которым чревовещатель позднее убьет севильского цирюльника.
В определенный момент сын обрушивается на отца и сообщает, что с него довольно:
– Ты измучил меня, папа. Я – поэт, а ты – всего лишь безработный чревовещатель, истерзанный неудачами и злостью, а еще – завистью к тем коллегам, кто добился успеха и кого ты, не сомневаюсь, сожрал бы живьем.
В ответе отца звучит спокойная и мудрая насмешка:
– Не беспокойся, я попрошу увеличить нам обоим жалованье.
Это вроде бы не вяжется с тем, что выкрикнул ему сын, однако на самом деле имеет к нему прямое отношение, ибо намекает на то, что и сын не зарабатывает денег, он тоже бедствует, волоча за собой бремя отцовских неудач.
Несколько позже мы видим, как под оглушительный рев вертолетов, прибывших тушить пожар в лесу поблизости, отец и сын нашли убежище – и в этом бегстве столько же трагического, сколько и комического – на чердаке соседского дома. И там начинается их впечатляющий поединок гримас.
Чревовещатель пишет: «Моему сыну очень пришлись по душе идея и правила этой дуэли: мы должны довести до пределов наши гримасы – самые личные, самые интимные, невозможные ни для кого иного, кроме каждого из нас, и, не смягчая их, дойти до самых что ни на есть язвительно-едких и неотразимо-уничижительных».
В финале победителем выходит отец: он оказывается более гримасным. А последняя его ужимка, когда указательными пальцами он растянул себе рот, так что все зубы вылезли наружу, а большими – оттянул веки, выпучив глаза, столь чудовищна, что его бедный сын, его злосчастный соперник, не в силах придумать гримасу пострашней, сдается. Силы оказались неравны. Победу одержал тот Монстр, что был старше годами: Вальтер.
Вечером опечаленный, растерявшийся и потерявший победу сын, с каждой минутой все горше оплакивающий поражение, словно бы бродит по непроглядно-черному белому свету, по территории страха и недоверия, и застревает на некой горестной фразе, которую твердит снова и снова, как больной попугай. И повествователь вдруг начинает вещать заплетающимся языком, словно в полусне, или выпив какого-то зелья, или просто перебрав спиртного. И не происходит решительно ничего, если не считать наших страданий от жестокой качки – не килевой, а стилевой. Нетрудно найти эти тягостные явления в романе Санчеса, потому что, сколько мне помнится, эти вот моменты, которые свинцом обрушиваются на голову ничего не подозревающего читателя, – это абзацы, состоящие, как правило, из нескольких фраз, настолько рыхлых и бессвязных, тяжеловесных и неуклюжих, что вчуже стыдно за автора.
И наконец, оставив позади доведенную до предела битву за самую неповторимо личную гримасу, каковая битва шла меж Вальтером-отцом и Вальтером-сыном, одолев морскую болезнь, вызываемую этими фрагментами, доходим мы до финальной сцены рассказа и наблюдаем, что неприятность, проявившуюся в обладании одним-единственным голосом, чревовещатель по воле рока смог передать по наследству своему злосчастному сыну, который, помимо прочих дарований, обладал умением застревать иногда на одной фразе.
Финал этого рассказа почему-то не запомнился мне, так что, добравшись до конца, я удивился, встретившись с этим назойливым «повторяющимся эпизодом», то есть – с тоскливой фразой больного попугая, которая не сходит с уст у мерзопакостного сынка, и воскресила в моей памяти тот знаменитый эпизод из фильма Стенли Кубрика «Сияние», где зрители убеждаются, что у Джека Торранса не все дома. Эпизод наводит метафизический ужас. Уэнди подходит взглянуть, что же пишет ее муж, и обнаруживает, что тот самозабвенно печатает одну и ту же фразу, повторяя с пугающей настойчивостью: «All work and no play makes Jack a dull boy[32]».