Часть совершенных Арсеном подвигов я перенес в Англию и приписал Робину Гуду. Я долго мучился, в классе оставалось всего трое учеников, когда я закончил писать. Учительница в задумчивости глядела в окно. Сдал тетрадь и сломя голову бросился вон, спеша в туалет. Долго пробыл в туалете, а когда вышел, услышал вскрик и увидел, как по лестнице, со ступеньки на ступеньку, перекатывается моя учительница, а вслед за ней летят экзаменационные тетради. Я помог ей подняться, она проговорила: «Вспомнила одного негодного человека, оттого и споткнулась». Я собрал тетради и проводил ее до учительской.
– Какие чулки порвала! – причитала она.
В учительской она села на стул и вытянула вперед кривую ногу. Подошла другая учительница.
– Это немецкие чулки? – спросила она.
– Да, девять рублей заплатила.
Я сложил тетради на столе и вышел в коридор. Дойдя до кабинета директора, я остановился: рабочие выносили оттуда диван, за открытой дверью на стенной полке я увидел маленький кинопроектор, рядом с ним лежали кассеты. В другой раз я бы его и не заметил, но под кроватью у Манушак хранилась сумка, полная точно таких же кассет. А из-за этих кассет, по словам Хаима, кроме его дядей, было арестовано еще пятнадцать евреев. Я простоял там до тех пор, пока директор не закрыл двери, и пошел дальше.
На стремянке стоял учитель рисования и снимал со стены нарисованные учениками портреты Ленина. В течение всего учебного года отбирались лучшие рисунки и, по заведенному в школе правилу, за месяц до окончания учебы вывешивались на первом этаже, на стене возле буфета. Сторож помогал учителю, укладывая рисунки в картонную папку. В таких папках в ту пору носили ноты ученики музыкальной школы. Учитель заметил меня и улыбнулся, он хорошо ко мне относился.
– Лучше того портрета, который ты нарисовал в конце шестого класса, пока еще никто не смог нарисовать, – сказал он.
Не думал, что он помнил, столько времени прошло с тех пор. Тогда меня наградили тетрадью для рисования и цветными карандашами.
Я вышел из школы и увидел стоявшую возле платана Манушак.
– Написал, посмотрим, что из этого выйдет.
– Я помолилась.
– Здорово, если это поможет.
– Мама ждет. Велела привести тебя после экзамена, накормить хочет.
Я вспомнил, что Хаим, голодный, сидит на чердаке, и почувствовал себя виноватым. Но, как потом оказалось, беспокоился я напрасно.
Накрывая на стол, тетя Сусанна сказала:
– Вчера полкастрюли долмы отложила, а утром заглянула – пустая кастрюля. Гарик спал без задних ног, да и Сурен отнекивается, – затем она обернулась к Манушак, – и ты отказываешься. Куда ж подевалось столько долмы?
– Сурен съел, – уверенно ответила Манушак.
– Ну и что же он не сознается, неужто я рассержусь? Съел так съел – на здоровье.
– Не помнит, – предположила Манушак, – может, в полусне ел.
Тетя Сусанна забеспокоилась:
– Ну, уж если он во сне начал есть, так нам на кастрюли замки надо вешать. Он и наяву-то не соображает, когда следует остановиться, а уж с полусонного какой спрос.
Я-то смекнул, что Сурен тут ни при чем, но сказать ничего не мог.
После обеда Манушак принесла водку в графине.
– Заслужил, можешь выпить стаканчик.
Я выпил и поставил стопку на стол. Тетя Сусанна взглянула на стенные часы и обратилась к Манушак:
– Время за мужчинами присмотреть.
– Может, ты сама сегодня сходишь к ним? День-то особенный – человек школу окончил, мы пойдем погуляем.
– Еще не окончил – откуда тебе знать, какую я оценку получу?
– Я такой сон видела про тебя, можешь не беспокоиться! – обнадежила меня тетя Сусанна.
Манушак помыла посуду и пошла в свою комнату. Я встал и пошел за ней. Пока Манушак переодевалась, я тихонько открыл сумку, достал пару кассет и спрятал во внутренний карман пиджака.
Когда мы вышли на улицу, Манушак взглянула на туфли и прищелкнула каблучками по асфальту:
– Эти каблуки твой отец поменял, хорошо он работает.
Чинил обувь он и вправду хорошо, да только незаметно повреждал ее в каком-нибудь другом месте, так что через неделю или десять дней приходилось снова нести обувь на починку. Я внимательно присмотрелся и разозлился, ведь знал же, для кого чинил. Так нет, опять за свое.
На перекрестке показалась новая «Волга». За рулем сидел Рафик, он замедлил ход. Глядя на Манушак, он улыбался, как улыбаются, вспоминая что-нибудь приятное. Манушак, будто в испуге, отвела глаза и опустила голову. Машина проехала мимо, а мы свернули направо, в сторону летнего кинотеатра.
Такая улыбка Рафика, по правде сказать, была для меня неожиданностью, да и Манушак показалась мне странной: шагала, не издавая ни звука, опустив голову. Затем взглянула на меня, виновато улыбнулась и, поцеловав в плечо, проговорила:
– Люблю.
Она казалась такой беззащитной и доверчивой, мне стало жаль ее, и сочувствие к ней охватило меня, подумал: я, наверное, все усложняю. Возникшее неприятное чувство пропало, но смутная тень какой-то неопределенности все-таки осталась.
Только начался фильм, я прошептал на ухо Манушак:
– Дело есть, если задержусь, не ищи меня, я приду.
Я вышел из зрительного зала и поднялся по узкой лестнице в комнату, где был кинопроектор. Механик играл в домино со своим помощником-заикой. Я достал кассету из кармана и показал ему.
– Что-нибудь смыслишь в проекторах для таких кассет?
– Это для «Красногорска», проще некуда.
– Может, объяснишь, как им пользоваться.
– А где проектор?
– Проектора пока нет.
– Вот когда будет, тогда и научит, – сказал помощник, недовольный прерванной игрой.
Я достал три рубля и положил на коробку с домино.
– Сходи возьми пива на все.
Механику идея понравилась:
– Это много, куда столько!
– Ничего, справитесь.
– Я выигрывал, – сказал помощник и бросил кости на стол.
Когда он ушел, механик вырвал листок из тетради и начал чертить проектор, по ходу объясняя назначение деталей, где какая кнопочка, как заправлять киноленту, куда, что и как переключить или отключить. Когда он закончил, вырвал второй листок и положил передо мной со словами: «А ну-ка, теперь ты нарисуй». Мой рисунок получился куда лучше, я хорошо помнил все, что он объяснил. Он сделал мне единственное замечание – вначале нажимать на эту кнопку, – уточнил он. Оба листочка я спрятал в карман и вскоре сидел около Манушак. Она и не заметила моего возвращения, смотрела, не отрываясь, на экран полными слез глазами.
После фильма мы прогулялись по проспекту Руставели, там встретили знакомую Манушак.
– Я была на концерте итальянцев во Дворце спорта, – она была в восторге. – Если б ты знала, как они одеты, как поют! Как жаль, что я не в Италии родилась.
Я почувствовал, что Манушак завидует знакомой, и ей тоже хочется пойти на концерт. Я поинтересовался ценой билета.
– Вчера был последний концерт, я как раз на нем была, – ответила та.
Мы спустились на набережную, поели хинкали. Было уже совсем темно, когда мы возвращались.
– Джудэ, – сказала Манушак, – может, когда-нибудь съездим в Италию.
– Я тебя обязательно туда отвезу, – пообещал я.
Тетя Сусанна развела огонь во дворе и кипятила белье.
– Не расколешь это полено? А то мне никак, – попросила она меня.
Уходя, я предупредил Манушак:
– Не закрывай окно, может, приду поздно ночью.
– Что значит «может»? Приходи.
Выйдя на улицу, я взглянул в сторону чердака. В темноте были видны только очертания крыши.
«Интересно, что сейчас делает Хаим? – подумал я и решил: – Сегодня не лягу, пока не увижусь с ним».
7
Через два часа я стоял перед школой и глядел вверх. Кабинет директора находился на втором этаже, перед ним был маленький железный балкон. Я взобрался на платан и огляделся. На улице не было ни души. Прополз по ветке и спрыгнул на балкон. Форточка была приоткрыта, и если бы дверь оказалась запертой, я бы залез через нее. Но дверь была открыта.
Когда я вошел в кабинет, фосфоресцирующие стрелки часов показывали двадцать минут первого. Достал из кармана листки, перенес проектор на стол, и через десять минут он уже заработал. На выкрашенной белой краской стене вначале замерцал освещенный квадрат, затем появилось расплывчатое изображение, я поправил фокус, и вот что я увидел.
На подносе рядком лежали двадцать штук стодолларовых купюр, камера поочередно фиксировала их, отчетливо были видны цифры и надписи. А затем случилось нечто странное: руки поднесли поднос к камину, в камине горел огонь, и стряхнули долларовые купюры прямо в огонь. Купюры съежились, их охватило пламя. Камера развернулась, и в кадре вновь появился поднос с новыми купюрами. И опять все в точности повторилось.
Я глазам своим не верил! Восемь рук и четыре разного цвета подноса сменяли друг друга. Камера быстро фиксировала купюры, которые затем бросали в огонь. За минуту жгли приблизительно двадцать тысяч долларов, и съемка продолжалась в течение десяти минут. Затем кассета кончилась, и я вставил другую.
На ней было то же самое: руки, доллары, огонь. Ничего не менялось: снимали на камеру доллары и жгли их. По моим подсчетам, сожгли приблизительно четыреста тысяч долларов. И это только на тех кассетах, что я видел, а ведь в той сумке, которая хранилась у Манушак, было по меньшей мере сто пятьдесят кассет.
«Боже мой, это сколько ж миллионов?» – подумал и как будто очнулся. Испугавшись, я быстро выключил кинопроектор. Светящийся белый квадрат исчез со стены.
Некоторое время я сидел, не двигаясь. «Откуда эти суки взяли столько долларов? – размышлял я. – Собрали и сожгли». В моем представлении это было самое настоящее сумасшествие: «В чем же дело?»
Я вернул проектор на место, вышел на балкон, забрался на перила, дотянулся до ветки, дополз до ствола, спустился на землю и направился в сторону дома Манушак. Поднялся на чердак, Хаим зажег синюю свечу. Я знал, что Сурен собирал цветные свечи, и не удивился, я присел на ящик.
У Хаима было уставшее лицо, глаза покраснели.
– Ты что, не спал? – спросил я.
– Нет.
Еще там, в кабинете директора, я решил, что ничего не скажу Хаиму об увиденном. Нетрудно было понять, что я поневоле вляпался в очень серьезное и опасное дело.
– Что там происходит, у голубятни?
– Никто не появлялся, – ответил Хаим.
– Ну, значит, держатся.
Иногда, только в те редкие моменты, когда он сильно нервничал, у него лицо менялось до неузнаваемости. Мне стало жаль его.
– Завтра еду в Ленинград, – сказал он.
– Знаю, ты уже говорил.
– К четырем часам тебе надо принести ту сумку на вокзал.
– Без проблем.
– Пусть все так и лежит в мешке.
Я кивнул.
– А теперь выслушай меня, – сказал он и умолк.
– Слушаю, – сказал я.
– У меня к тебе одна просьба, – сказал и опять умолк. Я весь напрягся:
– Говори.
– Если вдруг случится так, что я не приду, эту сумку в Ленинград придется отвезти тебе.
Я задумался.
– Надеюсь, ты сам сядешь в поезд и испаришься.
Он как-то странно взглянул на меня, и мне стало неловко.
– Ну а если нет, так я отвезу, что ж поделаешь, раз надо.
Он сунул руку в карман, достал деньги и два билета на поезд:
– Тут двести рублей, возьми.
Я взял, затем он протянул мне железнодорожные билеты:
– Когда на перрон придет поезд Баку – Ленинград, поднимешься в пятый вагон, сядешь в купе и будешь меня ждать.
Я взглянул на билеты:
– С тобой кто-нибудь едет?
– Нет, купе двухместное. Будет лучше, если я буду один.
Деньги и билеты я положил в карман.
– Если до Хашури появлюсь – хорошо. А нет – ты продолжишь путь и отвезешь сумку в Ленинград.
– Да, но там-то что я буду делать? К кому пойду?
– Вот, смотри, – он протянул листок, на нем было написано два слова: «Парк Купчино».
– И что это? – спросил я.
– Место встречи. Войдешь в парк с того входа, где стоит каменный лев, пойдешь по первой же дорожке справа, присядешь перед статуей барабанщика. Сумку следует положить на скамейку со стороны льва. Не забудь. Это очень важно.
Он так подробно все объяснял, что у меня появилось подозрение – он и не собирается завтра ехать.
– Тебе следует поджидать их с одиннадцати утра до двух часов дня. Подойдут и спросят: «Как погода в Тбилиси?» В ответ отдашь им сумку – вот и все.
– А вдруг не придут? – спросил я.
– Тогда на другой день опять пойдешь. А вот если и на другой день никто не придет, значит, дело – в заднице. Сумку выбрось в реку. Что касается денег, которые останутся, они – твои, делай с ними что хочешь.
Это было неплохо.
– Появятся менты – не беги, скажешь, попросили тебя, ты и отвез сумку, больше ничего не знаешь.
– Кто попросил?
– Я.
– Сдать тебя? – я почувствовал себя оскорбленным.
– Если они выйдут на тебя, значит, все кончено. Мне ты ничем не поможешь, а зачем тебе зря мучаться.
– А что потом?
– Тебе наверняка много не дадут.
– А тебе?
– Сколько бы ни дали, в конце концов выйду, надеюсь там не постарею.
Каково же мне было все это переварить?
– Но это может произойти только в том случае, если мои дяди не выдержат пыток и расколются.
Да, невелика надежда, эти дядьки вовсе не казались мне героями. Я даже удивлялся, как они в первый же день не раскисли.
– А если другие проболтаются? – спросил я.
– О других можно не беспокоиться, они знают очень мало.
Я уже не сомневался, что Хаим знал, что снято на кассетах и даже для чего все это было нужно.
– Вопросы есть?
– Нет, – отрицательно покачал я головой.
Он встал:
– Ну, будь здоров.
– Ты куда? – спросил я.
– Возле гаражей Трокадэро ждет.
– Когда вы успели сговориться? – удивился я.
– Вчера позвонил ему из телефонной будки. Наверное, он уже пришел.
Спускаясь, он обернулся:
– Завтра не опоздай, – потом улыбнулся и исчез.
Я остался один, вокруг пламени свечи кружилась одна-единственная мушка. Мне стало грустно.
Загасив свечу, я спустился вниз, спрятанные под лестницей кассеты опять положил в карман. Залезая в окно к Манушак, я заметил стоящую у поворота старую «Победу» и вспомнил, что эта же «Победа» и прошлой ночью стояла там. Я задумался. Знал, что ни у кого на той улице такой машины не было. Но разобрать, сидел ли кто-нибудь в машине, было невозможно. Никто, кроме меня, Манушак и Хаима, не знал, где была спрятана сумка. Но так ли это? Я все взвесил и решил, что, знай менты что-нибудь, они давно бы уже вломились сюда, кто бы им, интересно, помешал. Зачем же им издали наблюдать?
Я успокоился и проверил дверь – она была заперта. Положил кассеты в сумку, разделся и прилег к Манушак. Она продолжала спать, только когда я стал снимать с нее трусы, открыла глаза.
– Нет, подожди. Я должна помолиться.
На стене висела икона, Манушак встала с постели, опустилась перед ней на колени и перекрестилась: «Господи, прости меня, что занимаюсь этим до замужества». И за меня тоже просила у бога прощения. Она всегда так делала. Иной раз это вызывало у меня смех, а иногда я злился. В этот раз мне показалось, что ее молитва затянулась.
– Ладно, не надоедай ему, – сказал я.
8
Я долго спал, а когда открыл глаза, солнце уже грело черепичную крышу дома напротив. Квадратные стенные часы показывали двадцать минут первого. Оделся и подошел к окну. «Победа» стояла на том же месте, внутри никого не было. Я почему-то усмехнулся. В это время вошла Манушак:
– Умойся и давай завтракать.
– А где твоя мать? – спросил я.
– На базаре, дома никого.
После еды Манушак взглянула на часы и начала собираться в парикмахерскую:
– Идем со мной. Гарик пострижет тебя, смотри, оброс весь.
– Сейчас будет лучше всего, если я отнесу сумку в еврейский квартал и продам.
До железнодорожного вокзала я добирался на метро. Вышел из вагона, и в толпе мне попался на глаза высокий мужчина с наголо бритой головой. Мне показалось, что он внимательно смотрел на меня: «Где же я его видел?» Встав на эскалатор, я обернулся, но его уже не было видно. Я удивился, как мог так быстро исчезнуть такой детина. И кто же это мог быть?
На вокзале я прогулялся по перрону, затем присел на скамейку, мешок положил рядом и закурил сигарету. Чувство тревоги не покидало меня, я не был уверен, что Хаим придет, и, увидев его, обрадовался. Вот уедет он, закончится это дело, и можно будет жить спокойно. Кепка у Хаима была надвинута на глаза, на плече висела большая сумка. Если и в этой сумке кассеты, то сбрендили евреи окончательно, подумал я. Он заметил меня, но не подошел, остановился на значительном расстоянии, под вокзальными часами. Когда я оглянулся снова – его уже не было.
Тем временем народу на перроне прибывало, и показался поезд. Я протянул билет проводнице и поднялся в вагон. В те времена такой вагон назывался мягким, в купе были душ и туалет. Мешок я поднял наверх, на полку для багажа, сам сел и стал смотреть в окно. Затем поезд тронулся, и вокзал остался позади.
Я сидел и ждал появления Хаима. Через час я уже приуныл, и все-таки надежда не оставляла меня: придет, куда он денется. В Хашури мы стояли десять минут. Когда поезд тронулся, а Хаим так и не появился, у меня окончательно испортилось настроение.
Либо его арестовали, либо он почувствовал опасность и смылся. Как еще я мог объяснить случившееся? Так или иначе выбора не было, надо было ехать дальше. Я снял обувь и растянулся на постели. В зеркале на двери купе отражалось вечернее солнце – большое, красное солнце.
На другой день я проснулся от головной боли. Еле открыл глаза, горло горело. Что за напасть такая, думал я. Открыл дверь и вышел в коридор. Справа от меня, через пять или шесть купе, возле окна стояли женщина и мужчина. Лицо и голова мужчины были чисто выбриты, это был все тот же незнакомец из метро. Буквально секунду я смотрел ему в глаза, и опять мне показалось, что я встречал его раньше. Взглянув на меня, он повернулся ко мне спиной. У него была толстая шея, на которой сидела идеально круглая голова.
Я вернулся в купе и сел. Спустя некоторое время по коридору прошла проводница.
– Принесите чаю, если можно, – попросил я.
Придя с чаем, она спросила:
– Тебе нехорошо? Глаза у тебя красные. – Внимательная оказалась женщина.
– Голова кружится, ничего, пройдет.
– Если что понадобится, нажми на эту кнопку, я приду.
– А который час? – спросил я.
– Семь вечера.
Поблагодарил ее, а сам недоумевал, получалось, что я проспал почти двадцать часов. Это было слишком. «Видно, это оттого, что вчера перенервничал». Я и полстакана чая не смог осилить – в горле першило. Прошла и эта ночь. На следующее утро я почувствовал себя намного лучше. К полудню у меня и головокружение прошло, в глазах больше не рябило, видел я уже нормально, только горло горело. Но это не помешало мне дважды заказать солянку и котлеты из ресторана, чувство голода было каким-то обостренным.
Трое суток я не выходил из купе, не мог оставить без присмотра сумку. На четвертое утро, как только поезд остановился на главном вокзале Ленинграда, я первым вышел из вагона и спешно покинул перрон. Сел в такси и объяснил таксисту, куда меня отвезти. К одиннадцати часам я поместил сумку на скамейке перед статуей барабанщика, как было велено. Сел и стал ждать.
Много народу прошло мимо меня, но всем им было наплевать на погоду в Тбилиси. На часах было уже два, но ни евреи, ни чекисты так и не появились. В конце концов я опять положил сумку в мешок и направился на поиски закусочной. Найдя, заказал котлеты. В горле все еще першило: «Никогда не слышал, чтобы у человека на нервной почве першило в горле, что за черт со мной происходит».
Потом пошел в кино на мексиканский фильм. Главный герой был лихим парнем, всади он еще одну пулю в прокурора, его дело было бы в шляпе, но он этого не сделал и… погубил себя. Слезы навернулись у меня на глаза от финальной сцены, когда, раненный, он пришел на празднество, где его ждала возлюбленная, станцевал с ней и умер.
Документов у меня не было, значит, в гостиницу меня бы не поселили. Решил провести ночь в зале ожидания на вокзале. Бодрствовал, сидя на стуле и положив ноги на мешок, – не дай бог, кто-нибудь стащит. За полночь стало невмоготу, глаза слипались, голова клонилась на грудь, и все-таки я выдержал. Наконец рассвело, я вышел на улицу, вскоре остановился у пивной. Пивная была еще закрыта, но уже собралась очередь. Утренняя прохлада была насыщена перегаром. Пошел дальше и наткнулся на маленькое симпатичное кафе. Стены были разрисованы белыми цветами. Здесь я выпил чашку кофе, добавил к нему три порции мороженого, и сон как рукой сняло. Времени было достаточно, я курил и смотрел в окно.
Помню, подумал, может, моя мать живет в этом городе, может, она и есть та самая женщина, что идет по противоположной стороне улицы. Эта женщина напомнила мне фотографию матери. Чуть было не встал и не побежал за ней. «Интересно, а жива ли мать?» – подумал я. Потом нашел сходство с другой прохожей, чуть погодя – с третьей. Представляете их удивление, если бы я и впрямь подходил к каждой из них и спрашивал: «Вы случайно не бросали в молодости четырехлетнего мальчика в Грузии ради плечистого артиллерийского капитана?» О капитане мне Мазовецкая поведала: «Такой широкоплечий был, такой красавец. Как женщина, я понимаю твою мать и не осуждаю ее».
Не нужно было мне знать эту историю. Но что поделаешь, не нарочно она это сказала. Глупая была женщина, с приветом, взяла да и брякнула.
К половине одиннадцатого я был уже в парке. Сел на скамейку, достал сумку из мешка, положил рядом с собой и начал ждать. Время тянулось медленно, никто не обращал на меня внимания, кроме статуи барабанщика – он смотрел на меня в упор.
– А ну, давай протарабань! – заорал я на статую. Как бы он протарабанил?
По сравнению со вчерашним днем я чувствовал себя намного спокойнее, но, зато, схватило живот и меня всего скрутило. Наверное, это из-за мороженого; в горле все еще першило, холодное помогало, потому я и съел столько. Туалет был совсем рядом, в двадцати шагах, видно было, как народ входит и выходит оттуда, но я не мог сойти с места. Был момент, я еле сдерживался, но вскоре отпустило и даже позабылось.
У входа в парк висели большие круглые часы. Глядя на них, думал: «Где же они до сих пор?» Хотелось честно довести дело до конца. Было уже два часа, а сумка так и лежала на скамейке. Значит, дело – в заднице, и пора было сматываться. И все же я просидел там еще час. Наконец махнул рукой. Найду реку, выброшу туда кассеты – сделаю, как просили. Выбрасывать сумку я и не думал. Это была отличная кожаная сумка, я мог продать ее или подарить Манушак. Я приготовился перенести кассеты в мешок, открыл сумку и… У меня перехватило дыхание. В сумке лежали книги, тома Маркса и Ленина.
«Как же это? – я не мог сообразить и тут почувствовал, как наложил в штаны. – Тьфу! Мать твою».
Книги я бросил на скамейке, схватил сумку и побежал в туалет. Снял штаны, открыл кран и помылся, насколько это удалось. Потом постирал штаны. Помню, стирал и думал: «Вот так! Вот и конец моему делу!» Выйдя из туалета, я взглянул на скамейку, книги были на месте, никто их не тронул. Я подошел и уставился на них: «Что же случилось? Как кассеты могли превратиться в книги? Ведь я не оставлял сумку ни на секунду». И вдруг у меня перед глазами встал тот бритоголовый, все-таки знакомы мне были его пестрые глаза. Я вспомнил, это был тот самый, назвавшийся родственником Хаима, которого я встретил, когда заходил попросить у Хаима брюки. Но тогда у него были волосы и борода.
Когда чувство остроты этого открытия ослабло, я засомневался: а не ошибаюсь ли я? Так или иначе нетрудно было догадаться, что сумку унесли те люди, которые и должны были унести. Тихо открыли ночью дверь купе, дали надышаться какой-то дрянью и вырубили меня. А иначе почему я проспал двадцать часов? Поэтому у меня и в горле першило. Подменили сумку и ушли, я их не видел, и очень хорошо, незачем мне было их видеть. Но все это не могло произойти без Хаима, кто мог знать, кто я и что везу?
Я здорово разозлился, уже шестой день у меня горело в горле. К тому же я весь прямо-таки извелся от волнения, и из-за чего?! Кто бы стал меня арестовывать из-за томов Ленина и Маркса?!
Я чувствовал себя одураченным и все-таки вздохнул с облегчением – хорошо, что все так кончилось. Теперь могу идти своей дорогой.
9
Я вышел на набережную Невы. Страх охватил меня от вида огромной реки с близкого расстояния. По сравнению с ней наша Кура казалась маленьким мутным ручейком.
Я шел пешком и увидел устроенный на палубе парохода ресторан. Поднялся на него, и спустя некоторое время пароход тронулся. Я обратился к официанту: «Доверяю тебе, выбери еду на свой вкус». Он принес вареную ветчину из китового мяса, заправленную луком и перцем. Название вина «Бычья кровь» большими буквами было написано на этикетке. Кажется, оно было венгерским. Качка почти не ощущалась. Плыли очень медленно и спустя два часа встали у речного вокзала. Там стоял красивый трехэтажный теплоход с двумя трубами. От официанта я узнал, что он идет в Москву, и, недолго думая, решил отправиться на нем.