– Прекратите пачкать банковские отчеты, или я буду вынужден доложить о вашем поведении наверх. У нас предприятие серьезное. Статистика – вещь чрезвычайно важная, за числами стоят деньги, а ими играть нельзя. Проверьте суммы, сведите баланс. Если желаете хоть чего-то у нас добиться, вам следует быть серьезным.
Главный бухгалтер, угробивший свои лучшие годы, вдыхая пыль в архиве, идет прочь, приволакивая больную ногу по полу. Тони озадаченно смотрит ему в спину.
Что-что, но именно цифры видятся ему всего лишь игрой финансистов, а вот дождь – дело другое, это вещь серьезная и очень важная. И он с грустью переводит взгляд на банковский отчет. А потом начинает тереть ластиком рисунки, пока те не преобразуются в грязноватые тени, и углубляется в пустыню цифр.
Когда в конце рабочего дня, в пять часов, он выходит на улицу, его ждет сюрприз. Луиза, здоровье которой за последние недели сильно окрепло – или же ей самой наскучила роль болезненной девы, – ожидает его на Рю-дю-Фобур, в компании мадам Петерманн, которую Тони называет за глаза «лик статуи».
Лулу, завидев его, тянет к нему руку, и Тони сбрасывает с себя ощущение провала, словно перхоть с плеч стряхивает. Останавливается перед ней и берет за обе руки. Наклоняет к ней голову, намереваясь чмокнуть в щечку, но мадам Петерманн тянет шею и издает некий звук, похожий на рычанье бульдога. Молодые люди двигаются вперед, фыркая от смеха. Доходят до площади Монтолон, зеленого острова из лип и черешен, над кронами которых возвышаются два высоченных восточных платана.
У него перед глазами все еще стоит сцена, имевшая место несколько недель назад, когда он официально просил ее руки. Его мама прислала ему из Сен-Мориса старинную фамильную драгоценность, неоднократно заложенную и пережившую не одну катастрофу: кольцо с парой скромных бриллиантов, явно нуждающееся в обновлении оправы. Он вспоминает, как внимательно изучали Вильморены колечко, крутили его и так, и эдак: с видом профессионалов и с примесью хамства, на его-то вкус. И данное ими снисходительное согласие явственно демонстрировало – если хоть у кого-то еще оставались на этот счет сомнения, – что Сент-Экзюпери в их глазах сильно захиревший аристократический род. И это при том, что он скрыл-таки от них, что его мать, графиня по рождению, вынуждена работать медсестрой в местной больнице, зарабатывая себе на жизнь. Он категорически не желает, чтобы они снисходительно, сверху вниз, обсуждали его мать.
Луиза, напротив, колечку страшно обрадовалась. Она тут же надела его на палец и театрально вытянула перед собой руку – полюбоваться, словно оно ее несказанно украсило. Если оно и показалось ей дешевкой, то она ничем себя не выдала. И в тот момент он любил ее так сильно, как никогда раньше. Голосок Лулу отвлекает его от этих раздумий.
– Ты ведь доволен новой работой, да? Месье Даниэль-Винсент был так любезен, порекомендовав тебя на это место. Вот увидишь, очень скоро ты станешь заведующим отделом.
Он кивает, но без особого энтузиазма. Его бесит, что пришлось устроиться на работу по протекции, да еще и по протекции друга семейства Вильморен.
– Тебе там не нравится? С тобой что, плохо обращаются? Я могу поговорить с месье Даниэль-Винсентом!
– Ни в коем случае! На фабрике ко мне относятся хорошо. Все очень любезны и с большим терпением относятся к моей неопытности. Но дело в том, что…
– А кабинет у тебя красивый? Может, тебе из-за этого не очень нравится. А если мы какое-нибудь растение купим? Или, еще лучше, клетку для птичек, знаешь, есть такие разноцветные тропические птички!
– Не думаю, что моему шефу придется по вкусу птичка в моем кабинете. Ему это покажется несерьезным.
– Да я его уговорю! Ведь это так важно – чтобы вокруг была красота.
– Мой кабинет – это комнатка два на два. Полагаю, что месье Шаррон сказал бы, что это очень серьезный кабинет.
– Но ведь ты говорил – там есть окно.
– Это да, но, когда я смотрю в окно, единственное, что я там вижу, это задний фасад другого офисного здания, точно такого же, как мое, и конторского работника – в точности как я. И я уже и не знаю, что перед моими глазами – окно или зеркало.
– Зеркало?
– Ненавижу зеркала! Они не способны ничего выдумать.
– Но зеркала показывают нам нас самих.
– Зеркала – палачи фантазии. Будь я президентом Франции, я бы запретил все зеркала в общественных местах.
– Ты просто сумасшедший, Тони! Не хочешь видеть правду.
– Правда ни к чему, она ничего не дает. Она печальная. Мы должны выдумать что-то такое, что будет лучше правды.
– Обман?
– Может быть…
– Обман лучше, чем правда?
– Он человечнее. Правда – то, что нам не дано изменить. Правда – это смерть! Мы все умрем, воспрепятствовать этому ничто не может, нам это навязано. А с обманом все не так – его мы можем творить под себя, по своей мерке.
– По мне, так я предпочту правду поэзии, Тони.
Она берет его руку обеими руками, и сзади немедленно слышится кашель мадам Петерманн.
Луиза говорит, каким ей хочется видеть их дом: с огромными балконами и чугунными перилами, какие нынче в моде, и портьерами легкими, очень легкими, почти прозрачными, чтобы они колебались от ветерка. Тони смеется.
– Ты ж не дом хочешь, ты хочешь парусник!
Глава 10. Пальмира (Сирия), 1922 год
Самолет нацеливается на посадочную полосу из утрамбованной щебенки, частично засыпанную песком. Полосы здесь никто не подметает: невозможно представить себе старослужащего с метлой в руках, словно прилежную домохозяйку. А в Сирии все они старички, с того самого момента, как нога твоя ступает на эту авиабазу, расположенную в пустыне.
Боковой ветер силен, машину при приземлении уводит вбок, и она вихляет по полосе, выписывая кренделя и едва ли не выходя за ее пределы, где точно перевернется. Летчик в звании сержанта, чей комбинезон украшен вызывающе ярким желтым носовым платком, спрыгивает на землю, громко крича и размахивая руками.
Он очень спешит, но спешка эта не имеет ничего общего с вынужденной посадкой, которую он только что совершил, – здесь это рутина, обычное дело.
– Поставить успеваю?
По четвергам в сержантской комнате отдыха играют в покер. И игра идет не по-детски. Поскольку командир выпустил циркуляр, вводящий запрет играть на деньги, на кон ставятся бутылки вина. Когда сержант входит, накурено уже так, что дым можно резать ножом и на хлеб намазывать.
– Да тут у вас видимость похуже, чем в центре пыльной бури!
Мермоз приветствует сержанта из-за целого частокола бутылок. Одна из них пуста. Назавтра ему на дежурство, так что он принимает решение удалиться, освободив место для вновь прибывшего. Он выходит из комнаты, прижимая к груди половину дюжины, и, встречаясь по дороге с приятелями, кидает им бутылки, подхватываемые на лету.
– Выпейте за мое здоровье!
И раздает их все. Оглушающая дневная жара с наступлением вечера на пару-тройку градусов отступила. Мермоз берет одного из гарнизонных верблюдов и ловко на него садится. Верблюды – животные не слишком дружелюбные, но он нашел с ними взаимопонимание: не требует от них больше того, что те готовы дать.
Среди его сослуживцев есть такие, кого с души воротит от жары и отблесков солнца на бескрайней пластине песка. Но в нем пустыня вызывает странную эйфорию: это вызов. Его чаруют многочисленные свидетельства о существовании здесь когда-то древнего царства Пальмиры, что разбросаны в радиусе нескольких километров от базы: полуразрушенные городские стены, поврежденные арки и устремленные в небо колонны посреди пустыни служат доказательством славного прошлого.
Его сводят с ума мысли о царице Зенобии, которая, как и достославная Клеопатра, бросила вызов Риму, основав могущественное государство. Однако императору Аврелию в конце концов удалось ее покорить. Он забрал ее в Рим и там провез по главной улице в золотых цепях как главный военный трофей.
Могущественный город Пальмира, точка пересечения маршрутов всех караванов, стал важнейшим оазисом в центре пустыни благодаря подземным источникам сернокислых вод. В долине, где высятся роскошные каменные надгробия, есть подземная галерея, вызывающая у него искренний восторг. При свете факелов, ступая по высеченным в камне ступеням, ты спускаешься к естественным бассейнам, где можешь искупаться в целебных водах, хотя в пустыне любая вода исцеляет. Французам разрешено купаться здесь каждый день, кроме четверга, потому что четверги отданы шейхам бедуинов – по распоряжению военных французских властей, не желающих вызывать недовольство и дразнить наименее враждебные им племена.
Сегодня как раз четверг. Мермоз направляет верблюда именно туда, хотя и в обход, из осторожности. Он спешивается на расстоянии полукилометра, оставляя верблюда, и тайком подбирается к ближайшей скале. У входа в тысячелетний термальный комплекс привязано с полдюжины верблюдов, а четверо стражников-бедуинов с ятаганами за поясом невозмутимо сидят в тени.
Мермоз делает круг и исчезает под землей, нырнув в боковой ход в скалах. Слабого отсвета факелов хватает, чтобы ориентироваться, и он бесшумно спускается по каменным ступеням, пока ухо не начинает различать плеск воды. Но в подземный зал с термальными источниками он не входит, а сворачивает в параллельный боковой проход, по которому движется, пока не находит отверстие в каменной стене величиной с ладонь и заглядывает в него. То, что предстает его взору, превращает его в камень, подобный окружающим его тысячелетним скалам: обнаженная женщина, до боли прекрасная, льет воду на смуглую кожу. Это, должно быть, одна из жен шейха, возможно, самая любимая. Взглянуть ей в лицо – и то уже здесь нетерпимое оскорбление, а уж насладиться зрелищем кожи цвета оливкового масла, крепких грудей и черного треугольника в низу живота – смертный приговор. Но парализовал его вовсе не страх, а красота этой юной сирийской женщины, которая даже в изящной манере лить на себя из ковша воду обнаруживает поразительную элегантность. Ему кажется, что глаза его видят не кого-нибудь, а саму царицу Зенобию в тех самых подземных термах, в которых время застыло навечно.
То ли из-за галопирующего стука обезумевшего сердца в его груди, то ли почувствовав обнаженной кожей жар его взгляда, но она инстинктивно приподнимает голову – как раз в том направлении, откуда Мермоз следит за ней через отверстие в скале, и их взгляды встречаются. Стоит ей закричать, как четверо стражей ринутся внутрь и у него будет меньше минуты, чтобы взбежать по ступеням и найти тот коридор, который выведет его к боковому выходу. Не поймать его невозможно, приговор, отличный от смерти, также невозможен. От каждой секунды промедления с бегством зависит его жизнь. Но он не бежит. Даже в мыслях нет. Он увяз во взгляде черных сверкающих глаз и интуитивно, в силу того знания, что превыше рациональной логики, уверен, что она не закричит. И она этого не делает.
В неверном свете факелов, в котором ее кожа выглядит еще темнее, она подходит к нему ближе, ступая мягко, словно ее босые ножки подбиты подушечками, как у черной пантеры. Подходит вплотную к отверстию, через которое смотрит Мермоз, прильнув лицом к камням. В ее взгляде – спокойствие, понять которое ему не дано.
Стена в этом месте испещрена дырочками от камушков, которые постепенно осыпались. Она прижимается телом к стене, и рука Мермоза, пройдя сквозь одно из отверстий, касается ее живота. Кожа гладкая, словно намазана ароматическим маслом, и на ощупь такая нежная и мягкая, что у него дыбом встают волоски на теле. Рука перемещается вверх, доходит до грудей, и теперь у него встает уже все. Она находит еще одно отверстие, пониже, и продевает в него свою руку, и касается его. Ее пальцы ощупывают ему живот, затем спускаются ниже. Глаза Мермоза горят и отливают в свете факелов.
С тех самых пор четвергов он ждет с тем же нетерпением, что бедуины – дождя.
В Пальмире ему удалось утолить жажду летать. Взмывая в небо, он чувствует, что все встает на свои места. Летает он с сидящим впереди полусонным механиком, и все рычаги управления – в его руках. И больше ничего во всем мире нет – некому угождать, некому подчиняться, не к кому питать отвращение. Полет – это нечто законченное, совершенное, в нем нет ничего лишнего, а все, что нужно, – в наличии. Он пролетает над песками пустыни на низкой высоте и глядит на собственную тень на песке. «Это я и есть», – говорит он себе.
Глава 11. Офис фабрики Тюильри-де-Бурлон (Париж), 1923 год
Сидя в своем кабинете размером с платяной шкаф, Тони бросает нетерпеливые взгляды на висящие на стене часы. Секундная стрелка ползет еле-еле, хромает не хуже месье Шаррона. Полный круг по циферблату – отмеряя минуту – она обходит за год. А чтоб дойти до пяти вечера – понадобится тысяча.
Его ждет Луиза вместе со своим братом Оливье и несколькими приятелями. Он шагает по проспекту Сен-Жермен-де-Пре, а они все уже там, в «Брассери Липп», весело толкаются за столиком в этом пестром заведении, декорированном в стиле ар-деко, с его золочеными потолками, расписанными мифологическими сюжетами, и люстрами-тюльпанами, порхающими над их головами, словно бабочки. Официант, давний их знакомый, уже несет им на подносе кувшин с лимонадом и еще один – с эльзасским вином.
Ему ужасно нравится «У Липпа», с этими их габсбургскими сосисками, пивом с шапками густой пены в огромных, как трофеи, бокалах, с шумом и толкотней.
– Принесите нам селедку под маринадом! – просит Анри.
– И сосиски с квашеной капустой! – вносит свой вклад в заказ Оливье.
– С двойной порцией капусты! – добавляет Тони.
Лулу шепчет ему на ухо:
– Нам нужно поговорить.
– Да, конечно. Но сначала нам нужно выпить, верно, Бертран?
– И за что будем пить?
– Давайте выпьем за сегодняшний день.
– Только за это?
– А тебе мало, Анри? Это же экстраординарно! Нет ничего лучше, чем настоящий момент.
– Давайте выпьем!
Тони торопит – всем нужно поскорей наполнить бокалы.
– Ну же, давайте! Мы не можем терять ни секунды. Время, когда мы все вместе за этим столом, это же просто золото. Так давайте не потеряем ни грамма.
Анри толкает его локтем в бок и показывает подбородком на официанта.
– Видел его волосы?
– А что с ними не так?
– Присмотрись хорошенько! Он черным углем нарисовал себе волосы, а лысину на макушке закрасил, для маскировки.
– Вот это, и вправду сказать, средней руки рисовальщик!
Взрыв хохота. У Анри на глазах выступают слезы, а Бертран чуть не опрокидывает бокал вина на Рене де Соссина.
Тони скашивает взгляд на Луизу и видит, как она, словно при замедленной съемке, зажигает одну из своих сигарилл «Кравен». Ее манера раскуривать сигариллу напоминает ему движения современных актрис из картин кинематографа, но гораздо лучше. Актрисы имитируют жесты, а Луиза их изобретает.
Она пристально смотрит на него, осторожно, чтобы не повредить свое хрупкое бедро, поднимается с места и выходит, слегка хромая, с той чарующей грацией, что гипнотизирует любого.
На улице стало темно, под конец лета к ночи уже веет свежестью, и прохожие с какой-то птичьей бесприютностью движутся по Сен-Жермен-де-Пре.
– Тони…
– Меня всегда занимал вопрос: куда идут те, кто проходит мимо. Они на секунду появляются перед нами, в наших жизнях, а потом исчезают. И куда же они направляются, Лулу?
– Понятия не имею…
– Они ничего о нас не знают. Тебе не кажется это невероятным?
– Тони…
– И если мы прямо сейчас умрем, они даже и не заметят!
– Тони, врачи говорят, что я еще не совсем оправилась от коксалгии. Нам нужно отложить свадьбу.
– Отложить?
– Да, перенести ее.
– Ну конечно, твое здоровье прежде всего. И на сколько перенесем? На два месяца? Три?
Она так глубоко затягивается английской сигариллой, что та полностью сгорает.
– Не знаю…
Зрачки Лулу не отрываются от некой точки в конце проспекта, но в действительности она просто глядит в темноту ночи. Тони вдруг понимает, что она не хочет взглянуть ему в глаза, и грудь его наполняется битым стеклом.
Что она хочет сказать этим «не знаю»? Разве не больше смысла в утверждении, что это врачи «не знают»? И то, как она это произнесла, будто для нее отсрочка – облегчение?
Он все это прокручивает в голове, пока она молча закуривает еще одну сигариллу. А он не решается открыть рот. Он мог бы попросить у нее объяснений, но смертельно боится, что она эти объяснения ему даст. Если он сформулирует роковой вопрос: «Ты не уверена, что хочешь выйти за меня?» – то ведь можно спровоцировать ответ, слышать который он категорически не желает. И он не только ничего не говорит, но и накрепко сжимает губы: не откроешь дверь – не выскочит кошка.
Оба молча возвращаются в кафе. Тони бросает взгляд в зеркала на дальней стене и видит там самого себя, Лулу и всех остальных как бы со стороны. Компания веселых молодых людей, хорошо одетых, они громко разговаривают, пьют из хрустальных бокалов вино.
Кто они?
Приносят пропитанный ликером «Гран-Марнье» слоеный пирог, его любимый, а он и на поднос не смотрит. Это счастливое настоящее, за которое они подняли бокалы всего несколько минут назад, испарилось. Он не знает, с какой стати люди маниакально мечтают о будущем: сам бы он отдал все на свете за то, чтобы время повернуло вспять, чтобы навсегда остаться в том настоящем, когда Лулу смеется, в том времени, когда она еще не произнесла свое «не знаю».
Глава 12. Пальмира (Сирия), 1922 год
Механик, который вроде как спит, вдруг поднимает подбородок, подобно дремлющей у порога собаке, почуявшей опасность. Опасность появилась. Какой-то еле слышный шелест, которого не должно быть. Механик говорит пилоту:
– Мотор… какой-то странный шум.
Мермоз отрицательно качает головой. Его механик – сын сапожника из Нанта, он слишком пугливый. Летать не привык; ждет не дождется, когда выйдет срок его службы и он сможет вернуться в тесную семейную мастерскую, пропитанную запахом старой кожи, где все лежит на полу. И успокаивает механика смешком:
– Ничего особенного, Шиффле. Ветер посвистывает.
Мермоз невозмутимо продолжает изучать линию горизонта в направлении юго-юго-запад. Через несколько минут они уже должны увидеть внизу темное пятно лагеря. За те несколько недель, что Мермоз провел в служебной командировке в Дамаске, он прикупил на рынке кальян, коврики и шпалеры, которые теперь теснятся в его палатке, превратив скромное пристанище в шатер бедуина, заветную мечту британских художников-ориенталистов прошлого века.
Свист нарастает. Мермоз краем глаза смотрит на приборную доску и видит, как резко идет вверх стрелка датчика температуры радиатора. Еще мгновенье, и из двигателя вырываются языки пламени. Пожар на борту – худшее, что может случиться: если пламя доберется до бака с топливом, летчику, чтобы погибнуть, даже не понадобится брякнуться о землю. Механик вскрикивает от ужаса.
– Надо бы этот гриль загасить, – повысив голос, но все с тем же спокойствием говорит ему пилот. – Проверь пояс, крепко ли держится, сейчас вверх тормашками перевернемся.
Он глушит двигатель и быстро крутит самолет на все триста шестьдесят градусов, словно акробатический трюк демонстрирует, – огонь гаснет под резким ударом воздуха, будто свечу задули. И вот они на высоте тысяча восемьсот метров, мотор у них сгорел, и они падают на горы, цепью окружающие Пальмиру.
Шиффле бормочет что-то похожее на молитву, но слова от напряжения путаются, прерываются. Мермоз планирует по кругу, пока не замечает ровное местечко среди двух вершин, и решает садиться там. Места для приземления достаточно, но вот поверхность неровная, это риск.
Ладно, там видно будет…
Земля приближается, самолет раскачивается в воздухе. Когда колеса касаются усыпанной камнями поверхности, начинается безумный бег по земле со страшной тряской. Шасси подвергаются небывалым нагрузкам, еще чуть-чуть – и отвалятся опоры, что крепятся к фюзеляжу. Но опоры все же выдерживают, и «Бреге» постепенно снижает скорость и останавливается.
– Отлично! – не может сдержать восторга Шиффле.
Мермоз саркастически улыбается. Отлично? Сразу видно, что Шиффле ничего не знает о пустыне.
Регламенты, да и здравый смысл в своих рекомендациях на этот счет звучат в унисон: летчик, потерпевший крушение, должен оставаться на месте аварии, ожидая помощи. Но когда ты терпишь аварию в далеко не дружелюбных местах, где обитают племена, с нетерпением ожидающие крушения самолета оккупационной армии, чтобы дать волю своей многовековой ненависти, сидеть и ждать возле разбитой машины – не слишком удачная мысль. У них нет при себе никаких припасов, к тому же сели они в сотне километров от лагеря. Слишком далеко, чтобы преодолеть это расстояние, не имея воды.
Невозможно предугадать, какое решение приведет к гибели, а какое сохранит им жизнь: остаться возле самолета или идти пешком. Не будучи уверен, Мермоз все же предпочитает действовать.
– Пошли, Шиффле.
– А ты хоть знаешь, куда идти?
Ориентироваться можно по солнцу, но неизвестно, как далеко отклонишься от маршрута. А если они начнут двигаться зигзагом, то сотня километров вырастет в несколько раз, но говорить об этом испуганному сапожнику он не собирается.
– Прямо на восток, не сворачивая.
И произносит это настолько уверенно, что Шиффле сразу, с какой-то фанатичной убежденностью, соглашается. Он так нуждается в вере, что, если бы ему сказали, что сейчас за ними явится карета, запряженная в упряжку белых скакунов, править которой будет златовласая красавица в купальном костюме, он бы и в это поверил.
– Пошли!
Жарко, больше сорока, хотя легкий ветерок приносит некоторое облегчение. Вот только ветерок коварен, ведь он еще и сушит. Путники выбирают тропинки, которые ведут в нужном направлении, но по горам. Можно было бы спуститься напрямую, однако на равнине они, как на ладони, станут готовой мишенью для враждебных племен, так что Мермоз предпочитает спуститься в той точке, которая будет на наименьшем от лагеря расстоянии.
В пустыне все резкое, экстремальное, в том числе и ночь: она, как чернильное пятно на промокашке, расползается быстро, и земля с поразительной скоростью остывает. Механик, уставший донельзя, усаживается на камни.
– На отдых один час, – говорит Мермоз.
– Что? А спать разве не будем? Да мы ж помрем от усталости!
– От усталости никто не умирает. А вот если организм израсходует свои запасы воды, тогда мы точно умрем – от жажды. И это будет довольно скоро: два, может, три дня. А идти еще далеко.
Он умеет ориентироваться по звездам, так что, когда выходит луна, они продолжают путь. Шиффле тяжело дышит, но жаловаться не смеет.
– Мермоз…
– Что?
– Хочу тебя кое о чем попросить. Если ты выберешься, а я здесь помру, я бы хотел, чтоб ты мне пообещал, что мои деньги за этот месяц отправят в Нант, родителям. А еще хорошо бы, чтоб ты сам к ним поехал и сказал, что я вспоминал о них, часто вспоминал. Им бы полегче стало.
– Черт возьми, Шиффле. Не каркай, а? Не думай, как помрешь, лучше думай, как спастись. И главное для этого – держать рот на замке, экономить силы и слюну.
– Ладно, но пообещай мне, что выполнишь.
– Идет, приятель, обещаю. А теперь умолкни и шагай.
Молчать и шагать – именно то, чем они заняты всю ночь. И еще два дня и две ночи. Уже не разговаривают. Не могут. Губы у них высохли и потрескались до крови, во рту тоже пересохло. Когда солнце стоит в зените, в самую жару, они останавливаются передохнуть. В последний ночной переход приходится останавливаться через каждые несколько шагов – ноги сводят судороги. Мермоз рад тому, что темно, потому что так он не видит ни страданий Шиффле, ни рыданий. Он раньше и не думал, что можно плакать без слез, когда влаги внутри тебя уже не осталось. Мермоз знает, что им не дойти, и принимает решение спуститься с гор в пустыню в надежде подойти как можно ближе к лагерю: вдруг, если повезет, они встретятся с каким-нибудь караваном. Спускаются с огромным трудом. Шиффле отстал, сопит позади. Он его поджидает, дает руку на самом трудном участке. Шиффле опирается на него, а у него и у самого сил совсем не осталось.
Восход солнца – настоящее испытание огнем – застает их уже посреди пустыни. Ходьба по песку требует вдвое больше усилий, да и температура здесь выше – за пятьдесят. Продвижение вперед замедляется, а минуты удлиняются, разжижаются от жары, как липкая жвачка. Еще одну ночь в пустыне пережить им уже не судьба.
Вскоре Мермоз слышит у себя за спиной шуршание песка. Шиффле валится на землю практически беззвучно. Он подходит к механику, силится что-то ему сказать, но не может: распухший язык заполнил собой рот. Шиффле потерял сознание, но оставить его он не может. С огромным трудом он взваливает бесчувственное тело на плечо и идет вперед. Тело весит тонны, он понимает, что в этом нет смысла, но все равно идет вперед. Если ему суждено погибнуть – пусть это будет на ходу. И если уж кому-нибудь случится однажды рассказать об этом испытании, то он хочет, чтобы прозвучало: летчик Жан Мермоз не сдался.