Однако среди этого множества отличий можно выделить несколько основных тенденций. Согласно первой Всероссийской переписи населения (1897), 72 % жителей России были славянами (около 43 % русских, остальные украинцы, белорусы и поляки), а 86 % проживали в сельской местности. Более 75 % подданных были крестьянами. Кроме того, до отмены крепостного права в 1861 году землю возделывали преимущественно крепостные, которые принадлежали крайне немногочисленной (хотя не всегда очень богатой) знати или непосредственно государству.
Для страны, экономика которой основана на сельском хозяйстве, климатические условия не были благоприятными. Пахотные земли составляли лишь одну десятую территории страны, и даже на этой земле вегетационный период был примерно вполовину меньше, чем в Западной Европе – безусловно, российское сельское хозяйство было наименее продуктивным в Европе. Рост населения в XIX веке был столь же высоким (если не выше), как и рост производительности труда, что осложняло способность России удовлетворять потребности своих подданных. Положение дел в России XIX века легко демонстрировало ее отличия от Западной Европы: в политической системе, экономической организации, свободе выражения мнений и общем благосостоянии. Тем не менее европейцы продолжали наделять Россию XIX века теми же характеристиками, что и Русь или Московию.
В европейских описаниях России шире всего обсуждалась тема тирании. Идея деспотической России была настолько устойчива, что она переживала смену как правителей, так и целых династий и даже режимов. Большинство обозревателей считали особенности России неизменными, даже природными; они приписывали их ландшафту и климату территории страны. Огромные равнины и долгие зимы России сформировали русский характер. И хотя в этом отношении русский народ нельзя считать чем-то исключительным, европейские исследователи связывали все характерные черты нации именно с ее географическим и климатическим положением.
Европейцы породили идеи о России, которые американцы XIX века изучали, цитировали и в конце концов признали своими. Большинство европейских трудов, описанных в этой книге, используют партикуляристский подход: русские по своей сути отличаются от европейцев. Однако в Америке эта мысль не стала так популярна, как сам список черт русского характера. Американские эксперты XIX века отделяли характеристики от причин их возникновения. Американизация европейских представлений об отличиях происходила в условиях противоречий и путаницы, поскольку американские эксперты ссылались на указанные европейскими писателями вневременные черты, но допускали возможность, что эти черты могут измениться. Вторя европейским идеям о географическом происхождении русского характера, некоторые американские авторы стали утверждать, что национальный характер может измениться при новом политическом строе или в конечном счете в новой экономической системе. В то время как устойчивые европейские взгляды на национальный характер противоречили более подверженным изменениям американским взглядам, они также установили интеллектуальные границы, в пределах которых проходило большинство западных дискуссий о русском характере.
Этнографы раннего Нового времени считали, что деспотический характер русских правителей был тесно связан с природой самих русских. Сигизмунд фон Герберштейн, дипломат XVI века из Вены, заложил основу будущих дискуссий, размышляя о том, требовал ли характер русских деспотического государства или само деспотическое государство изменило характер русских. В его книге «Заметки о Московии» (1517–1549), наиболее часто цитируемом (и копируемом) описании Российского государства раннего Нового времени, выбрано первое: «Этот народ, – писал он, – имеет более наклонности к рабству, чем к свободе»19. Столетие спустя Адам Олеарий, другой дипломат из Центральной Европы, перефразировал Аристотеля, чтобы сделать аналогичное утверждение: русские «годятся только для рабства». Русские настолько пассивны, писал он, что их надо «гнать на работу плетьми и дубинами»20. Таким образом, деспотизм и нищета были уделом русских.
По мере того как в раннее Новое время западноевропейская культура становилась все более уверенной в своих силах и самосознательной, размышления о России начинали играть важную косвенную роль. Важнейшие компоненты европейской идентичности выросли из контактов с обществами и народами на востоке. На это намекает Ларри Вульф, утверждая, что многие из определяющих концепций эпохи Просвещения (цивилизованное общество, цивилизация и, возможно, даже сама Европа) возникли в результате интеллектуального взаимодействия с жителями самых восточных земель Европы. Концепции цивилизации применительно к России чаще всего основывались на деятельности царя Петра I (1682–1725). Петр Великий предпринял амбициозные усилия по европеизации России. Он построил город Санкт-Петербург (получивший немецкое название) как «окно в Европу»; он путешествовал по Западной Европе, изучая военные и экономические практики; и он ввел новые законы, чтобы заставить русское дворянство выглядеть и вести себя более по-европейски. Западноевропейские мыслители восторгались Петром, в чем присутствовал оттенок нарциссизма, поскольку он стремился сделать своих подданных более похожими на них.
Даже барон Шарль де Монтескьё, который рассматривал действия Петра как «примеры тирании», тем не менее высоко оценил эти изменения. В книге «О духе законов» (1748) Монтескьё утверждал, что прежние обычаи России сами по себе были иностранным импортом. Эти манеры, которые Петр считал грубыми, были остатком предыдущего – то есть татарского – завоевания. В процессе европеизации России Петр возвращал русских к их естественным манерам и обычаям. Что же делало эти обычаи естественными? Здесь Монтескьё использовал климатологическую теорию национального характера и ввел ее в более широкое употребление. «Власть климата, – писал он, – сильнее всех иных властей». Климат сформировал традиции каждой нации, которые, в свою очередь, сформировали национальный характер и в конечном счете структуры правительства. Климат повлиял на инициативу и самостоятельность народа. Согласно Монтескьё, Россия прочно вошла в Европу, поэтому реформы Петра просто даровали «европейские нравы и обычаи европейскому народу» [Монтескьё 1955: 265]. Но другие использовали аргумент Монтескьё о климате, чтобы прийти к противоположному выводу, а именно, что Россия не находится в Европе и что русские безнадежно отличаются от европейцев [Вульф 2003: 307–308].
Не все философы были так очарованы Петром или его подданными. Например, в одной из центральных работ французского просвещения, книге Жан-Жака Руссо «Об общественном договоре» (1762), Россия использована в качестве основы для описания западноевропейских политических систем. Избегая рассуждений о климате, Руссо утверждал, что формы правления могут быть непосредственно выведены из национального характера. «Мудрый законодатель, – писал он, – испытует предварительно, способен ли народ, которому он их предназначает, их выдержать» [Руссо 1998: 233]. Усилия Петра Великого по модернизации, утверждал Руссо, были плохо приспособлены для самих русских; Петр хотел «просветить и благоустроить» русский народ, «в то время как его надо было еще приучать к трудностям этого» [Руссо 1998: 235; Вульф 2003: 300–301]. Любые попытки превратить «диких» русских в граждан, а не в подданных, противоречили их врожденному характеру.
Если русские не были европейцами или цивилизованными людьми, то кем они были? На протяжении раннего Нового и Новейшего времени представления о России накладывались на представления об Азии и Востоке. Из-за плохо развитой картографии, согласно которой граница между Европой и Азией помещалась где-то между реками Волгой и Обью, большинство европейских географов соглашались с тем, что Россия находится в двух частях света. (Только в XIX веке представление о том, что Европу от Азии отделяют Уральские горы, стало общепринятым21.) Географическое разделение обосновывало концепцию о культурных различиях. Таким образом, черты характера, приписываемые русским, в значительной степени совпадали с чертами, присущими азиатам. Этот запутанный комок категорий, включающий восточные и азиатские, «нецивилизованные» и неевропейские народы, определил русских как народ, заметно отличающийся от живущих западнее. Короче говоря, Российская империя рассматривалась только в контексте своей инаковости или непохожести на западноевропейские общества и народы.
По мере того как Российская империя расширялась на восток и юг, включая в себя народы Кавказа и Центральной Азии, географические категории запутывались еще больше. Как имперская держава Россия предприняла европеизацию Азии. Тем не менее в других контекстах эта имперская нация – безусловно, в прошлом и зачастую в настоящем – сама оставалась азиатской. Но эти изменчивые концептуальные категории, как правило, мало кого из европейских или американских наблюдателей волновали своей двусмысленностью или противоречиями.
Хотя отличия России от Европы обычно оценивались как нечто негативное, подъем романтического национализма в начале XIX века породил конкурирующую точку зрения. Романтики верили, что у каждого народа есть свой собственный дух или национальный гений, выраженный в культурных, политических и общественных формах. Когда романтики начали использовать национальные черты, русские предложили то, что историк Мартин Малиа назвал «душой на экспорт». Дары России в виде духовности, психологической глубины и коллективизма были видны во всем: от социальной организации до культуры. Восхваление самобытности России, известное в России как славянофильство, эхом разнеслось по всей Европе. Те, кто интересовался искусством, музыкой, живописью и танцами, находили в этих творческих формах выражение русского гения [Riasanovsky 1952: 171–174; Malia 1999: 130–133, 207].
В то время как европейские писатели и этнографы воспевали свое отличие от русских, межгосударственная политика протекала в совершенно иной плоскости. Уделяя гораздо меньше внимания национальному характеру, чем другие наблюдатели, королевские дома Европы в XVIII и XIX веках приветствовали русских царей как полноправных членов своей международной системы22. Россия была исключена из европейской цивилизации, но тем не менее являлась частью европейской политической системы. Высмеиваемая интеллигенцией как варварская и азиатская, Россия все же породила экзотические культурные явления, которыми восхищались во всей Европе. Хотя отмечалось, что Россия участвует в цивилизаторской миссии Европы, ее членство в клубе цивилизованных наций само по себе было под сомнением.
Эти дихотомии между политикой и культурой, цивилизованным и нецивилизованным часто переносились на само российское общество. Как местные, так и зарубежные комментаторы описывали российское общество как тонкий слой европейской элиты, члены которой если и не проживали еще в столице империи Санкт-Петербурге, то стремились туда попасть. Остальную часть общества они отождествляли, часто в уничижительном смысле и с оттенком безысходности, с массой варваров-крестьян. Более того, сама идея о том, что Россия находится между Азией и Европой, могла принимать две формы. В географической модели разделительная линия между Азией и Европой проходила где-то на российской земле, в то время как в социологической модели подчеркивалось, что самих русских можно разделить на небольшую цивилизованную элиту и огромное количество крестьян-азиатов. Однако, независимо от оси различий, лишь немногие комментаторы утверждали, что Россия является полностью европейской.
Когда Просвещение и Французская революция ознаменовали начало Нового времени, эти категории не получили почти никакого развития – фактически они изменились меньше, чем сама Россия. Когда царь Николай I взошел на престол в 1825 году, основные понятия, характеризующие Россию, – нецивилизованная, отсталая, деспотическая и азиатская, но духовная и коллективная – имели четко узнаваемых предшественников, отстоящих на три столетия. Расширение торговых, политических и культурных связей между Россией и остальной Европой, и все в большей степени с Соединенными Штатами, вызвало у иноземцев новую потребность интерпретировать Россию. Новое поколение наблюдателей за Россией в Европе проводило свои исследования, используя концептуальные категории, передававшиеся веками.
Автором одного из самых замечательных среди этих новых описаний был французский аристократ маркиз Астольф де Кюстин, который путешествовал по России в 1839 году. Как и его современник и соотечественник Алексис де Токвиль, де Кюстин больше внимания уделял политической теории, чем путевым заметкам. Он хотел посетить «жандарма Европы», как тогда называли Россию, в поисках аргументов против представительного правления. Он вернулся либеральным конституционалистом – с сильным отвращением к российским институтам и русским людям. Как и Герберштейн тремя столетиями ранее, де Кюстин пришел к выводу, что деспотизм в России был вполне заслуженным: «Другие народы терпели гнет, русский народ его полюбил; он любит его по сей день» [де Кюстин 1996, 2: 77]. Русские не были созданы деспотизмом, они сами его создали. И этот деспотизм возмутил его настолько, что перевернул его политические убеждения. Несмотря на то что де Кюстин неизменно отрицательно отзывался о своем опыте посещения России – пересекая границу по пути обратно во Францию, он провозгласил: «Я свободен!» [де Кюстин 1996, 2: 315], – тем не менее, рисуя портрет русских, де Кюстин в своем описании использовал не только отрицательные, но и положительные краски. Русские «суеверны» и «ленивы», но в то же время «поэтичны» и «музыкальны»23. Другими словами, русский характер выражался как в достойной осуждения политической системе, так и в экзотических искусствах.
Другое известное западное описание России середины века, написанное немецким аристократом, было посвящено не столько государственному управлению и культуре, сколько экономическим вопросам. В этом докладе, как и в работе де Кюстина, были отмечены различия между Россией и Европой. Барон Август фон Гакстгаузен посвятил бо́льшую часть своего путешествия по России сельской жизни и сельским учреждениям, особенно миру, или общине. В XIX веке крестьянская община была основным центром внимания для изучающих Россию как наиболее характерный аспект российского сельского хозяйства. Для набирающего силу славянофильского движения, которое отмечало уникальность России и ее удаленность от европейских социальных структур, община олицетворяла собой особый вклад России в мировую цивилизацию. Мир осуществлял свою деятельность на основе коллективного предприятия, а не конкуренции. Община раскрывала тесную связь между крестьянами и землей и была свободна от индивидуализма, секуляризма и анонимности, присущих развивающейся городской жизни в Западной Европе. Как выразился славянофил К. С. Аксаков, «община есть союз людей, отказывающихся от своего эгоизма, от личности своей, и являющих общее их согласие… [это] торжество духа человеческого» [Аксаков 1861: 291–292; Frierson 1993: 102]. Критика экономической отсталости России также сосредоточилась на общине, анализируя многие из тех же признаков. Коллективное принятие решений, утверждали эти критики, подрывало индивидуальную ответственность и стимулы, а также делало общину жесткой и консервативной. Для западников в России и за ее пределами община также была символом уникальности России – хотя и с негативной валентностью.
Взгляд Гакстгаузена на мир во многом совпадал с идеями славянофилов. Подобно славянофилам, этот немецкий путешественник признавал и даже восторгался паутиной взаимных обязательств, определявших жизнь в общине. Но Гакстгаузен не призывал к славянофильству. Описывая общину как гибкое и отвечающее требованиям времени учреждение, он также предсказал, что общинные принципы в конечном итоге уступят место частным интересам и конкуренции. Гакстгаузен предложил анализ мира, при котором славянофильские предпосылки приводили к западническим выводам. Он разделял мнение славянофилов о том, что мир выражает «фундаментальный характер славянской расы». Мир олицетворял все, что было уникального в славянском крестьянстве, в первую очередь общинные инстинкты и тесную связь с землей. Но Гакстгаузен также объявил общину экономическим провалом; она «не обладала условиями для достижения прогресса в сельском хозяйстве». Мир, кроме того, выявил некоторые из наиболее проблемных аспектов русского характера – такие черты, как лень и консерватизм. Хотя в более поздние годы взгляды Гакстгаузена эволюционировали, именно его предшествующие идеи, опубликованные в путевых заметках, сформировали понимание России другими24. В этой книге общинный принцип был канонизирован как центральный элемент не только русской жизни, но также русского характера. Герцен свободно заимствовал у Гакстгаузена в своих описаниях крестьян, даже отмечая со смущением, что потребовался немец, который бы «открыл… народную Россию»25.
Открытие русских крестьянских институтов вряд ли было той простой задачей, которую подразумевал Герцен. Напряженные споры о значении мира (как признака уникальности России или источника ее экономических проблем) вряд ли способствовали точному пониманию истории и особенностей крестьянской общины. Ее прошлое было (и остается) окутано тайной. Славянофилы восприняли эту неопределенность как свидетельство органической эволюции мира, а не как указание на его неравномерное и многоплановое развитие под влиянием налоговых сборов, крепостной зависимости и сельскохозяйственного производства. Определение историка Джеройда Тэнкьюрея Робинсона предполагало множество функций и интерпретаций общины; он назвал мир «организацией, распределяющей налоги и ответственной за налоги, с определенными функциями контроля над землей, которые отнюдь не были четко определены в документах того времени, однако либо уже выросли, либо в конечном итоге разовьются в ту широкую общность земельных интересов, которая (по крайней мере в более поздние времена) была так характерна для русской крестьянской жизни» [Robinson 1969: 12]. Таким образом, мир был инструментом общинного контроля над землей. Частые переделы земель, посредством которых владения перераспределялись и уравнивались между семьями общины, предполагали сильную веру в равенство; по крайней мере, так это видели славянофилы. Тем не менее решающая роль общины в сборе налогов подтверждается распространением перераспределительной общины после введения в 1724 году подушной подати. Владельцы крепостных, ответственные за сбор налогов с каждого из своих крестьян, были фискально заинтересованы в том, чтобы каждый крепостной мог позволить себе заплатить налог26. Однако, будь она порождением русской души или подушной подати, община играла важную роль в любых дискуссиях о будущем России.
Карл Маркс рассмотрел анализ крестьянской общины своего соотечественника с большим интересом и еще большим презрением. В письме Фридриху Энгельсу в 1858 году Маркс высмеял легковерие Гакстгаузена, принявшего спланированный коммунизм, пропагандируемый российскими властями. За «потемкинскими деревнями», как предположил Маркс, располагались ветхие сооружения, разрушенные развитием капитализма. Он настаивал на том, что капиталистическое развитие неизбежно приведет к социализму. Согласно его теории, единственный вклад, который крестьянская община может внести в прогресс, – это исчезнуть под давлением сельского капитализма. Все страны будут двигаться по одной и той же траектории. Капитализм без всяких различий между странами и народами оставит только два противостоящих друг другу класса: пролетариат и буржуазию. Мысль о том, что нация может найти обходной путь на этом историческом пути, была для Маркса кощунством. Только Азия, стоявшая вне исторического прогресса, могла избежать неумолимого движения к социализму. Таким образом, утверждения Герцена и Гакстгаузена о том, что русский мир может стать ядром российского социализма (то есть может помочь России обойти капитализм), противоречили не только пониманию Марксом России, но и его пониманию истории.
Позже Маркс пересмотрел эти взгляды на Россию. После краха Парижской коммуны в 1871 году, из-за которого революция в Европе стала казаться менее вероятной, он обратил свой взор на восток, где его работы широко читались и горячо оспаривались. И он, и Энгельс выучили русский язык и погрузились в экономические отчеты и политическую полемику о русской деревне. Даже эти несгибаемые универсалисты пришли к предварительному и плохо выраженному выводу, что панегирики Герцена в адрес русской общины, возможно, в конце концов были правомерны. В письмах, предисловиях и очерках – но никогда в объемных трудах – Маркс утверждал, что мир на самом деле может быть семенем социалистического порядка в России, «лучшим шансом, когда-либо предоставленным историей нации… [чтобы избежать] всех фатальных превратностей капиталистического режима»27. Мысль Маркса эволюционировала от универсализма в середине века к партикуляризму в последние годы его жизни. Маркс в конце концов примирился с наследниками Герцена, русскими народниками, а также, косвенным и непризнанным образом, с немецким писателем, которого он когда-то высмеивал28. Однако новые взгляды Маркса на Россию не были широко известны за пределами узкого круга революционеров.
Работа Гакстгаузена стала обязательным чтением для людей Запада, интересующихся Россией, особенно для тех, кто был равнодушен к революции. Его описание общинного принципа часто появлялось в западноевропейских, а затем и в американских работах о России. Книга Гакстгаузена также оказала влияние на, возможно, самую важную англоязычную работу о России в XIX веке – книгу Дональда Маккензи Уоллеса с емким названием «Россия». Впервые опубликовав ее в 1877 году, Уоллес прямо заявил, что многим обязан Гакстгаузену. Как и его немецкий предшественник, Уоллес подчеркивал экономические ограничения общинного сельского хозяйства. Как практичный англичанин он рассматривал общину в первую очередь с точки зрения ее социальных и политических функций, а не духовного значения. Однако Уоллес не игнорировал русский характер. Он предложил как положительные, так и отрицательные черты, которые делали русских уникальными. Крестьянин демонстрировал «замечательное отсутствие злопамятности и мстительности» [Маккензи Уоллес 1881: 222], обладая «такой силою выносливости и терпения, которая сделала бы честь любому мученику», а также имел «способность к продолжительному, упорному, пассивному сопротивлению» [Маккензи Уоллес 1881: 257]. Но Уоллес сослался и на «плохие рабочие привычки русских [и] минимальные усилия», а также на их «неисправимую лень» [Маккензи Уоллес 1881: 328]. Уоллес рассмотрел этот последний пункт с географической точки зрения: для прибывающих в Россию с востока, предположил он, русские будут казаться достаточно энергичными, в то время как те, кто приезжает с запада, видят их ленивыми. Способность к упорному труду, казалось, постепенно уменьшалась с запада на восток. Уоллес возложил вину за экономические проблемы России не на общину, как это сделал Гакстгаузен, а на эти черты характера, и особенно на непредусмотрительность [Kingston-Mann 1999: 169–170].
Сразу после «России» Уоллеса вышла еще одна крупная работа европейского автора, которая оказала еще более значительное влияние на американских экспертов по России: книга французского историка Альфреда Рамбо «История России с древнейших времен до 1877 года». Рамбо был гораздо больше озабочен историческими проблемами, чем многие пишущие о России до него. Но его научное исследование также служило современной политической цели: способствовать союзу между Россией и Францией. Рамбо подкреплял свой интерес к дипломатическому союзу этнографическим аргументом, подчеркивая сходство между французами и русскими. Он обвинил в навязывании деспотизма «монгольские орды», утверждая, что российское государство не соответствует желаниям русского народа. Его книга поражает как своими историческими подробностями, так и почти полным отсутствием внимания к национальному характеру. И все же утверждения об уникальности России и ее удаленности от Европы тем не менее вкрадываются в его аргументацию. Его описание крестьянской общины, например, заимствовано из славянофильского представления о том, что мир представляет собой «исконный» элемент русского общества. В этом смысле задача Рамбо была подобна задаче Монтескьё: используя географию и климат (тему первых глав Рамбо), утвердить принадлежность России к Европе29.
Соотечественник Рамбо Анатоль Леруа-Больё использовал тот же подход в своем историческом труде «Империя царей и русских» (1881), хотя и для противоположных политических целей. Главная цель Леруа-Больё состояла в том, чтобы объяснить огромную культурную отдаленность России от Франции в надежде сохранить значительную политическую дистанцию между двумя державами. Но он разделял с Рамбо общую структуру, начиная свою работу пространным обсуждением влияния климата и географии на русскую жизнь. Леруа-Больё представил подробный и неодобрительный анализ национального характера, акцентируя внимание на ненадлежащих рабочих привычках русских, терпении, покорности и отсутствии индивидуальности. Самые резкие слова он приберег для описания фатализма, который считал величайшим недостатком русского характера. Леруа-Больё нашел корни всех этих черт в земле: покорность и смирение русских, объяснил он, являются результатом их постоянной борьбы с природой. Отсутствие оригинальности и индивидуальных различий, аналогичным образом, может быть объяснено длинными участками ровных равнин и общим отсутствием географических особенностей30.