Жизнь Харпера в Чикагском университете во многом определялась желаниями его благодетеля. Крейн оговорил, что Харпер должен был проводить половину каждого года за пределами Соединенных Штатов108. Хотя эта оговорка, должно быть, нравилась любителю путешествовать Крейну, Харпер был обеспокоен. Еще в 1903 году он выразил озабоченность по поводу посещения «этой интересной, но дикой страны», к изучению которой он сам направлялся109. Условия назначения – согласно которым Харпер первоначально был определен в школу дополнительного образования, а не в более престижный колледж – по-видимому, вызвали некоторое негодование у других преподавателей110. Условия найма Харпера означали, что он мог оставаться на своем посту, несмотря на такую зависть. Харпер довольствовался преподаванием в Школе дополнительного образования и на самом деле часто пытался отговорить потенциальных студентов от изучения русского языка, называя его предметом, подходящим только для «ненормальных» и «чокнутых» [Parry 1967: 82–84, 94]. Он не работал над созданием академической империи, подобно Кулиджу, а вместо этого возделывал свой собственный небольшой сад.
После своего первого визита в Россию в 1903 году Харпер часто туда ездил, устанавливая ряд важных контактов с американскими дипломатами, интеллектуалами и другими приезжими учеными. Так, например, ожидая в коридорах правительственного учреждения, Харпер встретился с Бернардом Пэрсом, основоположником славистики в Великобритании. Они оставались дружны в течение четырех десятилетий, пережив две революции в России и отречение каждого из них от России. Их отношения укрепились после того, как Пэрс пригласил Харпера на свою программу изучения русского языка в Ливерпульском университете, где Харпер помогал редактировать «Russian Review» и вел занятия с 1911 по 1913 год111.
К тому времени Харпер уже получил еще одно образование в области политологии. В 1909 году он сообщил Крейну о том, что ученая степень в Колумбийском университете значительно улучшит его способность понимать и объяснять события в России. После нескольких лет исследований в России и преподавания русского языка в Чикаго он почувствовал, что степень по политологии поспособствует его преподавательской деятельности, позволив включить в нее не только филологию, но и современные проблемы. Будучи аспирантом факультета политологии Колумбийского университета в 1909–1910 годах, Харпер учился у некоторых из наиболее значимых специалистов по общественным наукам той эпохи, в том числе у историков-бунтовщиков Чарльза Бирда и Джеймса Харви Робинсона, а также у экономиста Э. Р. А. Селигмана; историк-марксист В. Г. Симхович также был на этом факультете. Окончив обучение, Харпер познакомился с группами американских реформаторов, таких как Артур Буллард и Синклер Льюис; он также познакомился с некоторыми живущими в Нью-Йорке русскими радикалами. Если добавить к этим контактам связи его семьи и его благодетеля, то Харпер имел обширную сеть знакомств, которая простиралась от убогих прибежищ русского марксизма до кафе Гринвич-Виллидж, где обсуждали социализм в Америке, и роскошных поместий семьи Рокфеллеров112. Он произвел большое впечатление на Чарльза Бирда, который в равной степени говорил и о своей профессиональной деятельности, и о своем студенте, когда написал, что Харпер «использует свой мозг гораздо лучше, чем большинство людей, которые посвящают себя научным занятиям»113.
Труды Харпера о политической жизни в России сочетали в себе отголоски его первого образования, полученного во Франции, и методы, которым он научился в Колумбийском университете. Неудивительно, что он ссылался на национальный характер, перечисляя препятствия на пути развития демократии в России. Культурные и политические условия крестьянства, по мнению Харпера, были серьезными препятствиями для появления в России демократии. Он повторил знакомый набор стереотипов: крестьяне были «беспечны», безответственны, крайне консервативны и небрежны (если не откровенно ленивы) в своих рабочих привычках114.
Эти широко распространенные стереотипы о крестьянской жизни вошли в рассуждения Харпера о поведении русских в более общем плане. Он выделил четыре черты, которые сформировали русский характер и политическую ситуацию. Во-первых, прежде всего Харпер подчеркивал весьма энергичные эмоциональные порывы в русском характере. Редко поддаваясь обоснованным доводам, писал он, русские испытывают глубокие эмоции, часто в «больших вспышках моральной энергии». Во-вторых, Харпер критиковал русские рабочие привычки как спазматическое чередование возбуждения и уныния. Последнее часто доминировало, делая русских парализованными апатией. Уныние русских приводило, по Харперу, к третьей черте – пессимизму, – которая оказала столь же тлетворное воздействие на русскую жизнь. Наконец, Харпер определил отсутствие у русских «твердости характера» как политическую, а не только физиологическую проблему115.
Хотя упоминания об этих чертах, как правило, лишь фрагментарно присутствуют в разных работах Харпера, они согласуются с его общей аргументацией о политическом развитии России. Одна лекция 1910 года объясняет многие из этих связей. Основная тема лекции свидетельствует о том, в какой степени он включил понятие о национальном характере в свой взгляд на жизнь в России. Харпер начал с того, что обратил внимание на молодую и, следовательно, неглубокую культуру России, что означало, что «этот народ остался ближе к природе и, следовательно, в большей степени находится под ее влиянием», – особенно важное соображение, учитывая экстремальный климат России. Неудивительно, продолжал Харпер, что так много качеств русского характера можно приписать природному окружению. Схема длительных затиший, за которыми следуют приступы интенсивной активности, одинаково хорошо применима как к погоде, так и к политической жизни в России. Пессимизм также проистекает из отношения русских к окружающей их земле: «меланхоличная русская душа», писал Харпер, выросла из «плоских и однообразных» русских равнин. Политическая апатия, по той же причине, возникла из чувства бессилия, вызванного огромными размерами страны. Эти аргументы, знакомые по работам Леруа-Больё, показывают, как американские интерпретации политической ситуации в России косвенным образом опирались на оценки русского характера, основанные на географических и климатических аспектах116.
Как и Кулидж, Харпер использовал при анализе современной России географический уклон Леруа-Больё. Основываясь на образовании, полученном ими в Париже, оба американца связали географические особенности страны с национальным характером, а затем с текущими событиями. Появление новых экспертов по России в американских университетах обеспечило институциональное прибежище для таких партикуляристских представлений. И у Харпера, и у Кулиджа было множество возможностей применить эти идеи о русском характере к политической ситуации в России.
Предсказание Харпера 1902 года о том, что в России будет все спокойно, не оправдалось уже в следующем году, когда к растущей волне сельского протеста присоединился Кишиневский погром. К 1905 году, когда военные действия России против Японии обернулись неудачами, а затем поражением, конфликты проникли в города. Харпер сам наблюдал эти сотрясения страны в муках войны и революции. Как и другие американцы, восхищенные или испытывающие отвращение к революционной деятельности в России, для объяснения ее политических потрясений первых десятилетий XX века он использовал знакомый набор якобы русских черт характера.
Часть II
РЕВОЛЮЦИОННАЯ РОССИЯ, СТИХИЙНЫЕ РУССКИЕ
Глава 4
«Немногим лучше животных»
В начале 1905 года Сэмюэль Харпер, следуя желанию Чарльза Крейна иметь в штате ученого, погруженного в события в России, находился в российской столице Санкт-Петербурге. В воскресенье 22 января Харпер наблюдал за мирной демонстрацией рабочих во главе с отцом Георгием Гапоном. Множество рабочих несли изображения царя Николая II в его главную резиденцию, Зимний дворец. Протестующие просили царя – которого в тот день не было во дворце – улучшить условия труда, но были встречены стрельбой. Были убиты сотни верноподданных самодержца. Вместе с ними умерли не только их мольбы о лучшей жизни, но и надежды на мирное преобразование России. Харпер немедленно отправился в американское посольство в Санкт-Петербурге, где опросил сотрудников посольства и самого посла [Harper 1945: 27].
Кровавое воскресенье стало кульминацией нарастающей волны протестов в России. Волнения начались в русской деревне, которая с 1902 года сотрясалась от крестьянских беспорядков и погромов, затем распространились на города, поскольку война России с Японией привела к ухудшению положения в тылу. Русско-японская война началась в феврале 1904 года с внезапного нападения на российские военно-морские силы в Порт-Артуре. После этого первого поражения военные усилия России в основном пошли под откос, что быстро переросло в двойное фиаско для царского правительства на международной и внутриполитической арене117. Ухудшение условий труда спровоцировало забастовки, особенно в политической и промышленной столице Санкт-Петербурге. Студенты университетов требовали изменений в образовательной и политических сферах, что приводило к частым закрытиям университетов. По сельской России распространились крестьянские волнения, чему способствовали группы социалистов-революционеров – эти радикалы, занимавшие крайнюю позицию на одной стороне шкалы революционных взглядов в России, были ориентированы на деревню. Социал-демократы, в их числе большевики, больше придерживались марксистского видения пролетарской революции. Все это время революционные группы усиливали свою террористическую деятельность, были убиты два подряд министра внутренних дел и члены царской семьи.
Эти столкновения резко расширились после Кровавого воскресенья. Собрание русских фабрично-заводских рабочих, которое организовало это шествие, едва ли можно назвать радикальным. На самом деле эта организация была основана как легальный правительственный инструмент для направления протестов рабочих в соответствующее лояльное и ненасильственное русло. Волнения усилились весной и летом, охватив все слои населения. Представители различных профессий и крестьяне присоединились к рабочим и радикальной интеллигенции в протесте против тяжелых экономических условий и ограничений в политической сфере. Волнения в сельской местности были сосредоточены на экономических проблемах, в которых после голода 1891 года не наметилось никаких улучшений. Набирающий силу Всероссийский крестьянский союз призывал к «земле и воле». Сотни спонтанных протестов на местах достигали этих целей, приводя к захвату земель помещиков. В июне к волнениям присоединились моряки, которые протестовали против ужасных условий – поводом послужило сообщение о борще, приготовленном из несвежего мяса – после чего началось восстание на броненосце «Потемкин». В 1905 году Портсмутский договор (штат Нью-Гэмпшир), благодаря которому президент Теодор Рузвельт получил Нобелевскую премию мира, положил конец внешней войне России против Японии, хотя внутренние войны в стране только усилились. Столкновения и забастовки продолжались и осенью. Действия правительства по успокоению протестов, в том числе обещание создать выборную Думу (парламент), не удовлетворили протестующих, потому что полномочия Думы были только консультативными, а не законодательными.
В октябре 1905 года, надеясь предотвратить всеобщую забастовку в Санкт-Петербурге, царь издал манифест и начал проводить фундаментальные политические и экономические изменения. Медленно и с перерывами продвигаясь к экономической реформе в 1905 и 1906 годах, царское правительство снизило процентные ставки и – что было наиболее радикально – отменило выкупные платежи, которые тяготили русских крестьян со времен отмены крепостного права. К 1907 году новые законы ввели обязательства для отдельных крестьян (а не для общины), нанеся смертельный удар по миру как административной единице. Манифестом от 17 октября царь постановил, что Дума будет обладать не только консультативными полномочиями. Изданные в мае 1906 года, накануне открытия первой Думы, «Основные государственные законы» конкретизировали рамки того, что могло бы стать конституционной монархией; однако они также устанавливали жесткие ограничения на деятельность Думы. То, что в правительстве давали одни нововведения, другие отнимали: первые две Думы заседали несколько месяцев, после чего они потребовали того, что царь довольно здраво счел необоснованными уступками. Императорский кабинет объявил перерыв в работе первой и второй Думы и еще больше ограничил избирательное право, чтобы гарантировать, что последующие парламенты будут более преданны режиму или, по крайней мере, более уступчивы. Таким образом, так называемый конституционный эксперимент в России породил надежды, не дав при этом значительных результатов.
Эти надежды в первую очередь ощущались в самой России, но не только. Американские наблюдатели за Россией, независимо от своих политических симпатий, использовали ситуацию в России, чтобы доказать свою точку зрения. Для консерваторов, таких как Изабель Хэпгуд, Теодор Рузвельт и посол Джордж фон Ленгерке Мейер, события в России продемонстрировали, что «варварские и неуправляемые» простые русские нуждаются в более строгой дисциплине118. Либералы, такие как Крейн, Харпер и их друг Милюков, увидели в протестах долгожданную возможность России вступить в ряды европейских демократий119. А радикалы, проживающие в Америке, как местные, так и иммигранты, пришли в восторг от возможности революции, которая превратит русскую деспотию в социалистическое государство. Социалистические писатели, такие как Уильям Инглиш Уоллинг, сразу же отправились в Россию в надежде услышать – и распространить – «послание России». Уоллинг также принимал у себя видных радикалов, таких как писатель Максим Горький, когда они приезжали в Соединенные Штаты [Saul 1996: 490–491, 564–566].
Однако, несмотря на разницу в политических взглядах, у большинства американских наблюдателей был общий набор представлений о России и ее населении, особенно о крестьянстве. Все они, независимо от того, выступали ли они за бóльшую дисциплину или за бóльшую свободу для русского народа, видели в крестьянах стихийную силу, движимую инстинктом, а не разумом. Таким образом, крестьян требовалось организовать, если не откровенно приручить, чтобы оправдать разнонаправленные политические надежды американских наблюдателей. Таким образом, несмотря на все кардинальные изменения в России, американские наблюдатели применили знакомый набор инструментов для их интерпретации. Независимо от политической позиции, американские эксперты по России продолжали рассматривать события с точки зрения национального характера. Это не значит, что они разделяли одни и те же убеждения или питали одни и те же надежды. Однако это показывает, в какой степени оценки национального характера проникли в работы о России и ее жителях.
Консерваторы и защитники царского режима, описывая политические проблемы России, занимали, пожалуй, самую крайнюю позицию. Они считали крестьянство недостойным демократии и неспособным защищать свои интересы. Главными злодеями, конечно, были радикалы. Хэпгуд обвинила их в беспорядках, назвав их «безрассудными дегенератами <…> приводимыми в действие просто безумными амбициями». Они «вынуждали» рабочих участвовать в саморазрушительных протестах. Она противопоставила радикалов русским крестьянам, которые демонстрировали простодушие и глубоко укоренившуюся любовь к земле. (Связь между радикализмом и отсутствием корней часто принимала антисемитский оттенок; особенно это проявлялось у американских консерваторов, но не только у них.) Крестьяне не просто любили землю, но и были ею сформированы. Топография местности и климат создали в них «сочетание спазматической энергии и отвращения к деятельности». Эти резкие колебания в настроениях и активности, по предположению Хэпгуд, были причиной нынешнего кризиса. Простые русские, «сбитые с ног» как «реальными ошибками», так и «ошибочными» идеями, не обладали ни здравым смыслом, ни логикой [Hapgood 1906: 647–648, 661]. Только при правильном руководстве и контроле, заключала Хэпгуд, Россия могла восстановить личную и политическую стабильность. Она верила, что у царя есть люди, способные обеспечить такое руководство. Например, она высоко оценила С. Ю. Витте, недавно назначенного на пост председателя Совета министров, как человека настолько компетентного и амбициозного, что он казался «почти американцем» [Hapgood 1905: 162]. Эта мысль во многом повторяется в трудах Альфреда Рамбо, хотя и в контексте полного осуждения парламентской демократии. Подобно американским консерваторам, Рамбо утверждал, что массы неспособны к самоуправлению [Rambaud 1905: 663]. Те, кто опасался всеобщей демократии в своих странах, выразили повышенные опасения по поводу демократии в России.
Другим путем пошел давно ушедший в отставку с дипломатической службы Эндрю Диксон Уайт – он сосредоточился на покорности крестьян. Он описал военные и политические последствия пассивности России, которую он отметил ранее, назвав крестьян, служащих в армии, «тупым загнанным скотом <…> зачастую преданным, но всегда невежественным» [White 1905b: 8–9]. Уайт распространил эту коровью метафору на политическую сферу в смелом, но ошибочном предсказании: «крестьянство лишь немногим лучше животных. Было бы столь же разумно ожидать, что дикий скот на равнинах взбунтуется против пастухов, как и ожидать, что русские крестьяне восстанут против аристократии». Описывая тех простых русских, которые протестовали против условий своей жизни, Уайт напоминал Хэпгуд, утверждавшую, что они плохо подготовлены к демократии. Их слепая преданность царю, проявленная во время акции протеста в Кровавое воскресенье, продемонстрировала их низкий «умственный уровень» [White 1905a: 733–734]. Основная масса населения России оставалась «в неведении относительно всего того, что желательно знать людям, которым нужно участвовать в самоуправлении». При достаточном образовании и дисциплине демократия все же может возникнуть в России, и это маловероятное событие потребует «длительного и бурного» переходного периода120.
Американский посол в Санкт-Петербурге Джордж фон Ленгерке Мейер, несмотря на свою личную неприязнь к Уайту, согласился с оценкой своего предшественника в отношении России121. Мейер, который познакомился с Кулиджем в колледже и всю жизнь с ним соседствовал, так же, как и этот гарвардский историк, имел бостонские аристократические корни. В 1890-х годах он занимал руководящие посты на местном уровне, после чего сфера деятельности Мейера расширилась. До переезда в Россию в 1905 году он занимал пост спикера Палаты представителей штата Массачусетс и посла в Италии; среди более поздних его должностей: управляющий почтой и министр военно-морского флота122. Мейер описывал русское крестьянство со снисходительностью и некоторым раздражением. С момента своего первого приезда в Санкт-Петербург в свои описания русских он вплетал упоминания их незрелости и варварства. В том же смысле он понимал восстания 1905–1906 годов, объясняя, что русские никогда не смогли бы инициировать настоящую революцию: «Они не были устроены таким образом. Они накаляются, затем наступает несколько разгульных дней, и после того, как действие водки [sic!] проходит, их активность снижается»123. Летом 1906 года он пришел к выводу, что крестьяне, «восстав и проявляя недовольство, ведут себя как животные без какого-либо здравого смысла или причины»124. Хотя Мейер в этих жестоких проявлениях революционных настроений винил свойственный народу характер, он не считал русских ответственными за свои действия. Главная вина, писал он, лежит на государственных бюрократах, которые «воображали, что они могут продолжать управлять 100 000 000 крестьян, оставляя их необразованными и живущими почти как животные». Аналогично он рассматривал Русско-японскую войну как моралите не только о людях, но и о правительствах: «Образование, хорошее правительство и свобода всегда побеждают невежество, неправильное правление и деспотизм»125. И в Русско-японской войне Россия явно представляла сторону деспотизма.
Джордж Кеннан извлек из этой войны несколько иную мораль. Подчеркивая ответственность правительства за недостатки характера, Кеннан выразил надежду, что русские сбросят самодержавие и выполнят обещание, заложенное в их характере. Его новый интерес к России возник после вынужденного академического отпуска. Российское правительство запретило Кеннану въезд в страну после его провокационных работ и лекций о системе сибирской ссылки, которые, по-видимому, побудили Марка Твена заявить: «Если динамит – единственное средство против таких условий [ссылки], то слава Богу, что у него есть динамит!»126 Вместо этого Кеннан решил посетить Корею, Японию и Кубу и написать о них. В своих путевых заметках он обычно сводил культуры к нескольким стереотипам, а затем переходил к «длинному списку пороков или недостатков». Он грубо оскорбил каждую из этих культур за отсутствие у них способностей, самоконтроля, мужественности или всего вышеперечисленного127. По мере того как география его путешествий расширялась, его убеждения о характере несколько поистрепались, но в целом он был им верен. Характер по-прежнему оставался для Кеннана основным понятием.
С началом Русско-японской войны у Кеннана появилась возможность вернуться к теме индивидуального и национального характера, с чего и началась его карьера. Как и в своем разоблачительном материале о Сибири, Кеннан хотел продемонстрировать недостатки Российской империи. Однако, выдвигая обвинение против России, он не только раскрыл свои политические взгляды; он также дал подробное определение двух основных концепций, определяющих его взгляд на мир и его народы. Он описывал эту войну как битву между «цивилизованной» Японией и «полуварварской и средневековой» Россией, практически переворачивая традиционную ассоциацию азиатских народов с варварством – и проводя близкую параллель с мыслями, описанными в личных материалах Мейера. В статье под названием «Что есть цивилизованная власть?» Кеннан определил семь критериев цивилизации, начав с «умственной и моральной культуры». Затем он перечислил ряд общих критериев, таких как религиозная терпимость и уважение к закону, а потом снова обратился к проблемам характера, таким как «индивидуальное и национальное развитие в личных добродетелях, которые могут быть описаны как характеристики джентльмена (скромность, мораль, гуманность и справедливость)». Статья звучит как обвинение правительству и народу России; по каждому из семи критериев Кеннан счел Россию несоответствующей [Kennan 1904: 519, 515]. Во время и после Русско-японской войны он более симпатизировал японцам, чем жителям Восточной Европы, особенно тем, кто эмигрировал в Соединенные Штаты. Он так выразил свое недовольство президенту Рузвельту: «…мы принимаем самые низкие, самые невежественные и самые деградировавшие классы из Восточной и Юго-восточной Европы <…> но мы предлагаем не допускать <…> народ трезвый, трудолюбивый, аккуратный, чистый, нравственный и хорошо образованный [то есть японцев]. Это настолько иррационально, что кажется нелепым». Показатель цивилизованности для Кеннана сильно зависел от индивидуальных действий и индивидуального характера. Поведение отдельных людей определяло уровень цивилизации страны128.
Кеннан с готовностью критиковал многие аспекты русского характера в том же духе, что и кубинский или корейский характер. Русские крестьяне, писал он, были «грубыми и неотесанными», подобострастными и нечистыми. В материалах Кеннана необычайно много вырезок из газет и журналов о русском характере, что свидетельствует о его зависимости от предыдущих интерпретаций, в том числе от таких ученых, как Леруа-Больё. Он добросовестно записывал свидетельства пассивности, покорности, готовности русских страдать, склонности к объединениям (до такой степени, что «сильно граничит с коммунизмом», как он отметил в 1901 году) и суевериям. Как и Юджин Скайлер в 1870-х годах, Кеннан выдвинул идею о том, что одним из критериев цивилизованности является обращение с женщинами; он предположил, что «участь славянских женщин улучшается по мере отдаления от восточного варварства и приближения к западной цивилизации»129. Но его идеи отличались от идей некоторых консерваторов тем, что он часто обращал эти недостатки характера против российского правительства. Объявив себя – несмотря на эти критические замечания – «другом русского народа», Кеннан возложил вину за коллективные неудачи русских на правителей страны [Kennan 1904: 520]. Он также отметил, в какой степени эти недостатки ограничивают жизнь страны.
Либералы, такие как Сэмюэль Харпер, в обвинениях российского государства пошли дальше Кеннана. Находившийся во время волнений 1905 года в Санкт-Петербурге, Харпер, по крайней мере во время своего пребывания в России, уделял много внимания изучению борьбы за демократию среди либеральных интеллектуалов, таких как Милюков. В Кровавое воскресенье и во многих других случаях Харпер выполнял роль неофициального информатора посольства – держал в курсе событий его сотрудников, в то же время отказываясь от должности секретаря. Эта неформальная и неофициальная роль станет впоследствии его нишей [Harper 1945: 27, 44]130.