Сандлер попал в эту больницу всего через несколько недель после первой посылки из Lederle Laboratories, и 6 сентября 1947 года Фарбер начал делать Сандлеру инъекции птероиласпарагиновой кислоты (птероиласпартата, ПА), первого из антифолатов Lederle. (В те времена никакого согласия на испытание лекарств – даже токсичных – от пациентов обычно не требовалось. Родителям иногда упоминали о клиническом исследовании, детей же никогда не информировали и не консультировали. Нюрнбергский кодекс – свод правил о проведении экспериментов на людях, – требующий четко сформулированного добровольного согласия пациента, был вчерне написан 9 августа 1947 года, меньше чем за месяц до начала испытаний ПА. Едва ли Фарбер в Бостоне слышал о тех правилах.)
ПА практически не действовал[83]. В течение следующего месяца у Сандлера нарастала вялость. Очаг болезни пережимал ему спинной мозг, так что ребенок начал хромать. Появилась ломота в суставах и сильные мигрирующие боли. Затем лейкемия поразила бедренную кость, спровоцировав ее перелом и невыносимую, неописуемой силы боль. В декабре случай казался совершенно безнадежным. Край селезенки, больше всего набитый лейкозными клетками, опустился до самого паха. Отекший, бледный, безразличный ко всему ребенок находился на грани смерти.
Но 28 декабря Фарбер получил от Суббарао аминоптерин – новую разновидность антифолата, по структуре лишь немногим отличную от ПА. Фарбер спешно принялся вводить новое лекарство мальчику, надеясь в лучшем случае хоть немного притормозить болезнь.
Реакция превзошла все его ожидания. Рост числа лейкоцитов, недавно поражавший своей космической скоростью – 10 тысяч в сентябре, 20 тысяч в ноябре и почти 70 тысяч в декабре, – внезапно вышел на плато. Но что еще удивительнее, вскоре число лейкоцитов начало снижаться, бласты постепенно исчезали из крови. В канун Нового года количество белых клеток было уже в шесть раз ниже пикового уровня – почти нормальным. Рак никуда не исчез, под микроскопом все еще выявлялись злокачественные клетки, однако он на время затих, застыл в гематологическом тупике морозной бостонской зимой.
Сандлер вернулся в больницу 13 января 1948 года, впервые за два месяца шагая самостоятельно. Селезенка и печень у него настолько уменьшились, что, как заметил Фарбер, “штанишки сползали с пояса”. Кровотечения прекратились. К мальчику вернулся аппетит, и не просто вернулся, а стал волчьим, будто Роберт пытался наверстать все упущенные за полгода приемы пищи. В течение февраля Роберт и Эллиотт Сандлеры снова казались одинаковыми, как и положено идентичным близнецам.
Ремиссия Сандлера – беспрецедентная в истории лейкемии – вызвала у Фарбера всплеск бешеной активности. В начале 1948 года в больнице появились новые маленькие пациенты – девочка двух с половиной лет с опухолями на голове и шее и трехлетний мальчик с больным горлом, – у которых в конце концов диагностировали острый лимфобластный лейкоз. На Фарбера свалились антифолаты Йеллы и отчаянно нуждавшиеся в них пациенты, поэтому он подыскал себе помощников: гематолога по имени Луис Даймонд и ассистентов – Джеймса Вольфа, Роберта Мерсера и Роберта Сильвестра.
Руководство детской больницы невзлюбило Фарбера еще с первого его клинического испытания, второе же переполнило чашу их терпения. Коллектив проголосовал за перевод всех интернов-педиатров из отделения химиотерапии лейкозов, обосновав решение тем, что царящие в лейкозных палатах безысходность и экспериментаторство не идут на пользу учебному процессу[84]. Фарберу и его ассистентам пришлось взять на себя всю заботу о пациентах. Как заметил один хирург, больных раком детей обычно “запихивали в самые дальние уголки больницы”. И раз уж они все равно лежат на смертном одре, как считали педиатры, то не будет ли добрее и милосерднее просто дать им “уйти спокойно”?[85] Когда один клиницист предложил использовать новые “химикаты” Фарбера лишь как средства последнего выбора, Фарбер, вспомнив свой патологоанатомический опыт, парировал: “К тому моменту единственным химикатом, который вам понадобится, будет раствор для бальзамирования”[86].
Заднюю комнатку возле уборных Фарбер переоборудовал в подобие амбулатории. Его немногочисленный персонал ютился кто где по всему отделу патологии – в подсобках, на лестничных клетках, в пустующих кабинетах. Больница им почти не содействовала. Помощники Фарбера собственноручно заостряли иглы для аспирации костного мозга[87]. К тому времени это было сильно устаревшей практикой, сравнимой лишь с предоперационной правкой скальпеля на точильном колесе. Они тщательно, с невероятным вниманием к деталям отслеживали течение болезни: документировали каждый анализ, каждое переливание крови, каждый подъем температуры у каждого пациента. Если им было суждено победить лейкемию, Фарбер хотел зафиксировать для потомков каждую минуту этой битвы – пусть даже больше никто не желал наблюдать за ней. Той зимой Бостон окутала лютая, гнетущая стужа. Зарядили метели, и в клинике Фарбера наступило временное затишье. Узкую асфальтовую дорогу, что вела к Лонгвуд-авеню, завалило грязным мокрым снегом. Подвальные помещения, которые и осенью-то отапливались еле-еле, теперь совсем промерзли. Частоту введения антифолатов сократили с семи до трех раз в неделю. В феврале, когда метели утихли, ежедневный инъекционный режим восстановился.
Тем временем новости о достижениях Фарбера в контроле детских лейкозов распространялись, и в клинику тонкой струйкой потекли новые пациенты. И так, случай за случаем, невероятная закономерность подтвердилась: антифолаты снижали число лейкозных клеток – а подчас и вовсе уничтожали их, – во всяком случае, на какое-то время. Случилось еще несколько ремиссий, столь же ярких и показательных, как у Сандлера. Два мальчика, получавших аминоптерин, вернулись в школу. Девочка двух с половиной лет снова начала бегать и играть после семи месяцев, проведенных в постели. Восстановление нормальности крови возвращало хотя бы мимолетную нормальность детству[88].
Однако заканчивалось все и всегда одинаково. После нескольких месяцев ремиссии рак неминуемо возвращался, рано или поздно перебарывая даже сильнейшие средства Пеллы. Опухолевые клетки вновь образовывались в костном мозге, потом прорывались в кровь, и даже самые активные антифолаты не могли сдержать их деление. Роберт Сандлер умер в том же 1948-м после нескольких месяцев успешного лечения.
И все же те ремиссии, пусть даже временные, были подлинными – и исторически значимыми. К апрелю 1948 года у Фарбера накопилось достаточно материала для представления предварительных результатов в New England Journal of Medicine. Группа Фарбера лечила 16 пациентов, 10 из которых откликнулись на лечение, а 5 – примерно треть первоначальной группы – оставались в живых четыре или даже шесть месяцев после постановки диагноза[89]. При лейкемии отвоеванные полгода жизни казались вечностью.
Опубликованная 3 июня 1948 года семистраничная статья Фарбера была до отказа набита таблицами, графиками, микрофотографиями и лабораторными показателями. Написанная отточенным, бесстрастным, формально-научным языком, читалась она, однако, на одном дыхании – как все знаковые медицинские статьи. И, подобно всем хорошим романам, оказалась неподвластна времени. Прочесть ее сегодня – значит проникнуть в закулисье бостонской клиники с ее беспокойными буднями, явственно увидеть пациентов, цепляющихся за жизнь, и Фарбера с помощниками, отчаянно ищущих новые лекарства от смертельного недуга, что исчезает на миг и снова возвращается. Это был полноценный сюжет – с завязкой, развитием событий и, к сожалению, с концом.
Статью восприняли, как вспоминает один ученый, “со скептицизмом, недоверием и возмущением”[90]. Однако самому Фарберу исследование принесло дразнящую весть: рак, даже в самой агрессивной форме, поддается медикаментозному лечению. Таким образом, в течение шести месяцев на рубеже 1947 и 1948 годов Фарбер наблюдал, как извечно запертая дверь заманчиво приоткрылась и вскоре снова захлопнулась наглухо. Но сквозь ту небольшую щель он разглядел ослепительную возможность. Исчезновение агрессивного системного рака под действием химического препарата стало прецедентом в истории онкологии. Летом 1948 года, оценив биоптат костного мозга ребенка, только что прошедшего курс лечения аминоптерином, один из ассистентов Фарбера не поверил своим глазам. “Костный мозг выглядел до того нормальным, – писал он, – что можно было помечтать и о полном исцелении” [91].
Фарбер как раз и мечтал: о специфичных противораковых лекарствах, убивающих злокачественные клетки и позволяющих нормальным клеткам снова занять положенные им пространства; о целом спектре системных антагонистов, способных уничтожать опухолевые клетки; об излечении лейкемии химическими препаратами и дальнейшем перенесении этого опыта на более распространенные формы рака. Он бросил вызов всей онкологии, и целому поколению врачей и ученых предстояло его принять.
Личная чума
Мы выдаем себя метафорами, которые выбираем для описания космоса в миниатюре.
Стивен Джей Гулд[92]Три с лишним тысячи лет это заболевание известно медицине. И три с лишним тысячи лет человечество стучится в двери медицины, ища “исцеления”.
“Рак: великая тьма”, FortuneПришел черед рака стать болезнью, что входит без стука. Сьюзен Зонтаг.
“Болезнь как метафора… ”Мы склонны думать о раке как о “современном” заболевании, поскольку нарочито современны все связанные с ним метафоры. Это болезнь перепроизводства, болезнь молниеносного размножения – неостановимого, срывающегося в бездну бесконтрольности. Современная биология рисует нам клетку как своеобразную молекулярную машину. Рак тогда предстает в образе машины, неспособной подавлять первоначальную команду к размножению и превращающейся в несокрушимый самоходный автомат.
Представление о раке как об иллюстративной напасти XX века напоминает ситуацию с другой болезнью – туберкулезом, или чахоткой, которая считалась когда-то эмблемой века XIX. Оба недуга, как справедливо утверждала Сьюзен Зонтаг в своей книге “Болезнь как метафора… ”, кажутся в равной степени “непристойными – зловещими, отталкивающими, безобразными”. Оба высасывают из больного жизненные соки, оба растягивают процесс встречи со смертью: оба характеризуются словом “умирание” больше, чем словом “смерть”.
Однако, несмотря на все эти параллели, туберкулез принадлежит иному веку. Чахотка была воплощением викторианского романтизма, доведенного до патологической крайности: лихорадочной, спирающей дыхание, беспощадной и неотвязной. От этого “недуга поэтов” медленно угасал Джон Китс в своей римской каморке с окнами на Испанскую лестницу[93], а Байрон, одержимый романтик, любил фантазировать об умирании от чахотки, чтобы впечатлить своих возлюбленных. “Болезнь и смерть зачастую красивы, как… лихорадочный румянец чахотки”, – писал Генри Торо в 1852 году[94]. В “Волшебной горе” Томаса Манна этот чахоточный жар пробуждает в своих жертвах лихорадочную творческую силу – очистительную, душеспасительную, просветляющую, словно бы пронизанную самой сутью эпохи.
Рак связан с более актуальными образами. Злокачественные клетки – отпетые индивидуалисты, “нонконформисты во всех возможных смыслах слова”, как отмечал писатель-хирург Шервин Нуланд[95]. Термин “метастазы”, введенный для описания миграции рака из одного места в другие, – странный гибрид древнегреческих слов цвта и crcdcng, означающий “вне неподвижности” – сорвавшееся с привязи, нестабильное состояние, отражающее особую нестабильность современности. Если чахотка убивала жертв патологическим опустошением (бациллы туберкулеза постепенно “выедают” легкие), то рак убивает патологическим излишеством, переполняя человеческое тело избыточным количеством клеток. Рак – болезнь экспансии, он захватывает ткани, основывает колонии во враждебном окружении, ища “прибежища” в одном органе, а затем перебираясь в следующий. Он действует отчаянно, изобретательно, ловко, свирепо, захватнически и оборонительно – все сразу, словно своим примером учит нас, как выживать. Противостоять раку – значит сражаться с параллельным видом, вероятно, даже более приспособленным к жизни, чем мы.
Этот образ рака как нашего нынешнего непримиримого противника-двойника столь навязчив потому, что в какой-то мере это чистая правда. Злокачественная клетка – поразительное искажение клетки нормальной. Рак – феноменально успешный завоеватель и колонизатор отчасти благодаря тому же арсеналу, что приносит успех нам самим – как виду в целом, так и отдельным организмам.
Подобно нормальной, опухолевая клетка полагается на размножение в простейшей его форме – деление одной клетки на две дочерние. В нормальных тканях этот процесс жестко регулируется: одни специфические сигналы стимулируют деление, другие – останавливают. При раке же безудержное деление порождает поколения за поколениями новых клеток. Биологи используют слово “клон” по отношению к потомкам одной и той же клетки. Рак, как мы теперь знаем, клановое заболевание. Почти все известные виды рака развиваются из одной-единственной предковой клетки, которая, приобретя способность к неограниченному делению и феноменальную живучесть, дает бесчисленное количество потомков – повторенный до бесконечности принцип Вирхова omnis cellula е cellula е cellula.
Однако рак – это не просто клоновое, а клонально эволюционирующее заболевание. Если бы при делении не шла эволюция, раковые клетки не обзавелись бы столь выдающейся способностью поражать, выживать и метастазировать. В каждом их поколении появляется небольшое количество клеток, генетически отличных от родительских. И когда рак атакуют химиотерапевтические препараты или иммунная система, в рост идут те мутантные клоны, которые способны сопротивляться, то есть выживают наиболее приспособленные раковые клетки. Этот безрадостный и беспрестанный цикл мутации, отбора и бесконтрольного деления порождает клетки, все более и более приспособленные к размножению и выживанию. Иногда мутации ускоряют появление новых мутаций. Генетическая нестабильность, подобно совершенному помешательству, дополнительно стимулирует производство мутантных клонов. Получается, что рак, в отличие от прочих болезней, эксплуатирует фундаментальную логику эволюции. Если мы как вид представляем собой конечный продукт дарвиновского отбора, то же самое верно и в отношении этого невероятного недуга, таящегося внутри нас.
Подобные метафорические соблазны могут увести нас довольно далеко, но в разговоре о раке они неизбежны. Садясь за эту книгу, я воображал свой проект “историей” рака, однако в ходе работы никак не мог отделаться от чувства, что пишу не о чем-то, а о ком-то. Предмет моих изысканий с каждым днем все сильнее превращался во что-то вроде личности – в загадочное и кривоватое, но все же зеркальное отражение. И то, что задумывалось медицинской историей болезни, стало чем-то личностным, даже нутряным – биографией недуга.
Итак, приступая к делу, каждый биограф должен коснуться рождения своего героя. Где рак появился на свет? Когда? Кто первым описал его как отдельное заболевание?
В 1862 году Эдвин Смит – весьма необычный персонаж: полуученый, полуторговец, изготовитель поддельного антиквариата и египтолог-самоучка – купил (или, как поговаривают, украл) у продавца древностей в Луксоре папирус длиной больше четырех метров. Папирус находился в удручающем состоянии: желтые страницы, покрытые древнеегипетской скорописью, буквально крошились в руках. По современным оценкам, это был переписанный в XVII веке до н. э. еще более древний, XXV века до н. э., текст. Переписчик, видно, дико спешил, много ошибался и частенько делал пометки красными чернилами на полях[96].
Этот папирус, переведенный в 1930 году, судя по всему, содержит выдержки из учения великого египетского врачевателя Имхотепа, жившего примерно в 2625 году до н. э. Имхотеп, один из немногих известных нам представителей Древнего царства, в чьих жилах не текла царская кровь, по натуре был человеком эпохи Возрождения, волею судеб заброшенный в ренессанс египетский. Будучи визирем фараона Джосера, он пробовал себя в архитектуре и нейрохирургии, увлеченно занимался астрологией и астрономией. Когда греки, прошедшие по Египту победоносным маршем много веков спустя, столкнулись с могучим, взрывным интеллектом Имхотепа, они сочли его древним чародеем и ассоциировали со своим богом медицины Асклепием.
Однако папирус Смита больше всего удивлял как раз таки своей свободой от волшебства и религии. В мире, наводненном заклятиями, чарами и оберегами, Имхотеп писал о переломах костей и смещении позвонков бесстрастным, стерильным научным языком, характерным для современных учебников хирургии. В этом папирусе 48 хирургических случаев – переломы рук, прорывающиеся абсцессы, раздробленные кости черепа – разобраны как медицинские состояния, а не демонические происки, и выстроены по единому плану, включающему анатомическое описание проблемы, диагноз, прогностическое заключение и тактику лечения.
Именно в этих разъясняющих записях древнего хирурга рак впервые выступает самостоятельным заболеванием. Описывая 45-й случай, Имхотеп советует:
Если обследуешь [кого-то] с выпуклыми образованиями на груди и обнаружишь, что они распространились по ней, если положишь сверху руку и обнаружишь их прохладными, ощутишь, что нет в них ни малейшего жара, нет зернистости, нет внутренней жидкости и они жидкость не выделяют, однако ж выпирают при ощупывании, то можешь сказать о случае так: “Ныне борюсь я с выпуклыми образованиями. <…> Опухоли груди заявляют о себе выпуклостями на груди, большими, расползающимися и твердыми, а прикоснуться к ним – что потрогать клубок бинтов, или можно еще сравнить их с неспелым плодом, твердым и прохладным на ощупь”[97].
“Выпуклые образования” в груди – прохладные, твердые, плотные, как неспелый плод, и коварно распространяющиеся под кожей, – едва ли можно придумать более выразительное описание рака молочной железы. Каждый описанный в папирусе случай сопровождался кратким обсуждением методов лечения, пусть даже паллиативных: капать в уши нейрохирургическому пациенту молоко, прикладывать припарки к ранам, наносить бальзамы на ожоги. Но случай под номером 45 Имхотеп обходит совершенно нехарактерным для него молчанием: в разделе “Лечение” он пишет одну лаконичную фразу: “Не имеется”.
После этого единственного признания значимости рака заболевание исчезает со страниц древней медицинской истории. Прочие болезни то и дело свирепствуют по всему земному шару, оставляя загадочные следы в легендах и документах. Жестокая напасть – скорее всего, тиф – опустошала портовый город Аварис в 1715 году до н. э. В XII веке до н. э. вспыхивали очаги оспы, оставившей предательские отметины на лице Рамзеса V Туберкулез наступал и отступал в долине реки Инд, подобно сезонным разливам[98]. Но если в промежутках между этими губительными эпидемиями рак и продолжал существовать, то делал он это тихо, не оставив в итоге явственного следа ни в медицинской литературе, ни в литературе вообще.
Через два тысячелетия после первого описания Имхотепа вновь появляются упоминания о раке – и тоже как о заболевании, окутанном молчанием, этаком тайном позоре. В пространном сочинении “История” примерно в 440 году до н. э. греческий историк Геродот пишет о персидской царице Атоссе, которую внезапно поразил необычный недуг. Она была дочерью Кира II и женой Дария I. Эти успешные ахеменидские цари славились своей жестокостью и правили огромной территорией от Лидии на Средиземном море до Вавилонии на Персидском заливе. Однажды могущественная Атосса заметила у себя на груди кровоточащую шишку – вероятно, признак одного из самых неблагоприятных видов рака молочной железы, воспалительного (при этой форме рака злокачественные клетки проникают в грудные лимфатические узлы, которые позже выглядят как красные отечные конгломераты).
Пожелай Атосса, полчища врачей от Вавилонии до Греции стеклись бы к ее постели, чтобы предложить лечение, – но она затворилась в жестоком, строжайшем одиночестве. Закутавшись в покрывала, она сама себя поместила в карантин. Доктора при дворе Дария, возможно, и пытались лечить ее, но тщетно. Наконец раб-грек по имени Демокед убедил ее позволить ему вырезать опухоль.
Вскоре после этой операции Атосса таинственно исчезает из текста Геродота, в котором ее история была лишь незначительным завихрением сюжета. Неизвестно, вернулась ли болезнь, как и где Атосса умерла, ясно только, что процедура хотя бы на время помогла. Царица выжила исключительно благодаря Де-мокеду. Освобождение от боли и недуга повергло ее в исступленную благодарность, породившую территориальные притязания. Дарий обдумывал кампанию против Скифии, граничащей с его землями на востоке. Подстрекаемая Демокедом, мечтавшим вернуться в родные края, Атосса упросила мужа развернуть кампанию на западе и вторгнуться в Грецию. Этот поворот Персидской империи с востока на запад и последовавшая за ним череда греко-персидских войн ознаменовали один из определяющих моментов ранней истории западного мира. Получается, что именно опухоль Атоссы исподволь заставила флот покинуть свои берега. Рак, даже загнанный в подполье, оставлял на древнем мире свои отметины.
Однако Геродот и Имхотеп – всего лишь рассказчики, и в их историях, как в любых других, есть пробелы и неувязки. Упомянутые ими “раковые опухоли” действительно могли быть злокачественными новообразованиями, но под этими туманными описаниями могли скрываться и абсцессы, язвы, бородавки или родинки. По-настоящему неоспоримыми случаями рака в истории можно считать лишь те, где злокачественные ткани как-то сохранились до наших дней. Чтобы встретиться с подобным раком лицом к лицу и посмотреть в глаза древнему недугу, можно посетить, например, тысячелетний могильник в далекой песчаной пустыне на юге Перу.
Эта равнина раскинулась вдоль северной границы пустыни Атакама – выжженной солнцем безжизненной полосы длиной под тысячу километров, что лежит в дождевой тени гигантского хребта Анд. Постоянно обдуваемая жарким иссушающим ветром территория не видела дождя ни разу за всю историю наблюдений. Трудно представить, что когда-то человеческая жизнь здесь била ключом, однако ж это так. Равнина усеяна сотнями могил: неглубокие ямы вырыты в глине, а затем тщательно выложены камнями. На протяжении многих веков собаки, бури и черные копатели разрывали эти захоронения, эксгумируя историю.
В могилах покоятся мумифицированные останки представителей народа чирибайя. Этот народ не предпринимал никаких специальных усилий, чтобы сохранить тела своих мертвецов, однако местный климат чудесным образом благоприятствует мумификации. Глинистая порода вытягивает из тел жидкости, а ветер дополнительно иссушает ткани сверху. Таким образом, тела, нередко размещенные в сидячем положении, как бы застывают во времени и пространстве.
В 1990 году одно такое захоронение, содержащее около 140 тел, привлекло внимание Артура Ауфдерхайда, профессора из Миннесотского университета в Дулуте. По образованию Ауф-дерхайд был патологом, однако специализировался на палеопл-тологии, изучении древних образцов. В отличие от Фарбера он вскрывал не недавно умерших пациентов, а мумифицированные останки, найденные при археологических раскопках. Тысяч пять фрагментов тканей и десятки биоптатов, разложенных по стерильным емкостям из-под молока, а также сотни переломанных скелетов Артур хранил в своей миннесотской склепоподобной кладовой.
На раскопках могильников чирибайя Ауфдерхайд установил самодельный секционный стол и за несколько недель провел 140 вскрытий, одно из которых подкинуло ему удивительную находку[99]. Мумия принадлежала женщине 30 с небольшим лет, захороненной в сидячем положении с поджатыми ногами. Осматривая ее, Ауфдерхайд нащупал твердое “округлое образование” в верхней части левой руки. Прекрасно сохранившиеся, но словно бумажные складки кожи позволяли беспрепятственно добраться до этого образования, испещренного костными шипиками. Это, без сомнения, была злокачественная опухоль костной ткани – остеосаркома тысячелетней давности, отлично сохранившаяся в мумии. Ауфдер-хайд предположил, что опухоль прорвалась через кожу еще при жизни. Даже маленькие остеосаркомы могут причинять чудовищную боль, так что женщина, видимо, испытывала невыносимые страдания.
Ауфдерхайд – не единственный палеопатолог, обнаруживший рак в мумифицированных телах. Лучше всего обычно сохраняются в веках опухоли костей – благодаря их твердой кальцинированной структуре. “В мумиях найдены и другие виды злокачественных образований с хорошо сохранившейся тканью. Самое древнее из них – опухоль брюшной полости примерно 400 года нашей эры, найденная в останках из египетского оазиса Дахла”, – заявил Ауфдерхайд. В каких-то случаях палеопатологи обнаруживают не сами раковые ткани, а оставленные ими следы. Некоторые скелеты изрешечены крохотными дырочками, проделанными раком, – метастазами опухолей кожи или молочной железы – в черепных или плечевых костях. В 1914 году группа археологов нашла в александрийских катакомбах мумию двухтысячелетней давности с опухолью в тазовой кости[100]. Луис Лики, археолог, откопавший ряд самых ранних из когда-либо найденных человеческих скелетов, обнаружил в Кении челюстную кость возрастом почти 2 миллиона лет со следами редкой, эндемичной для Юго-Восточной Африки разновидности лимфомы (хотя это лишь предположение, точную природу опухоли патологи так и не установили)[101]. Если эта находка действительно несет признаки древнего злокачественного образования, то рак – отнюдь не “современная” болезнь человечества, а одна из самых древних, если не сказать древнейшая.