Чаще всего, поставив машину с работающим двигателем посреди дороги, я попросту швырял треклятые какашки через стену, любую стену. Я старался действовать непредвзято, однако самым тихим местом мне показался один дом престарелых, и, если не ошибаюсь, я по меньшей мере трижды одаривал их своим коричневым мешочком с говном.
А иногда я предпочитал, не останавливаясь, попросту открывать окошко и швырять говно на дорогу, как другие, допустим, стряхивают пепел или выбрасывают парочку сигарных окурков.
Если уж говорить о говне, то запора я всегда боялся куда больше, чем рака. (К Безумцу Джимми мы еще вернемся. Слушайте, я же говорил, что пишу в такой манере.) Стоит мне один день не посрать, и я уже никуда не могу пойти, ничего не в состоянии делать – когда это случается, меня охватывает такое отчаяние, что с целью прочистить организм и вновь заставить его работать я пытаюсь отсосать собственный хуй. Если вы когда-нибудь пытались отсосать собственный хуй, вам должно быть знакомо чудовищное напряжение в спине, шейных позвонках, в каждой мышце, во всем. Вы поглаживаете член, пока он не достигнет максимального размера, потом в прямом смысле складываетесь вдвое, точно вас вздернули на дыбу, при этом ноги вы забрасываете за голову и обхватываете ими прутья кроватной спинки, задний проход бьется, как подыхающий на морозе воробушек, все подтянуто к вашему огромному пивному животу, все мышечные ткани разорваны в хлам, но больно делается оттого, что не хватает вам не фута-другого – вам не хватает одной восьмой дюйма, – кончик вашего языка так близок к кончику вашего хуя, но с тем же успехом он мог бы быть удален на целую вечность или на сорок миль. Бог или кто там, черти его раздери, знал, что Он делал, когда нас лепил.
Но вернемся к душевнобольным.
Джимми только и делал, что без конца набирал один и тот же номер – с часу тридцати до шести, когда я не выдержал. Нет, когда я не выдержал, было шесть тридцать. Да и какая разница? Короче, после семьсот сорок девятого звонка я, наплевав на распахнувшийся халат, подошел к Безумцу Джимми, вырвал у него из рук трубку и сказал:
– Хватит.
Я слушал Сто вторую симфонию Гайдна. Пива мне вполне хватило бы до утра. А Безумец Джимми начинал мне надоедать. Он был невеждой. Назойливой мухой. Крокодильим хвостом. Дерьмом собачьим на сене.
Он посмотрел на меня.
– Суд? По-твоему, она хочет притащить меня в суд? Нет, я не верю в те игры, в которые играют люди…
Пошлятина. И сера в ушах.
Тогда я зевнул и позвонил Иззи Стайнеру, его лучшему другу, который сбагрил его мне. Иззи Стайнер считал себя писателем. Я сказал, что он писать не умеет. Он сказал, что я писать не умею. Не исключено, что один из нас был прав. Или не прав. Вам судить.
Иззи был упитанным молодым евреем, весившим фунтов двести при росте в пять футов пять дюймов на цыпочках, – толстые руки, толстые запястья, подергивающаяся голова на бычьей шее; крошечные глазки и очень неприятный рот – всего лишь маленькое отверстие в голове, свистом прославлявшее Иззи Стайнера и непрерывно поглощавшее пищу: куриные крылышки, лапки индейки, длинные батоны хлеба, паучий помет – все, что угодно, все, что лежало неподвижно достаточно долго, чтобы он успел заграбастать.
– Стайнер?
– Э-э?
Он готовился стать раввином, но становиться раввином ему не хотелось. Хотелось ему лишь есть и делаться толще и толще. Отлучись вы на минутку поссать, вернувшись, вы застали бы свой холодильник пустым, а он стоял бы себе и, бросая на вас жадные, виноватые взгляды, подъедал последние крошки. Лишь одно спасало от полного разгрома при появлении Иззи: он не ест сырого мяса – недожаренное он любит, даже очень, но сырого не ест.
– Стайнер?
– Ням…
– Слушай, доедай свой кусок. Мне надо тебе кое-что сказать.
Я слушал, как он жует. Звук был такой, точно в соломе еблась дюжина кроликов.
– Послушай, старина. У меня Безумец Джимми. Это твой приятель. Он приехал на велосипеде. Приходи сюда. Скорей. Мое дело – предупредить. Он твой друг. Ты его единственный друг. Лучше приходи скорей. Убери его отсюда, убери его прочь с глаз моих. Еще немного, и я за себя не ручаюсь.
Я положил трубку.
– Ты звонил Иззи? – спросил Джимми.
– Ага. Он твой единственный друг.
– О господи! – сказал Безумец Джимми, после чего он принялся запихивать в мешок свои ложки с побрякушками и деревянными куклами, а потом рванул к велосипеду и прицепил мешок на багажник.
Бедняга Иззи уже был в пути. Танк. Маленькое воздушно-ротовое отверстие, всасывающее небо. Заебан он был главным образом на Хемингуэе, Фолкнере и второстепенной смеси Мейлера с Малером.
И вот внезапно возник Иззи. Он никогда не входил. Казалось, он попросту плавно влетает в дверь. Я хочу сказать, что он приносился на маленьких воздушных подушках – голодный и почти, черт возьми, неукротимый.
И тут он узрел Безумца Джимми и его бутылку вина.
– Мне нужны деньги, Джимми! Встань!
Иззи вывернул карманы Джимми и порвал их, но ничего не нашел.
– Ты чего, старина? – спросил Безумец Джимми.
– Когда мы прошлый раз подрались, Джимми, ты порвал мне рубашку, старина. Ты порвал мне брюки. Ты должен мне пять долларов за брюки и три доллара за рубашку.
– Отъебись, старина, не рвал я твоей ебучей рубашки.
– Заткнись, Джимми, предупреждаю тебя! Иззи помчался к велосипеду и принялся рыться в мешке, который висел на багажнике. Он вернулся с бумажным пакетом. Вывалил его содержимое на столик.
Ложки, ножи, вилки, резиновые куклы… резные деревянные фигурки…
– Эта дрянь ни черта не стоит!
Иззи опять умчался к велосипеду и еще немного покопался в бумажных пакетах.
Безумец Джимми подошел к столику и принялся запихивать свой хлам обратно в пакет.
– Одно серебро стоит двадцать зелененьких! Видишь, какой он засранец?
– Ага.
В этот момент примчался Иззи.
– Джимми, на велосипеде у тебя нет ни черта! Ты должен мне восемь зелененьких, Джимми. Слушай, когда в прошлый раз я набил тебе морду, ты порвал мне одежду!
– Еб твою мать!
Джимми еще раз поправил перед зеркалом свою новую панаму.
– Посмотри на меня! Смотри, какой я красавец!
– Ага, вижу, – сказал Иззи, после чего подошел к Джимми, взял панаму и порвал ее, проделав с одной стороны полей большую дыру. Потом он сделал узкую прореху с другой стороны и вновь водрузил панаму на голову Джимми. Джимми уже не смотрелся красавцем.
– Дай мне липкую ленту, – сказал Джимми. – Мне надо починить шляпу.
Иззи походил, отыскал липкую ленту, запихнул ее ошметки в дыру, потом целую кучу ленты извел на прореху, но почти ничего не заклеил, а длинный кусок повис через край, болтаясь перед самым носом у Джимми.
– Зачем я нужен в суде? Я в игры не играю! Что за чертовщина!
– Ну ладно, Джимми, – сказал Иззи, – я отвезу тебя в Паттон. Ты больной человек! Тебе нужна помощь! Ты должен мне восемь долларов, ты сломал Мэри ребро, ты ударил ее в лицо… ты болен, болен, болен!
– Еб твою мать!
Безумец Джимми встал и попытался с размаху ударить Иззи, но промазал и рухнул на пол. Иззи приподнял его и начал делать ему «ласточку».
– Не надо, Иззи, – сказал я, – ты его в клочья изрежешь. На полу слишком много стекла.
Иззи бросил его на кушетку. Безумец Джимми выбежал, прихватив свой бумажный пакет, впихнул его в багажник, а потом принялся ныть.
– Иззи, ты украл у меня бутылку вина! У меня в бумажном мешке была еще одна бутылка! Ты украл ее, сволочь! Ну отдай, она обошлась мне в пятьдесят четыре цента. У меня было шестьдесят центов, когда я ее покупал. Теперь у меня только шесть.
– Слушай, Джимми, зачем Иззи твоя бутылка вина? Кстати, что это у тебя под боком? На кушетке?
Джимми взял бутылку. Он заглянул в горлышко.
– Нет, это другая. Есть еще одна, ее Иззи взял.
– Слушай, Джимми, Иззи вина не пьет. Ему не нужна твоя бутылка. Садись-ка ты на велосипед и кати отсюда ко всем чертям вместе со своим воображаемым шестицентовиком.
– Мне ты тоже надоел, Джимми, – сказал Иззи.
– Вали отсюда. Ты свое получил.
Джимми стоял перед зеркалом, поправляя то, что осталось от панамы. Потом он вышел, сел на Артуров велосипед и укатил в лунном свете. Он пробыл у меня много часов. Уже наступила ночь.
– Совсем спятил, бедолага, – сказал я, глядя, как он крутит педали. – Жаль мне его.
– Мне тоже, – сказал Иззи.
Потом он нагнулся и достал из-под куста бутылку вина. Мы вошли в дом.
– Пойду принесу пару стаканов, – сказал я. Я вернулся, мы сели и принялись за вино.
– Пробовал когда-нибудь отсосать собственный болт? – спросил я Иззи.
– Вернусь домой и попробую.
– Не думаю, что это возможно, – сказал я.
– Я тебе сообщу.
– Я не дотягиваю примерно на одну восьмую дюйма. Обидно.
Мы допили вино, а потом пошли к Шейки, где выпили крепкого темного пива и посмотрели бои прежних времен – мы видели, как Голландец нокаутировал Луиса; видели третий бой Зейла и Роки Джи; бой Брэддока с Баером; Демпси с Фирпо, – мы видели всех, а потом нам показали какой-то старый фильмец с Лорелом и Харди… там еще была сцена, где эти ублюдки передрались из-за одеял в купе пульмановского вагона. Только я один и смеялся. Народ на меня уставился. А я знай себе колол орешки и хохотал до упаду. Потом начал смеяться Иззи. Потом все принялись хохотать над тем, как они дерутся из-за одеял в пульмановском вагоне. Я позабыл о Безумце Джимми и впервые за много часов почувствовал себя человеком. Жить стало легче – оказывается, надо было лишь выбросить все из головы. И иметь немного денег. Пускай другие сражаются на войне, пускай садятся в тюрьму.
Мы с Иззи прикрыли лавочку и разошлись по домам.
Я разделся, привел себя в возбуждение, зацепился пальцами ног за прутья кровати и свернулся колесом. Все осталось по-прежнему – не хватало одной восьмой дюйма. Ну конечно, полного счастья не бывает. Я улегся поудобнее, взял «Войну и мир» Толстого, раскрыл на середине и принялся читать. Ничего не изменилось. Книжонка так и осталась премерзкой.
Стоит ли избирать себе карьеру писателя?
Бар. Ну конечно. Окно выходило на летное поле. Мы сидели у стойки, но буфетчик нас замечать не желал. В аэропортах все бармены снобы, решил я, как некогда снобами были проводники в поездах. Я намекнул Гарсону, что вместо того, чтобы орать на бармена, чего он (бармен) и добивался, неплохо бы сесть за столик. Мы сели за столик.
Кругом разодетые воры, с довольным и глуповатым видом потягивающие выпивку, негромко переговаривающиеся, ждущие своего рейса. Мы с Гарсоном сидели и разглядывали официанток.
– Черт подери, – сказал Гарсон, – смотри, платьица-то у них так укорочены, что видны трусики.
– Гм-гм, – сказал я.
Потом мы принялись обсуждать их с критических позиций. У одной не было жопы. У другой были слишком тонкие ножки. К тому же обе были явными дурами, но важничали, как последние суки. Подошла та, что без жопы. Я велел Гарсону сделать его заказ, а потом попросил виски с водой. Она сходила за выпивкой и вернулась. Спиртное было не дороже, чем в обычном баре, но мне пришлось отвалить ей щедрые чаевые за разглядывание трусиков – так близко они маячили перед глазами.
– Боишься? – спросил Гарсон.
– Да, – сказал я. – Но чего?
– Все-таки летишь первый раз.
– Я думал, что испугаюсь. Но теперь, глядя на этих… – я махнул рукой в направлении других столиков, – теперь мне все равно…
– А как насчет публичных чтений?
– Публичные чтения я не люблю. Дурацкое занятие. Точно траншею копаешь. Лишь бы выжить.
– По крайней мере, ты делаешь то, что тебе нравится.
– Нет, – сказал я, – делаю то, что нравится тебе.
– Ну ладно, по крайней мере, люди оценят то, что ты делаешь.
– Надеюсь. Я бы очень не хотел, чтобы меня линчевали за чтение сонета.
Я поставил свою дорожную сумку себе между ног, порылся в ней и вновь наполнил стакан. Выпив, я заказал себе и Гарсону еще по порции.
Насчет той, что без жопы и в кружевных трусиках: мне стало интересно, носит ли она под кружевными еще одни трусики. Мы допили. Я отдал Гарсону пятерку или десятку за такси и поднялся в самолет. Не успел я сесть на свое последнее место в последнем ряду, как самолет покатил вперед. Едва не опоздал.
Казалось, самолет никак не может оторваться от земли. Рядом со мной, у окна, сидела бабуля. Вид у нее был невозмутимый, даже скучающий. Наверняка летала не меньше четырех-пяти раз в неделю – заведовала сетью борделей. Мне не удалось как следует затянуть привязной ремень, но поскольку никто из пассажиров на ремни не пожаловался, я решил, пускай себе болтается. Было бы не так стыдно вылетать из кресла, как просить стюардессу затянуть мне ремень.
Мы уже были в воздухе, а я так и не закричал. Полет проходил спокойнее, чем поездка на поезде. Никакой тряски. Тоска зеленая. Казалось, мы летим со скоростью тридцать миль в час; ни горы, ни облака и не думали уноситься вспять. Две стюардессы сновали туда-сюда и улыбались, улыбались. Одна из них оказалась весьма ничего, только вены на шее у нее были толстые, как веревки. Очень скверно. У другой стюардессы не было жопы.
Мы поели, а потом появились напитки. Один доллар. Выпить захотели не все. Чудилы дерьмовые. И тут у меня затеплилась надежда на то, что у самолета отвалится крыло и тогда я увижу, какие на самом деле лица у стюардесс. Я знал, что та, с веревками, наверняка примется очень громко орать. А та, что без жопы, – трудно было представить. Я схватил бы ту, что с веревками, и изнасиловал ее на пути к смерти. В спешке. Оцепенев наконец в обоюдной эякуляции перед самым ударом о землю.
Мы не разбились. Я выпил второй из положенных мне стаканов, после чего увел еще один из-под самого носа у бабули. Она не шевельнулась. Зато меня передернуло. Полный стакан. Залпом. Без воды.
Потом мы приземлились. Сиэтл…
Я всех пропустил вперед. Мне пришлось это сделать. Теперь я не мог выбраться из своего привязного ремня.
Я позвал девицу с толстыми венами на шее.
– Стюардесса! Стюардесса!
Она вернулась.
– Извините, но… как бы мне… расстегнуть эту треклятую штуковину?
Она ни до ремня не дотронулась, ни ко мне не приблизилась.
– Переверните его, сэр.
– Да?
– Теперь отожмите эту скобочку сзади…
Она удалилась. Я отжал скобочку. Безрезультатно. Я давил на нее и давил. О господи!.. Наконец она подалась.
Я схватил свою сумку для авиапутешествий и попытался вести себя нормально.
Стюардесса улыбнулась мне у трапа.
– Всего хорошего, сэр, будем рады видеть вас снова!
Я пошел по взлетно-посадочной полосе. Там стоял паренек с длинными светлыми волосами.
– Мистер Чинаски? – спросил он.
– Да. Это вы, Белфорд?
– Я вглядывался в лица… – сказал он.
– Все нормально, – сказал я, – хорошо бы отсюда выбраться.
– До начала чтений еще несколько часов.
– Отлично, – сказал я.
Весь аэропорт перекопали. До автостоянки можно было добраться только на автобусе. Ждать разрешалось. В ожидании автобуса собралась большая толпа. Белфорд направился туда.
– Подождите! Подождите! – крикнул я. – Я не могу стоять вместе со всеми этими гнусными типами!
– Но они не знают, кто вы такой, мистер Чинаски.
– Так-то оно так. Зато я знаю, кто они такие. Лучше здесь постоим. Кстати, не хотите немного выпить?
– Нет, спасибо, мистер Чинаски.
– Слушайте, Белфорд, зовите меня Генри.
– Я тоже Генри, – сказал он.
– Ах да, а я и забыл…
Мы остановились, и я выпил.
– Генри, автобус идет!
– Отлично, Генри!
Мы бросились к автобусу.
Впоследствии мы решили, что я – Хэнк, а он – Генри.
В руке у него была бумажка с адресом. Домик одного из друзей. Там мы с ним могли перевести дух перед выступлением. Друга не было дома. Чтения начинались только в девять вечера. Но домик Генри почему-то так и не нашел. Места там были чудесные. Нет, правда, места были чудесные. Сосны, сосны, озера и сосны. Свежий воздух. Никаких машин. Мне стало тоскливо. Красоты на меня не действовали. Я решил, что не такой уж я славный малый. Вот она, жизнь, такая, какой ей надлежит быть, а мне кажется, будто я угодил в тюрьму.
Белфорд остановился у бара. Мы вошли. Бары я ненавидел. Я написал слишком много стихов и рассказов о барах. Белфорд думал, что делает мне одолжение.
В барах можно многое почерпнуть, но потом от них нельзя отвязаться. Они возникают на каждом шагу. Посетители баров похожи на посетителей грошовых лавчонок: они убивают время и все остальное.
Я вошел вслед за Генри. За одним из столиков сидели его знакомые. Смотрите-ка, вот профессор того-то. А вот профессор еще чего-то. А это такой, а это сякой. Целое застолье. Несколько женщин. Женщины почему-то были похожи на маргарин. Все сидели и большими кружками пили зеленую отраву в виде пива.
Передо мной поставили кружку с зеленым пивом.
Я поднял ее, затаил дыхание и сделал глоток.
– Мне всегда нравились ваши произведения, – сказал один из профессоров. – Вы напоминаете мне…
– Извините меня, – сказал я. – Я сейчас вернусь…
Я рванул в сортир. Разумеется, там была жуткая вонь. Милое, причудливое заведеньице.
Бары… на каждом шагу!
У меня не было времени открывать дверь кабинки. Пришлось воспользоваться писсуаром. Рядом со мной стоял местный дурачок. «Мэр» города. В своей красной шапочке. Шут гороховый. Дерьмо.
Я проблевался и окинул его самым похабным взглядом, на какой только был способен, после чего он вышел.
Потом вышел я и уселся перед своим зеленым пивом.
– Вечером вы читаете в … …..? – спросил меня кто-то.
Я не ответил.
– Мы все придем.
– Не исключено, что я тоже приду, – сказал я. У меня не было выхода. Деньги по их чеку я уже получил и истратил. Еще выступление, еще денек, и я мог оттуда линять.
Все, чего я хотел, – это вновь очутиться в своей комнате в Лос-Анджелесе, задернуть все шторы и попивать «Уайлд тёрки», закусывая сваренными вкрутую яйцами и дожидаясь, когда по радио передадут что-нибудь из Малера…
Девять часов… Белфорд привел меня в зал. Там стояли круглые столики, за которыми сидели люди. Там была сцена.
– Хотите, чтобы я вас представил? – спросил Белфорд.
– Нет, – сказал я.
Я отыскал ступеньки, которые вели на сцену. Там были столик и кресло. Я поставил на столик дорожную сумку и принялся извлекать оттуда свои пожитки.
– Я Чинаски, – объявил я, – а это – пара трусов, вот носки, вот рубашка, вот пинта виски, а вот и несколько сборников стихов.
Виски и стихи я оставил на столике. Содрал с бутылки целлофан и отхлебнул из горлышка.
– Вопросы есть? Они молчали.
– Ну что ж, тогда начнем.
Сначала я прочел им кое-что из старых вещей. С каждым глотком стихи становились лучше – для меня. Так или иначе, студенты вели себя хорошо. Они попросили лишь об одном: чтобы не было никакого вранья. Я решил, что это справедливо.
Я продержался первые тридцать минут, попросил десятиминутный перерыв, спустился, прихватив бутылку, со сцены и подсел за столик к Белфорду и четырем или пяти другим студентам. Подошла девчушка с одной из моих книжек. Бога ради, крошка, подумал я, я оставлю автограф на всем, что у тебя имеется.
– Мистер Чинаски?
– Он самый, – сказал я, взмахнув рукой гения. Я спросил, как ее зовут. Потом что-то написал.
Нарисовал парня, голышом гоняющегося за голой бабой. Поставил дату.
– Большое спасибо, мистер Чинаски.
И это все, на что они способны? Сплошь дерьмо собачье.
Я вырвал свою бутылку изо рта у какого-то типа.
– Слушай, мать твою, ты уже второй раз к ней присасываешься. А мне еще полчаса там потеть. Не смей больше трогать бутылку!
Я уселся на стол, отхлебнул глоток и опять сел на место.
– Стоит ли избирать себе карьеру писателя? – спросил меня один из юных студентов.
– Ты что, хочешь всех насмешить? – сказал я.
– Нет, я серьезно. Вы бы посоветовали человеку стать профессиональным писателем?
– Не ты выбираешь писательское ремесло, а оно тебя.
После этих слов он от меня отстал. Я выпил еще и вновь поднялся на сцену. Любимые вещи я всегда оставлял напоследок. В колледже я читал впервые, но предварительно, в качестве разминки, я два вечера подряд выступал по пьяни в одном лос-анджелесском книжном магазине. Лучшее надо оставлять напоследок. Так всегда поступают дети. Я дочитал до конца и закрыл книжки.
Аплодисменты меня удивили. Бурные и продолжительные. Я был сбит с толку. Стихи были не настолько хороши. Они аплодировали по какому-то другому поводу. Наверное, по поводу того, что я наконец закончил.
Один из профессоров устроил у себя вечеринку. Профессор этот был очень похож на Хемингуэя. Конечно, Хемингуэй умер. Но и профессор едва ли был жив. Он бесконечно рассуждал о литературе и писательском ремесле – обо всех этих гнусных ебучих вещах. Куда бы я ни пошел, он плелся за мной. Он сопровождал меня повсюду, кроме уборной. Стоило мне обернуться, и он был тут как тут…
– А, Хемингуэй! Я думал, ты умер.
– Вы знаете, что Фолкнер тоже был пьяницей?
– Ага.
– А что вы думаете о Джеймсе Джонсе? Старик был явно болен: он прочно зациклился.
Я разыскал Белфорда.
– Слушай, малыш, холодильник пуст. Хемингуэй ни черта не припас.
Я дал ему двадцатку.
– Слушай, ты знаешь кого-нибудь, кто мог бы сходить хотя бы за пивом?
– Кое-кого знаю.
– Отлично. И пару сигар.
– Каких?
– Любых. Дешевых. По десять или пятнадцать центов. Заранее благодарен.
Там было человек двадцать или тридцать, а я уже один раз набил холодильник. И это все, на что способно это дерьмо собачье?
Я высмотрел самую привлекательную женщину в доме и решил заставить ее меня ненавидеть. Она в одиночестве сидела за столиком в кухонном уголке.
– Крошка, – сказал я, – этот чертов Хемингуэй – больной человек.
– Знаю, – сказала она.
– Я знаю, ему хочется быть славным малым, но он никак не может выбросить из головы Литературу. Господи, что за гнусная тема! Знаешь, я никогда не встречал писателя, который бы мне понравился. Все они – шиш на постном масле, худшие из людских отбросов…
– Знаю, – сказала она. – Знаю…
Я грубо схватил ее за голову и поцеловал. Она не сопротивлялась. Хемингуэй увидел нас и вышел в другую комнату. Ого! Старик обладал хладнокровием! Невероятно!
Вернулся Белфорд с покупками, я бросил упаковки пива на стол, а потом еще несколько часов болтал с ней, целовал ее и ласкал. Лишь на следующий день я узнал, что она – жена Хемингуэя…
Проснулся я в постели, один, где-то на втором этаже. Возможно, я так и остался у Хемингуэя.
Похмелье было тяжелее обычного. Я отвернулся от солнечного света и закрыл глаза.
Кто-то принялся меня трясти.
– Хэнк! Хэнк! Вставайте!
– Черт подери! Убирайся!
– Нам пора. Вы в полдень читаете. А нам еще долго ехать. Мы едва успеваем.
– Тогда давай не поедем.
– Нельзя. Вы подписали контракт. Вас ждут. Они хотят транслировать ваше выступление по телевидению.
– По телевидению?
– Да.
– О господи, я же могу сблевать перед камерой…
– Хэнк, мы должны ехать.
– Ладно, ладно.
Я встал с кровати и посмотрел на него.
– Молодец, Белфорд, что присматриваешь за мной и подбираешь за мной дерьмо. Почему ты не злишься и не посылаешь меня ко всем чертям?
– Вы мой любимый современный поэт.
Я рассмеялся.
– Боже мой, да я сейчас вытащу болт и обоссу тебя…
– Нет, – сказал он, – меня интересуют ваши слова, а не ваша моча.
Ну вот, он совершенно правильно поставил меня на место, и я почувствовал к нему симпатию. В конце концов я облачился в соответствующую случаю одежду, и Белфорд помог мне спуститься по лестнице. Внизу были Хемингуэй с женой.
– Господи, да у вас ужасный вид! – сказал Хемингуэй.
– Извини за вчерашнее, Эрни. Я не знал, что она твоя жена…
– Забудьте, – сказал он, – как насчет чашечки кофе?
– Отлично, – сказал я. – Не повредит.
– Съедите что-нибудь?
– Благодарю. Я не ем.
Мы сели и молча выпили кофе. Потом Хемингуэй что-то сказал. Не помню, что именно. Кажется, что-то о Джеймсе Джойсе.
– Черт возьми! – сказал его жена. – Ты можешь когда-нибудь заткнуться?
– Послушайте, Хэнк, – сказал Белфорд, – нам пора. Еще долго ехать.
– Пошли, – сказал я.
Мы встали и направились к машине. Я пожал руку Хемингуэю.
– Я провожу вас до машины, – сказал он.
Белфорд и X. направились к выходу. Я повернулся к ней.
– До свиданья, – сказал я.
– До свиданья, – сказала она, а потом поцеловала меня. Так меня еще никогда не целовали. Она попросту сдалась, отдала себя целиком. Мне еще никто так не отдавался.
Потом я вышел из дома. Мы с Хемингуэем еще раз пожали друг другу руки. Потом мы поехали, а он вернулся в дом к жене…