Расставаясь с Фирсовым в тот вечер, Векшин то и дело справлялся с часами: до условленного с сообщниками сбора он намеревался зайти к сестре – в записке, присланной по городской почте, она приглашала его на первое, после длительной гастрольной поездки по провинции, выступление в московском цирке.
Векшин поспел едва к средине второго отделения. Все нетерпеливее публика ждала знаменитого номера Геллы Вельтон. Безукоризненный джентльмен во фраке заставлял белую, в ремешках и с султаном, лошадь встать на колени перед публикой; та черпала копытом песок и не хотела. Митька добрался наконец до своего места на галерке. Ружейные выстрелы и вопли джигитовки сменились старомодными клоунскими пощечинами и снисходительными хлопками зрителей. Митька рассеянно следил, как дробятся и отражаются все эти звуки в круглом куполе над головой; сам того не сознавая, он напрасно искал там, в полупотемках, знакомую ему шелковую петлю сестры.
В антракте Митька отправился в уборную к Тане. Шустрый русский паренек, обезличенный униформой с металлическими пуговицами, пропустил его в закрытую для посторонних половину цирка; другой, из того же уважения к Митькиной шубе, указал ему на железную, в полтора марша, лесенку к артистической Геллы Вельтон. Сквозь приоткрытую дверцу, помеченную на скромной картонке цирковым именем сестры, просочился неодушевленный какой-то смешок, словно горох просыпали на бумагу. Смеялся бритый старичок в черной домашней шапочке, оттенявшей его поразительную бесцветность, и, казалось, прозрачный на просвет, такой он был бесплотный, вымытый, в чем-то уже нездешний. Роясь в чемодане, он рассказывал смешной эпизод из собственной жизни, – смеялся, впрочем, только он сам. Сестра стояла почти готовая на выход, в голубом трико, совершенно обнажавшем ее, если бы не отвлекающая, по поясу, россыпь лучистых звезд, из блесток. Прежде чем хоть взглядом приветствовать брата, она вполголоса обронила что-то женщине с безнадежными глазами, которая массировала ей шею и плечи; та накинула на Таню серый халатик с красной каемкой и вскорости незаметно исчезла за ширмой.
Брат и сестра повстречались взглядом в глубине стоячего зеркала, окаймленного рядами ламп по сторонам. Он пришел явно не вовремя, – Таня не обрадовалась, не удивилась, к досаде Митьки, возлагавшего на эту встречу смутные надежды продолжить все еще не законченный с прошлой встречи разговор. Сейчас она мало походила на себя, недавнюю, простую и теплую, и казалась совсем не такой молодой, какой выглядела в его мыслях. Может быть, это происходило от ее строгой внутренней собранности перед выступленьем. С безразличием рассеянности Таня спросила у брата, что нового в его жизни, но тут прямо над головой рассыпался долгий звонок, от которого защемило в сердце, и вдруг по короткому и тревожному блеску в глазах сестры Митька понял, что она волнуется, почти на грани сомненья в себе, как и сам он перед опасным мероприятием, отчего девушка стала ему вдвое ближе.
«Как тебе сказать, все шалю покамест…» – собрался отшутиться Митька, но внезапно, забыв про заданный вопрос, сестра вышла справиться об установке аппаратов. Приняв ее случайный жест за приглашение садиться, он опустился на что-то возле пыльной входной портьерки и, лишь бы не думать о предстоящем, следил за стариком, как суетился тот, собирая раскиданные вещи с пола и немедленно роняя новые.
– Ошень рад видеть брат моей Таниа, – без умолку щебетал Пугль, оставшись наедине с посетителем, даже за плечо придержал Митьку, сделавшего попытку приподняться. – Нищего, сидит, хорошо. Я не знал, что такой молодой. Если б мы не был молодой, мы никогда не стал старый. Ой, как набросал… Дуняш, Дуняш! – покричал он в дверь, за которой глухо плескалась вступительная, после антракта, музыка. – Знает, штрабат это опасны номер. Артист не может иметь дурной настроенье, когда штрабат. Люди хотят получать за свой деньги небольшой приятны страх. Когда мои детошки сорвались, один господин, большие усы, шикайт мне… о, Schwein!
Он собирался посвятить Векшина в подробности давнего несчастья, но скрипнула дверь, ворвалась волна медных звуков, аммиачный сквознячок из конюшни вместе с нею, потом глухо бился в дверь уборной тупой барабанный бой, – вернулась Таня.
– Ты ведь первая? – приподымаясь, спросил Митька и поежился от вторичного звонка над головою; никто не обращал на него внимания теперь. – Мне, пожалуй, пора на место?
Сестра скинула халатик, а Пугль принялся обдергивать свой черненький пиджачок, словно ему, не кому другому, предстояло покорять зрительские сердца. С порога Митька оглянулся на тишину и опустил глаза: привстав на цыпочки, старик сосредоточенно крестил питомицу, стоявшую с закрытыми глазами.
Не попав к себе на галерку, Митька должен был по дороге занять пустовавшее место в рядах; цирк нестройным плеском уже приветствовал эту знаменитую, в черном пока, артистку, доставлявшую наслаждение минуткой ужаса. Цветные прожекторы нащупывали глянцевито-черную петлю, свисавшую из купола, и многократно повторяли ее на дальней стене. Только один зритель не хлопал в ту минуту. С болью сомнения узнавал он сестру в улыбающейся циркачке там, внизу, которая, подкупающе раскинув руки, кланялась за проявленную к ней доброту. Привлекательность ее номера заключалась в полном отказе от усложняющих приемов, помогающих артисту продать его дороже. Сбросив черный плащ на руки подоспевшей униформе, Таня стала легко, по веревочной лесенке, подниматься на высоту. И такая была в том безупречная слаженность движений, проникнутая такой убедительной уверенностью в безопасности, что Митька и все остальные две тысячи вместе с ним испытали подсознательную благодарность к артистке, избавлявшей их от тревоги, способной испортить предстоящее удовольствие.
По рядам, кругами расширяющимся кверху, пробежала тишина, а смычки скользнули на самый верх, и предостерегающе рассыпался корнет-а-пистон. Потом один за другим пошли вступительные перед штрабатом трюки, но уже со средины номера Митька из какого-то суеверного чувства перестал глядеть на сестру. Если бы не ее приглашение в прошлый раз – «нарочно для тебя уроню платок сверху, смотри!» – ничем бы его не заманить в цирк, да еще за полтора часа до собственного дела. Озабоченный затянувшейся паузой, впрочем, он украдкой взглянул наверх: подсвеченная снизу синим лучом, который Митьке показался оранжевым, Таня неторопливо делала что-то, присев на трапеции.
– Ботинки прикрепляет, – вслух сказал в ложе перед ним средних лет начинающий жиреть человек, и Митька принялся глядеть ему в складчатый затылок, чем-то похожий на бараний курдюк. Его дама, пышная – точно с двумя дынями за пазухой, снимала с апельсина кожуру, пользуясь ногтем отставленного в сторону пальца с грязноватым сверкающим камнем в кольце.
– Как она долго там… – поворчала дама, а Митька вспомнил неизвестного назначения ременные застежки на башмаках сестры.
Знаменитый прыжок в петле Гелла Вельтон приберегала к концу. Слегка закрепив голубой колпачок на волосах, она закинула руки за шею и стала вращаться вокруг трапеции. Потом, недосягаемая для векшинской жалости, она еще что-то делала там, в своей высоте, рассылая в перерывах воздушные поцелуи всем, кто потратил вечер и деньги ради нее. Все это время Векшин малодушно, скосив голову набок, занимался обстоятельным изучением ненавистного затылка перед собою.
– Вот он, гляди, штрабат… – произнес затем спутник толстой дамы, продолжавшей спускать с апельсина оранжевую стружку.
Все замолкло, даже положенная барабанная россыпь в оркестре. Тишину пронизывало лишь шипенье прожектора да, казалось, напрягшиеся до легкого гудения тросы. С нетерпением страха на этот раз Митька поднял глаза. Незнакомая и бесконечно удаленная, показалось ему, артистка стояла с петлей на шее, вымеряя расстоянье до черного, как мишень, коврика, поджидающего на опилках внизу. Степень напряженья невыносимо усилилась. Кто-то, пригибаясь, уходил в рядах, женский голос крикнул довольно. Дама перестала чистить апельсин, и вопросительно поднятый ноготь спорил тусклым блеском с бриллиантом. Затем последовал общий вздох, и протекли еще несчитанные мгновенья, прежде чем ноготь мизинца снова врезался под оранжевую корку. Бурные рукоплесканья и медный треск в оркестре возвестили об окончании номера. Сестра была уже внизу, светлая и несбыточно голубая, с перекинутым через плечо плащом, а над головой у ней еще раскачивалась шелковая, обманутая веревка. Убегая, кому-то отдавливая ноги, Митька успел приметить на арене Стасика, провожавшего Таню к нему на Благушу; собаки из следующего номера, выстроясь полукругом, жались друг к другу, нервно поглядывая на разряженного в клоунские блестки повелителя.
На ходу запахивая шубу, Митька выскочил из цирка на мороз. Щекутина он подхватил за карточным столом в одной малине неподалеку; они вышли тотчас же. Донька и подсобная команда находились уже на месте… Расстались несколько часов спустя, на исходе ночи, покидая акционерного медведя в самом неприглядном виде. Оставшись наедине с собой, Митька долго сидел на смежном бульварчике, охваченный скорее смятением духа, чем понятной усталостью. Никакая радость на свете не погасила бы в нем вдруг возникшей, с каждой минутой возраставшей смуты, и причиной ее была крохотная, лишь на самом месте преступления и с непоправимым запозданием обнаруженная Митькой подробность. Он начинал постигать существо жестокой и гадкой Агеевой проделки над собой и чем дольше размышлял, тем больше приходил к заключению, что вряд ли Агей додумался до нее без посторонней женской помощи.
За ночь мороз усилился. В снежной предрассветной пыли кое-где беспорядочно возникали освещенные окна, хотя безмолвие ночи еще тяжко лежало на городе… Когда смутные белесые тени наступающего дня поползли по снегу и полностью объявился в улицах гул пробужденья, Митька разбудил ночного извозчика и нанял на Благушу. Никаких сомнений не оставалось у него теперь, что замысел ножовой шутки принадлежал коварной Маше Доломановой.
Ехал он к ней упрекнуть за жестокий и, верно, не первый уже удар, принимая во внимание прежние Митькины огорченья, а между прочим, бросить в очи ей напоследок какое-нибудь особо беспощадное словцо… однако чем дальше ехал, покачиваясь в санях на московских сугробах, тем отчетливей сознавал, что не за тем, чтоб браниться, едет, а из вдруг возникшей потребности взглянуть в похудавшее, тоже бессонное Машино лицо, – хоть теперь простила ли после такого, а потом завалиться где-нибудь в непробудный, на полгода, сон!
«А впрочем, что мне в ней, – слышалось ему в унылом пении полозьев на раскатах, – в чужой жене, захватанной, Агеевой. И разве слаще нынешнего было бы тогда еще, в Рогове, пробиться в доломановские зятья? Давно сгнил бы ты, Митя, от семейного счастьица, на толстых перинах, на жирных доломановских щах. Ходил бы по престольным праздникам в демятинскую церкву всем выводком, а после обедни к попу Максиму на гуся с домашней наливкой, а там опять с головою в пыланье неукротимой Машиной любви… Тогда чего ж тебе угодно от жизни сей, обожаемый Дмитрий Егорыч?»
Соскочив с саней, под неодобрительным взором извозчика Векшин приложил горсть снега к разгоряченному лбу и лишь тут ощутил, как сильно прохватило его на сквозняке, пока возился с медведем. Начинался жаркий озноб, с затылка наползал знакомый простудный гнет, сердце билось толчками, как отравленное… Вдруг Митька передумал: чтобы зря Маше боль свою не выдавать, чтоб раньше сроку не тешилась, разумнее было по горячему следу, пока не ушел от Пчхова, у самого Агея проверить догадку и в первую очередь выяснить, как оно могло случиться, столь поразительное совпадение, что в громадном столичном городе Дмитрий Векшин попал с фомкой в гости именно к лучшему своему дружку Арташезу?
Толкая ногой пчховскую дверь, Митька больно и надрывно закашлялся.
XXIII
Как и следовало ожидать, Агея на месте уже не оказалось, да Митька и сам тотчас забыл свое намеренье. Пчхова он застал в жарком споре с Фирсовым: впрочем, горячился главным образом первый, потому что речь шла о важнейшем для него предмете, а второй лишь подыгрывал ему восклицаньями согласия, удовольствия или сомненья. Карандаш его, будто и не ночь, мелким бисером устилал очередную страничку записной книжки. И не то было поразительно, что до утра затянулась беседа, а то, что Пчхова хватило на нее при столь требовательном партнере.
– Хватит с тебя, сочинитель. Мало тебе Благуши, за самого Пчхова принялся! – неприятно для обоих пошутил Векшин; прямо в шубе он присел у печки, стремясь скорее добраться до тепла. – Собачий холод на дворе, подкинь еще поленце, мастер жизни!.. Вдоволь поди наговорился с Агейкой?.. подходящий для тебя оказался товар?
– В смеси с другими пройдет… – только и буркнул Фирсов, боясь утратить кончик порвавшейся мысли; впервые присутствие Векшина стесняло его.
Спор безнадежно обрывался, Фирсов с досадой прикрыл свою ловушку. Не поднимаясь с места, Пчхов прощупал вошедшего хмурым взглядом.
– Не в гостях ли засиделся, Митя?
– Так, важное совещание одно… – и, махнув рукой, зашелся в приступе кашля.
– Шатаешься, видать, с выпивкой совещание. Снилось мне, будто подстрелили Митю, поберегись: у меня сон вещий!.. Ишь как треплет тебя… не угодно ли, лекарствия пузырек составлю? Как рукой сымет…
– Все нутро кашлем выворачивает, – пожаловался между тем Векшин, прижимаясь спиной к остывающей печной кладке. – Поди на каустике лекарство свое составляешь, самоварный лекарь!.. нет, это от табаку у меня.
Его знобило, он заметно путался в словах. Мельком помянув про бывшего приятеля, Арташеза, тоже любителя полечить домашним средством, он без очевидной связи перескочил к Маньке Вьюге, чтобы от нее распространиться о пропойном доломановском братце, не известном никому из его собеседников. И по тому, как вникал Пчхов в его скачущие мысли, не прервав ни разу, а только хмыкал, покачивая головой с видимым участием, – Фирсов ухватил наконец в Пчхове то главное, чего ему не хватало для последнего наглядного портретного сходства.
«Весь мир был для Пчхова театром искреннего и слитного действа, и он один, зачарованный зритель, глядел из своей мастерской как из ложи на происходившее перед ним зрелище жизни… Глядел и все не мог наглядеться на нескончаемое повторенье одной и той же темы, сплетение обманутых любвей, неутоленных вожделений, молодостей на взлете и в падениях. Все ему было там до самозабвенья интересно, как путнику на берегу моря, где то и дело из голубой вечности бежит, бежит волна, чтоб донести свой клочок пены, шевельнуть гальку и растаять на полувздохе… – Фирсов мысленно зачеркнул последние три морские строки, чтобы сохранить единую, театральную фактуру образа. – И, несмотря на возраст, так было ему все интересно, что и самое плохое стремился досмотреть до конца».
Вдруг Пчхову надоело тратить время на шутливую перебранку с Векшиным.
– К слову, вот ты обронил мне давеча, Федор Федорыч, – продолжил он прерванный векшинским вторженьем спор, – что затопчут, дескать, нас враги жизни, если с прогрессом в ногу не идти. А я все жду, не взбунтовались бы когда-нибудь твои людишечки: довольно, скажут, нам клетку этой самой цивилизации для себя сооружать все тесней да строже. Правда твоя, позволяет нам наука в бездну заглянуть, да она же и скинуть нас может… да еще в какую бездну! Вот я тебе притчу обрисую, ее и тебе полезно послушать, Митя!.. отец Агафодор, уединенник мой, у которого я душу-то во младые лета спасал, ночью, у полусмертного ложа моего сидя, сказывал… Когда у Адама с Евой случилась та самая промашка с яблочком, то и погнали их из райского сада помелом. Присели они под колючею оградою на бугорочек, дрожат обнямшись, проливают горько-соленую слезу, что впервые не емши надо спать ложиться. Они ведь там ровно детки, на полных харчах состояли, в раю-то. Плачут этак, своеобычно друг дружку попрекают… Тут и подходит к ним ихний соблазнитель, только уж не в прежней змеиной коже, а переодемшись в партикулярное платье, разумеется. «Не печальтеся, горемышные, – он к им задушевно так, нараспев обращается, – в чем ваше горе? Вы мне доверьтеся, а то глядеть на вас кровью сердце обливается!» Они ему так в рукав оба и вцепилися: «Пожалуйста, говорят, примите в нас участие, а то с квартиры согнали, зверь в лесу стонет, ночь подступает… жутко в мире голому да натощак!» Он им в ответ: «Не убивайтеся, гражданы, в тот сад и другая дорога имеется. Вставайте, пожалуйста, время – деньги, я вас сам туда проведу!» И повел… – Пчхов задумчиво огладил заросшие седой щетиной щеки. – Вот, с той поры и ведет он нас. Спервоначалу пешечком тащился, а как притомляться стали, паровоз придумал, на железные колеса нас пересадил. Нонче же на еропланах катит, в ушах свистит, дыханье захлестывает. Впереди Адам поддает со своею старухою, а за ими мы все, неисчислимое потомство, копоть копотью… ветер кожу с нас лоскутьями рвет, а уж ничем теперь нельзя нашу жажду насытить. Долга она оказалася, окольная-то дорожка, а все невидимы покамест заветные-то врата! – Он кончил вздохом сочувствия, и можно было по его сказке угадать, на что ушла у них с Фирсовым зимняя длинная ночь. – Так-то оно на поверку обстоит, Федор Федорыч.
– И правильно! – сумбурно вмешался Векшин. – Зато уж как достигнут, сами станут всему хозяева. Человек есть такое вещее слово, Пчхов, что выше всех титулов на свете. Он и не может иначе: ему вперед и вверх надо, все вперед и вверх…
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книгиВсего 10 форматов