banner banner banner
Вторая попытка
Вторая попытка
Оценить:
 Рейтинг: 0

Вторая попытка

– Смерть от скромности тебе, Брамфатуров, явно не грозит!

– Умереть от скромности, Эмма Вардановна, немыслимое дело для живущих, потому как настоящие скромники – те, которые действительно могли бы откинуть коньки от скромности, – попросту не рождаются, причем именно из скромности, которая не позволяет им принять деятельное участие в нахрапистом забеге своры сперматозоидов в матку обетованную. Ergo[5 - Следовательно (лат.).] от скромности можно только не родиться, но никак не умереть. Вот и получается, что смерть от скромности есть проявление такой нескромности, какая только возможна среди живущих. Помереть от мании величия или белой горячки было бы куда как скромнее…

Гы-гы-гы – заржали те, кто был осведомлен о скромных проявлениях белой горячки. Прочие понимающе ухмыльнулись.

– И потом, зачем помирать от скромности, если есть такие дивные причины для кончины, как рак, инсульт, несчастный случай, смерть от старости, наконец…

– Или от чахотки, к которой так любит прибегать в своих романах твой любимый Достоевский, – дополнила перечень учительница.

– Все, что надо знать о жизни, есть в книге «Братья Карамазовы»…

– Кто это сказал? Ты?

– Боже упаси, Эмма Вардановна! Это не я, это Курт Воннегут, автор «Бойни № 5»…

– Слышала, но не читала, – призналась физичка.

– Рекомендую. Не пожалеете…

– Сомневаюсь, Брамфатуров. Если он выдает такие перлы о Достоевском…

– Так ведь он не к нам адресуется, Эмма Вардановна, а к своим американским читателям. Скажи он что-либо подобное об «Обломове» вашего любимого Гончарова, его бы все пятьдесят штатов на смех подняли. Ибо с американской точки зрения, у Ильи Ильича, кроме лени, научиться нечему. А только лень они бы в этом романе и увидели. Прочее им было бы недоступно. Тогда как у Достоевского, который официально ставил занимательность выше художественности, никто из героев сиднем не сидит, все в движении, в душевной смуте, в деловой заботе, проповедуют, прожектерствуют, скандалят…

– И все это натянуто, суетливо, многословно, безвкусно и нудно…

– Встречный вопрос, Эмма Вардановна: это вы или Набоков?

– Объяснись, не поняла…

– Я имею в виду авторство высказанной вами оценки болезненного гения нашей классики.

– Ну, разумеется, я! – воскликнула физичка, но тут же спохватилась, заинтересовалась, сбавила тон. – А что, Набоков тоже не был в восторге от Достоевского?

– Почему «не был»? Он и сейчас в своем Монтре от него не в восторге. Мокрого места от бедняги не оставил. Особенно этого сноба коробит от сцены, в которой Раскольников и Соня Мармеладова читают главу из Евангелия от Иоанна о воскресении Лазаря. Он считает эту сцену низкопробным литературным трюком. В ней нет ни художественно оправданной связи, ни художественной соразмерности, поскольку преступление Раскольникова описано во всех гнусных подробностях, и автор приводит множество различных его объяснений. Тогда как сцены, в которых Соня занимается своим ремеслом, совершенно отсутствуют. То есть читатель имеет дело с типичным штампом. Он должен верить автору на слово. Между тем настоящий художник никогда не опустится до того, чтобы ему верили на слово…

– По-моему, очень даже убедительно!

– А, по-моему, не очень. Набоков углубился непосредственно в тему, а ведь есть еще и периметр. При желании в этом сравнении блудницы с убийцей можно различить иную связь. Контекстуальную, например. Или подтекстуальную. Ведь ни Соня, ни Раскольников не являются теми, кем они автором заявлены. Равным образом это относится к «вечной книге», то есть к Библии, которая вовсе не вечная… Эпизод с мнимым воскрешением мнимого Лазаря это только подтверждает. Все дело в вере: Соня верит, что она проститутка, Раскольников – что он убийца, Христос – что он Сын Божий, автор – что он написал замечательный роман, читатель – что он читает шедевр мировой литературы. И так далее. Иначе говоря, сближая «убийцу и блудницу» Достоевский вольно или невольно опровергает эти определения. Можно изменить фокус оптики анализа: если Раскольников и убил, то сделал это невольно, точнее, подневольно. Если Соня и сделалась проституткой, то исключительно в силу неблагоприятных обстоятельств, самое неблагоприятное из которых, – святая воля ее создателя – автора романа. Далее неизбежно придем к методу «остранения» от Шкловского… Можно возразить Набокову и прямо «по существу». Христианский Бог простил не только блудницу, но и убийцу, или, по крайней мере, обещал прощение, если тот раскается. Причем сделал это уже будучи на кресте… Впрочем, существует более простое и внятное оправдание нашего «жестокого таланта». Цензура, общественное мнение и собственные моральные убеждения не позволили автору дать соразмерное описание «падения» Сони, то есть сцену плотского греха, сопоставимую со сценой убийства. Отсюда – крен, антихудожественная связь и прочие преступления против высокого искусства литературы, за которые его беспощадно критиковали современники и упрекают потомки. Так, например, Тургенев назвал Достоевского прыщом на носу русской литературы, за что и удостоился чести быть выведенным в «Бесах» в образе Кармазинова. Плеханов ставил ему в вину, что каждый угнетенный в его романах обязательно хоть немного сумасшедший. Андрей Белый издевательски восхищался силой Федора Михайловича, благодаря которой он смог вынести до конца бремя собственного безвкусия. Набоков же выразился еще категоричнее: «Обратное превращение Бедлама в Вифлеем, – вот вам Достоевский».

– Постой, ты хочешь сказать, что читал Набокова?

– Обижаете, Эмма Вардановна! Набоков, Борхес и Беккет – мои литературные наставники от словесности двадцатого века. Вы можете, конечно, возразить: а как же Джеймс Джойс? И я вам отвечу: Джойс, безусловно, превосходный писатель, но нарочитой усложненностью своих текстов он нарушает баланс между чтением как трудом и чтением как удовольствием. Особенно он перебарщивает с этим в «Поминках по Финнегану»… Кстати, Эмма Вардановна, – перебил Брамфатуров сам себя, – обратите внимание на нашего будущего медалиста. Он же руку себе вывихнет, до того ему не терпится ученым физическим словом с вами поделиться…

– А если он литературным словом хочет со мной поделиться? Может, он тоже Набокова читал…

– Ну что вы, Эмма Вардановна! Набоков не входит в учебную программу, следовательно, абсолютно бесполезен в деле соискания академических отличий, правда Седрак? – И Брамфатуров, не давая раскрыть рта вскочившему Асатуряну, замолвил за него словечко: – Урок он выучил, Эмма Вардановна. Пятерку хочет. Зря учил, что ли… Хоть бы один разочек хватило совести у этого Седрака попроситься отвечать, не выучив урока!

– Не выучив? – вздрогнул отличник. – Зачем?

– А затем, чтобы пострадать и очиститься!

– Ты неправ, Владимир, – вступилась за будущего медалиста учительница. – От чего ему очищаться? Вот побриться ему действительно не помешало бы…

Улыбки юношей, чьи подбородки еще не познали губительного воздействия бритвы, одобрили последнее замечание педагога.

– Как от чего? Разумеется, от скверны академического превосходства над ближними.

– Правильно Вова говорит, – поддержал Брамфатурова Купец из задних, естественно, рядов. – Пусть хоть один раз двойку схватит, тогда мы его зауважаем. А то, как автомат: пять, пять, пять. Сколько можно!

– Между прочим, – ткнула Маша Вову в тощий бок острым локотком, – я тоже отличница.

– «Ик» и «ца», – разные вещи, Машенька, – интимным шепотом, но просветительским тоном объяснил Брамфатуров. – Девушке не пристало плохо учиться. Более того, чем женственнее девушка, тем выше у нее оценки. Покажи мне хотя бы одну симпатичную двоечницу, если не веришь…

Бодрова обернулась к классу и задумчиво его оглядела.

– Можно, Эмма Вардановна? – гнул свою линию Асатурян, сгорая от нетерпения поскорее выложить весь выученный урок.

– Эмма Вардановна, да поставьте вы ему его несчастную пятерку, пусть успокоится. Что такого он может поведать вам о физике, чего бы вы не знали?

Класс с подлинным энтузиазмом воспринял это предложение. С задних парт даже раздались решительные требования – «пятерку Седраку Асатуряну», интонационно очень напоминавшие «Свободу Юрию Деточкину!» из известного фильма.

– А ты, Брамфатуров, можешь чего-нибудь такого мне поведать?

– Чего бы вы не знали? О физике? Конечно, нет!

– А о чем можешь?

– О литературе, о философии, об истории, о футболе, о любви, о жизни и смерти. Кажись, всё…

– Да, негусто, – вздохнули в классе.

– Действительно, не Бог весть, – улыбнулась физичка. – Но даже на этот скудный перечень у нас, боюсь, не хватит времени. Поэтому, давай-ка, Брамфатуров, поведай нам все, что знаешь о физике.

– Как? Вообще всё? То есть всё-всё-всеё, Эмма Вардановна?

– Именно. Не думаю, что это займет больше двух-трех минут, – подтвердила учительница под общее одобрение класса свою педагогическую просьбу. Причем Седрак под шумок одобрения изловчился незаметно показать Брамфатурову язык.

– Выйти к доске или обойдемся без официоза?

– Лучше с ним.

– Ладно. Только учтите, Эмма Вардановна, мысли человека стоящего, сидящего и лежащего ощутимо рознятся.

– Учту. Начнем с тех, которые приходят тебе в голову, когда ты стоишь…

– А закончим возлежанием? Интересно, на чем?

– Брамфатуров, не дерзи, – посоветовала физичка.