– Совершенно верно! – воскликнул он. – Это – начало истинной музыки и возвышенной духовности.
– И Олегу нравится эта опера? – спросил я.
– От неё он без ума, – ответил брат Олег, – он готов её слушать в любое время дня и ночи.
Я подумал, что так случайно можно обнаружить скрытую сторону человека, которую он старается не афишировать. И ещё я подумал, что истинного Олега я знаю мало. Конечно, склад мышления у Олега был несколько другой, чем у Сергея и, как мне казалось, больше соответствовал миросозерцанию древних мудрецов, у которых органическое единство чувства и мысли всегда рождались при помощи образного размышления, а умозрительные выводы пробуждали фантазию. Олег был всегда спокоен и самоуверен, и я думал, что его творческий потенциал с его непритязательно-возвышенными суждениями проистекал из его чистого душевного покоя и вне-субъективного сознания, которое замыкается в себе, но чутко внемлет бытию, ищет живой и интимной связи с миром. Иногда мне казалось, что Олег как бы впадает в состояние «само-помрачающегося» разума, который сознаёт свою несводимость к данным опытам или умозрения. Он имел разум, удовлетворяющий себя в акте самоопределения, и потому повинующийся властному требованию никогда не повторяться, всегда быть открытым новому. Поэтому я удивился, услышав, что Олег увлекается самой старинной оперой из репертуара Европы. Он вдруг представал передо мной как бы в новом свете, как бы видоизменяя свой образ. И в этом я видел его постоянно изменяющуюся сущность, которая следовала своим собственным путям трансформации посредством своей обострённой интуиции.
Я сидел с двойниками моих друзей и тихо радовался возможности проникнуть в их души. Такая возможность не всегда предоставляется человеку – узнать своих друзей так же хорошо, как знаешь самого себя.
Больше всего мне хотелось расспросить брата Андрея о его хозяине, потому что мне казалось, что из всех друзей ближе по духу после Юрия является он. Мне даже казалось, что мы с ним чем-то похожи.
Андрей так же, как и я, считал, что истина находится вне всяких противопоставлений, в том числе вне оппозиции истинного и ложного. Это давало ему возможность также, как и мне, мгновенного и внезапного прозрения, и истина открывалась нам без всякого подготовительного периода, неожиданно и вся целиком, Он и раньше говорил мне, что можно говорить об истине и не знать её, но можно знать её и не говорить о ней. И это считал он врождённым прозрением, полагая, что всякие словопрения о правде бесплодны. Его даже мне иногда было трудно понять, так как он говорил быстро и как бы несвязно, потому что его мыслительный процесс опережал процесс его говорения. Такое же иногда случалось и со мной, когда мысль убегала вперёд, а слова отставали. Поэтому у него, также, как и у меня, речи иногда казались безумными, полными парадоксов и шокировали откровенной бессмыслицей. И даже мне, чтобы его понять, приходилось напрягать мой ум, чтобы поспевать за его невербальными мыслями. Цель и назначение этого напряжения, как я полагал, было не понимать сообщаемые вещи или суть чего-то, а выявлять границы мысли нашим пониманием. Необходимо было самому изменяться и подстраиваться под него, чтобы понять его. Ведь границы невозможно было преодолеть, не изменив своего способа существования. Его мышление можно было бы назвать ещё некой первозданной субстанцией, которая пробивалась изнутри его, пытаясь выбиться из абсолютной неопределённости его бытия, чтобы расширить безграничное поле его опыта в своей сопричастности с мирозданием. Поэтому слова только мешали ему постичь истину, так как они были всего лишь стихией чистой игры, где неопределённость человеческого существования испытывается непосредственностью бытия «мира в целом». Это была уже не игра, а нечто похожее на сражение, где каждое мгновение решается вопрос жизни и смерти, где нет выбора между бытием и небытием, где, в сущности, ничего не разыгрывается и никто не играет, где творится то, что и должно твориться. Это было как нахождение подлинного истока жизни и существования, как вхождение в истинное творчество.
Поэтому из всех композиторов Андрей любил больше всех Бетховена, но ему также нравилась музыка Берлиоза, Вагнера, Сен-Санса, Штрауса и Клода Дебюсси.
Он был часто порывист в чувствах и непредсказуем. Поэтому говорить иногда с Андреем было очень сложно, так как он часто говорил отрывисто, и диалоги с ним походили на ломанный след лыжного слалома по крутой горе, где каждое выказывание заставало собеседника врасплох, как камень, вдруг возникший на дороге, и требовало непроизвольной, лишь интуицией подсказываемой точности ответа. И каждый новый поворот в этом причудливом лабиринте фрагментов истины напоминал о том, что жить – значит рисковать: каждое слова и каждая мысль вставала перед нами как решающее испытание, именно «застава», через которую невозможно пробиться и нельзя не пробиться.
Вообще-то, умение сказать, как можно короче, и выразительнее, то есть, «сказать, как отрезать» ценится высоко среди ясно мыслящих людей. Тот, кто говорит «одним словом», сообщает слову выразительность жеста. Так я считал и полагал ещё, что уплотнять речь – значит превращать речь в плоть. Я всегда задумывался над тем, каков же механизм языка и мысли, которая скрыта в нашей телесной практике, как некое волшебство, чреватое интеллектуальными образами, при помощи которого интеллект способен создавать свою собственную сферу знания и выражения. Тело занимается сокрытием в себе важных органов и поглощением всего, что поддерживает его жизненные физические силы, а телесная интуиция предваряет рациональное мышление, и миссия мудреца – оберегать единство бытия, то есть, изначальный ещё ничейный опыт целостности сущего до дуализма, вносимого в мир субъективным сознанием.
Мне казалось всегда, что я хорошо знаю Андрея. Во всяком случае, я так думал. Но из разговора с двойниками, я понял, что совсем не знаю моих друзей. И с ними со всеми придётся мне знакомиться заново.
Пока я разговаривал с двойниками моих друзей, студенческая столовая опустела, начиналась третья пара занятий. Мне тоже нужно было идти на урок, но я ещё до конца всё для себя не выяснил, что же представляли собой все эти двойники. Мне пришёл на память рассказ Германа Гессе «Прибежище», где он говорил о том, что мечтает найти убежище. И эта мечта, как было там написано, принесло ему понимание: «Как и всякое понимание, оно явилось в облике хорошо знакомом, я его уже ни раз встречал. Это было изречение, случайно прочитанное мной в одной книге, старая фраза, которую я давно знал и помнил наизусть. Но теперь оно звучало по-новому, оно звучало во мне. «Царство Божие внутри нас».
В этом высказывании Гессе, как мне кажется, обрёл равновесие и гармонию с миром. Он проник глубоко сам в себя и открыл внутри себя новую обитель, которая принадлежала только ему. Вероятно, в этот момент он и слился со своим внутренним двойником. Он так и писал: «Я опять получил что-то, чему могу следовать, чем руководствуюсь, чему отдаю свою кровь. Это – не желание и не мечта, это – цель. Цель эта – снова прибежище. Но не пещера и не корабль. Я ищу и жажду прибежища внутри самого себя, ищу пространства или точки, куда не достигает мир, где я один дома, оно надёжнее гор и пещер, надёжней и укромней, чем гроб и могильная яма. Вот моя цель, туда ничто не может проникнуть, ибо это слито со мной».
"Так вот, значит, что собой представляет этот двойник. Он живёт в своём убежище. И как говорил великий писатель: «О глубокое прибежище! Ты не доступно никаким бурям, тебя не опалит огонь, тебя не разрушит никакая война. Маленькая каморка в глубине собственного существа…, маленькая колыбель, к тебе устремляюсь я».
Значит, там живут наши двойники, но так как мы туда не заглядываем, в эти маленькие каморки, отдаваясь в наш судорожный век разным своим делам, то оно, это наше внутренне я, отделилось от нас, и стало жить своей независимой жизнью. И для того, чтобы обрести целостность, мы должны слиться с ним, стать одним целым с нашим внутренним двойником, потому что он умнее и добрее нас, он владеет всеми нужными знаниями. Он и есть наша Вселенная.
"О, Боже! Как сложно устроен мир! – подумал я. – У каждого из нас есть своё представление о мире. Представление о мире как о системе, представление об общих границах картины мира и о неклассической связи бытия системы и бытия включённых в неё элементов позволяет прийти к некоторому новому понятию бесконечности. У каждого из нас есть своя вселенная, и нет у нас общей Вселенной, так как мир настолько разнообразен, что в чём-то одном всегда скрыт миллион чего-то другого". Поэтому мне очень захотелось знать, что же нас всех так разъединило.
Прозвучал звонок. Мне нужно было идти в аудиторию. Я простился с двойниками и вышел из столовой. Поднимаясь по лестнице для встречи со студентами, где я должен был прочитать лекцию о панлогизме, я подумал с огорчением: «Нас всех разъединило то, что все мы стали умными. И вина за всё это лежит на древнегреческих философах. А началось всё с того, что древнегреческая мысль включила структуру мира в определение бытия. Под какими бы иррациональными псевдонимами не скрывалась структура мира, какие бы не протяжённые, сверхмировые сущности не претендовали на функцию мирового разума, какова бы не была интерпретация Анаксагорова Нуса, в основной фарватер науки вошла проблема протяжённого разума мира, его пространственной структуры. Древние греки придумали свой разумный мир, произвольно структурировали его своим меркам, а мы сейчас должны расплачиваться за их заумность, не находя в себе мужества признать, что всё, что когда–то мыслилось, было сущим вздором. И мир вовсе не конструирован человеческим разумом, а живёт по своим законам и правилам. Конечно же, человек что-то привносит в него от себя, но всё, что он привносит в него, – это тоже вздор и чудачества наших двойников, томящихся от безделья в наших скрытых прибежищах внутри нас. И как бы мы не старались понять мир, мы его никогда не поймём. Ведь что такое человек? И что такое Вселенная и Вечность? Это Эйнштейн со своей теорией относительности произвольно сделал временные интервалы неотделимыми от пространственных, и наоборот. Большей глупости не могло случиться в философской мысли. Но какой теория была красивой! Она, ещё в более явной и осязаемой форме, чем классическая наука, разрешила и волновавшую Декарта проблему действительного бытия сенсуально постижимого мира, и лежащую в основе пессимизма Паскаля аннигиляцию (превращение в ничто) краткого человеческого «здесь и теперь» перед лицом объемлющего его бесконечного пространства и бесконечного времени.
Но может быть эта бесконечность времени и пространства существует только внутри нас, в нашем воображении и в нашей душе?! Это вы внутри себя создаём этот пространственно-временной мир, конструируем его и заполняем взаимодействующими бесконечными по сложности системами, отображёнными только в нашем сознании и, полагая, что они существуют в мировых точках. Но наше «здесь и теперь» исключает и опустошённое пространство, и опустошённое время и аннигилирующие при своём разделении пространственные точки и временные моменты. Наш разум и мир – это разные вещи. Наш разум есть и существует, а вот мира, как мне кажется, нет и без нашего разума и сознания быть не может. Стоит нам закрыть глаза или заснуть, и весь мир тут же исчезает. Так что же нас разъединяет с миром и самим собой»?
Я подошёл к аудитории и вдруг увидел стоящего у двери фантома Юрия. В коридоре больше никого не было. Занятия уже начались, и мои студенты ждали в аудитории моей лекции.
– Вы что здесь делаете? – спросил я его.
– Жду вас. – ответил он.
– Зачем вы меня ждете?
– Хочу вам сказать, что двойники ваших друзей отказались собираться вместе на квартире Юрия.
– Почему? – спросил я его.
– Потому что, им не нравится сама идея встречаться с кем-то за спиной своих хозяев. И они, быть может, правы, потому что, поймите меня правильно, мы все очень привязаны к нашим подопечным, составляем их внутренне нутро, и показывать его посторонним без разрешения на то наших господ, не совсем корректно. Я сам вышел к вам и разоткровенничался только лишь потому, что находился в ссоре с моим хозяином.
– Да, я это уже понял, – сказал я, – я и сам недавно подумал об этом, что лезть кому-то в душу без ведома её владельца на то – не совсем правильно. Я сам бы не хотел, чтобы моё эго делилось с кем-то моими секретами без моего ведома и разрешения. Но мои друзья позволили мне общаться с их двойниками, и те, вроде бы, были не против сойтись со мной поближе. Мы уже кое о чём с ними переговорили, но времени не было углубить наши отношения. А где мой фантом Александр?
– Он – в вас, – сказал двойник Юрия, – вы же обнаружили его местонахождения.
– Так значит, я с ним соединился! – радостно воскликнул я. – И сейчас мы вместе с ним составляем единое целое.
– Да, – ответил он, – пока это так, но это не значит, что он постоянно будет пребывать в вас, как только вы с ним придёте к несогласию или конфликту, он тут же покинет вас и пустится в своё путешествие.
– А вы не хотите примириться со своим хозяином? – спросил я его.
– Нет, – ответил он, – пока он проявляет строптивость и остаётся в психушке, мне с ним не по пути.
«Вот оно что, – подумал я, – значит, эго Юрия намного разумнее, чем он сам. Но ведь сам Юрий намного умнее всех нас, его друзей. Представляю, какой потенциал может скрываться в его эго»!
Я всегда немного завидовал способностям Юрия решать трудные задачи, а его проникновенный ум всегда восхищал меня. Юрий был неким знамением новой эпохи, обладающим совершенными чистыми речениями, в которых всегда чувствовалось вызревание некого нового смысла становления человека и его небывалого по своей значимости природного синтеза мысли. Несомненно, Юрий вобрал в себя всё, что можно было вобрать, и прошёл через всё, через что можно было пройти. Поэтому он и попал в психушку. Он стал как бы неким «монахом в миру», синкретизировав в себе все современные культурные достижения человечества и освободив себя от всех религиозных идеалов и догм. Он всё принял, как есть, ничего не критикуя, ни от чего не отказываясь, потому что был согласен со всем, что бы перед ним ни открылось, и что бы ему не предлагали. Он, как мудрец, примирился со всем миром, и с его гениальной прозорливостью, и с его безумием. Можно сказать, что он познал совершенную Истину.
Мы часто в свободное время общались с Юрием, так как были всегда близкими друзьями, и мне казалось, что я его хорошо понимаю.
Он полагал, что всё, что создаётся человечеством, имеет право на существование и осуществленье. Любые источники духовности ценны сами по себе и находятся в естественной связи между собой, так как в каждом из этих источников есть своя истина, но человек должен быть внутренне свободен от любых источников духовности, так как он сам внутри себя имеет свой собственный источник, который и питает его жизнь. Только благодаря своему собственному источнику духовности он может стать хозяином своей судьбы.
Он говорил: «Можно примеривать любые одежды, но самая лучшая наша одежда – это наша собственная кожа. Человеку не нужно искать истину, потому что он сам со своим сознанием является последней инстанцией в определении Истины, он сам способен судить себя, и все доктрины ничего не значат по сравнению с его способностями и жаждой Истины, так как все доктрины преходящи, а его совесть и сознание постоянны. Вся человеческая жизнь соткана из чудесных моментов и мгновений, эти мгновения и моменты есть та Истина, которая наполняет его жизнь, и опыт его бодрствующего сознания, внимающего потоку жизни и удостоверяющего своё бытие и наличие в реальности и создаёт ту данность, которая не может быть ничем ограничена. Из чего же рождается истина как ни из нашего собственного сознания?! Именно в нём и происходит единение единичного и единого. Быть с Истиной – это как быть сообщённым с действительностью, с которой мы связаны всегда нерасторжимой связью, и которая неотделима от каждого конкретного момента времени. И эта сообщительность соотносит нас каждое мгновение с чем-то «вечно другим» и так оправдывает присутствие в нас Желания – этого вестника бесконечного в человеческой душе. Самое долговечное в человеке – не обязательно самое универсальное. Долговечна не абстрактная истина, а искренность чувства, не данная человеку как случайный подарок судьбы, а бесконечно долго предвосхищаемая, приготовляемая, и потому неизбывная».
Юрий говорил мне, что истина – это то, что душа принимает как истинность.
Так что же такое Истина, как не то, что остаётся с нами, что может быть даже иллюзией, но это мы и считаем Истиной. Оно может быть совсем не очевидно, но пребывает в рамках нашего наличного сознания, оно доступно нам, понятно и понято. Истина – это знание того, что остаётся в нас, оно может быть даже незнанием, а всего лишь предчувствием или смутной догадкой. Мы с чем-то соединяемся, сообщаемся с тем, что было раньше, что уже оформилось, возможно, что уже и исчезло, но некая завершённость всё же осталась, несмотря на время и пространство, и оно наличествует как уже высшее, потому что требует постижения безграничного поля опыта. Истина даётся прежде всего, а познаётся после всего. Истина – это связь времён, где прошлое смыкается с будущим. Это нескончаемый путь сердца, а перлы мудрости – вехи, его отмечающие. В любых знаниях существует самопознание, и ещё в них есть нечто «совсем другое», что не имеет к нам никакого отношения. Это «другое» существует и будет существовать с нами или без нас вечно. Это – недосягаемая, неразгаданная древняя тайна, и она всегда была в прошлом, как наносной слой знаний, и вряд ли станет нашим настоящим, потому что, обретая самые совершенные знания, мы так или иначе теряем то, что из них выпадает по причине нашего вечного несовершенства, несмотря на наше влечение приобщённости к всеединству жизни через понимание нашего отличия от неё. В этом и заложен смысл обретения эстетического опыта как меры этического и художественного совершенства, как средства обучения и воспитания.
Истина сообщительности и есть тот закон творческой жизни, который нас постоянно совершенствует. И даже в своих лекциях, я каждый раз, читая их, прибегал к творчеству, старался не повторяться, а постоянно двигаться к новому, свежему, только что мной открытому.
Я простился с двойником Юрия, вошёл в аудиторию, где было всего девять человек, и начал читать свою лекцию.
7. Вхождение в новый мир
Моя лекция была о панлогизме, тема, сама по себе, выглядела не совсем понятной, так как содержала в своём толковании много противоречий. Но я отважно принялся за её объяснение. Я сказал:
– Прежде чем понять, зачем нам нужна физика и математика, нужно познакомиться с философией. Декарт открыл нам все прелести метода, Спиноза представил нам систему в её единстве, Лейбниц показал нам систему в её многообразии. При Канте же система перестала быть системой знаний о мире; она взяла на себя функцию представления о самой себе, о методах познания мира, о его априорности и его границах. Но вот пришёл Гегель, злой гений, и произвёл революцию в соотношении метода и системы. Он не субъективировал эту систему, а напротив, объективировал её: метод познания, его логика и само мышление стали абсолютным духом – объективным демиургом действительности, для которого действительный протяжённый мир превратился в инобытие. С тех пор это заблуждение так и осталось в нашем сознании, и живёт там по сей день.
Девять пар глаз внимательно наблюдали за мной и внимали моим словам.
– Для Гегеля, как и в Библии, «вначале было слово». Самое бессодержательное, самое словесное слово. Это слово – бытие. С него начинается логический анализ, который для Гегеля совпадает с реальным мировым процессом. Бытие стало всего лишь исходным звеном в логической цепи. Простое чистое бытие, лишённое всяких предметных суждений, как и в понятии ничто! Логика стала богом Панлогизмом, а бытие – всего лишь придатком к ней. Как логика рассудит, так, то и будет. И если что-то не поддаётся логике, то такого не может существовать априори. Бытие для Гегеля стало абстракцией, возникшей на основе конкретного, но которое устраняет это конкретное, поэтому опосредование как бы уничтожает самое себя, конкретное исчезает, опосредование абстракции исчезает, абстракция становится бессодержательной. В результате получается понятие, от которого идёт ряд других понятий, но само оно, начиная этот ряд, как бы существует и как бы не существует. Такое начало и открывает дорогу панлогизму: реальный процесс не может происходить иначе, как в виде логического процесса, причём начало последнего – это абсолютное начало, порвавшее свои связи с конкретным. Не правда ли, получается абсурд!
Некоторые студенты в знак согласия кивнули мне головами.
– Тогда стали и все науки, представляющие логику, абсурдными, не правда ли? – задал я провокационный вопрос.
Студенты застыли в ожидании, никак не отреагировав. Я держал паузу. И тогда один очкастый студент, сидящий в первом ряду, спросил меня:
– Так что же, физику и математику тоже можно считать ложными науками?
– Совершенно верно, – ответил я, – физика и математика – это самые ложные науки, не представляющие собой ничего, кроме заблуждений. Помимо того, что они не объясняют картины мира, ни даже не могут нам дать определение сущностного бытия.
– Так зачем же нам их изучать? – спросил этот студент.
– Не знаю, – сказал я, разведя руками, – может быть, ради праздного удовольствия, а может быть, просто, вас заняться другим нечем.
После такого заявления, студенты смотрели на меня как-то странно, и я подумал: «И так ко мне на лекции ходит мало народу. А после этого заявления их будет ещё меньше. Может быть, зря я им всё это говорю»?
Но я всё же продолжал говорить:
– Гегель так и сказал: «Бытие есть чистая неопределённость и пустота. В нём нечего созерцать, если здесь может идти речь о созерцании, или, иначе говоря, оно есть только само это чистое, пустое созерцание. В нём столько же мало есть нечто такого, что можно было бы мыслить, или, иначе говоря, оно равным образом есть лишь это пустое мышление. Бытие неопределённое, непосредственное, есть на деле ничто и не более и не менее, чем не ничто».
И тут я вдруг подумал: «А может быть, Гегель был прав? Просто мы его понимаем как-то не так, как надо. Может быть, и, в самом деле, бытие – это ничто, мираж, который нам кажется. И это бытие порождает наше внутренне эго, живущее по законам логики и творчества. Ведь у нас есть воображение, так сказать, творческое начало, которое может нам представить всё, что угодно, если наш разум склонен к логике и абстракции, то всё, что нас окружает, является продуктом нашего воображения и творческих логических умо-построений, которые начали творить не мы, а ещё древние греки? Мы просто привыкли к тому, что нам «втюхивали» в наше сознание наши предки ещё несколько тысяч лет тому назад. И мир совсем не такой, какой он представлен нашей наукой. Просто, сейчас у нас начинают открываться глаза. Так что, это бытие, представляемое нам мудрецами, это – ничто. И Гегель тысячу раз был прав, говоря об этом. Но что же такое действительность, и в каком соотношении она находится с бытием»?
Я всматривался в глаза студентов, пытаясь понять, могу ли я поделиться с ним своими сомнениями по поводу общепризнанных истин, которые совсем не являются истинами. Но я сомневался, смогут ли они принять мои объяснения и стать на мою сторону.
«Но как же исчез мой двойник? Как он вошёл в меня и поместился во мне»? – опять подумал я.
Пауза несколько затягивалась, и мне нужно было что-нибудь говорить.
– Что такое пустота? – спросил я их.
Они молчали.
– Пустота, – сказал я, – это «чистое ничто», по мнению Гегеля, или «чистое небытие», и оно становится в неклассической ретроспекции весьма прозрачным и позволяет увидеть скрытое за ним конкретное и содержательное понятие. Со времён Демокрита, который говорил о небытие, «ничто» всегда сохранилось в качестве такого содержательного понятия. У Гегеля чистое «ничто» считается началом логической цепи, затем сменяется содержательным понятием «определённого ничто», как он говорил «ничто некоторого определённого нечто». Но что же такое «ничто» и «Нечто»?
Студенты продолжали молчать и внимательно слушать меня. И я подумал: «Может быть, эта маленькая каморка в глубине нашего существа, о которой говорил Гессе, это убежище духа, и есть это пресловутое «ничто», в котором и живёт наш двойник Нечто, который постоянно влияет на нашу жизнь. Это – когда в пустом пространстве живёт пустота, но эта пустота деятельна и активна, как огонь, который по своей сути тоже пуст, но он, несмотря на свою пустоту, всё же наличествует. Так же и мой двойник, брат Александр, хочет вырваться из пустоты – вырывается, хочет вернуться в эту пустоту – исчезает. Но пустота тоже не является мёртвой, и это подтверждается наукой.