Сатель не раз просилась с ним, хотя бы к кострам, но Шарль не пускал. И дело не в сложности сооружения костюма для неё, но в страхе потерять неумёху. Сатель кажется Шарлю слишком неприспособленной к жизни, слишком неосторожной.
«Я могу ассистировать. Я люблю лягушек, и вообще, меня вовсе не страшат бубоны», – заверяла она.
Шарль качал головой.
Она даже не представляет, о чём говорит. Запах палёной плоти и обугленных костей, бессонное дежурство ночами у постелей полуживых трупов угробят беднягу. Их было слишком много – тех, кто ушёл, и слишком мало тех, кого, возможно, удастся спасти.
Стянув маску и костюм, доктор устало привлекает к себе девушку.
Сатель выглядит тростинкой в его широких ладонях. Она живо льнёт ко взмокшей волосатой груди, норовит куснуть Шарля за подбородок. Доктор уворачивается, почти нехотя, как старый волк, вожак стаи, только что вернувшийся с охоты.
– Фи, доктор! – кривит носик Сатель. – Опять этот запах! Вино и чеснок. Похоже, я умру с этим запахом.
– Да брось, – морщится Шарль. Он не любит разговоры о смерти.
Подхватывает Сатель на руки и несёт к тюфяку.
– Стой! Пусти меня! Ну же, Августин! Я принесла тебе луковый бульон с мидиями. Твой любимый! – Сатель вырывается, бьёт Шарля кулачками по голове.
Брезгливая белоручка! Её тошнит от запаха. Пытается откупиться бульоном. Ну, уж нет, к дьволу бульон.
– Зачем мне мидии, глупая, если у меня есть ты?
Ему нужно её тело. И отдых. Он не хочет есть. Не сейчас, не сегодня.
…
Моё лицо заливает краска. Этот громадный мужчина, почти что боров, подминает под себя тонкое тело хохочущей девушки. Он называет её Сатель, рычит, вжимает в тюфяк до упора. В воздух взметаются её стройные ножки, но через миг проворные стопы заключают торс Шарля в замок. Она стонет. Протяжно, чувственно, как загнанная волчица. Я задерживаю дыхание. Где-то внизу живота становится горячо. Сладко и больно одновременно. Мне стыдно смотреть, тело бросает в жар. Я хочу отойти от окна, но онемевшие ноги подкашиваются. Отворачиваюсь, припадая спиной к стене. Стыд кидает в дрожь. Пальцы сами лезут туда… откуда всё это. Расстёгивают молнию и находят влагу, упругий бугорок между набухших губ. Я трогаю, Сатель стонет.
А потом они лежали.
Она – закинув на него ноги, он – уткнувшись в её густо пахнущие марсельскими травами тёмные локоны.
–
Из лёгкой дрёмы Шарля выдёргивает хрипотца Сатель. Он любит её голос – всегда звонкий, а после близости такой сиплый, домашний.
– Я видела людей с птичьими лицами.
Кончики её пальцев взвиваются к изгибу его бровей, ведут неровно, путаясь в жёстком волосе, опадают к переносице, отыскивают горбинку носа в мелкой испарине.
– Это маски, Сатель. Ты видела маски.
Шарль притягивает её к себе. Сатель так хрупка, так невесома, как воздух. Иногда Шарлю кажется, что он обнимает воздух – прозрачный, почти неощутимый.
– Нет, Августин. – Сатель серьёзна. – Это были настоящие лица.
Шарль улыбается её упрямому с хрипотцой голосу, переводит взгляд в окно, на разопревшие на солнце облака. Что ещё придумает его несносная глупыша? Какие ещё птицы придут ей на ум?
Но улыбка на лице вдруг оседает. В памяти всплывает ночной кошмар. Птицы, убивающие людей. Шарль был такой же клювастой тварью. Был одним из стаи. Жаждал мяса, хотел впиваться в тёплую плоть.
Сатель ловит его помрачневший взгляд. Она чутка к переменам.
Шарль хочет сказать ей. Спотыкается. Горло издаёт булькающий звук, перещёлкивает механическим рычажком.
– Я… видел сон.
– Какой сон?
Соль на пересохших губах.
Нет, он не станет рассказывать.
Раньше, в детстве, Шарль видел совсем другие сны. Он видел, как волны залива накатывали на песчаные замки, но не смывали их, а накрывали бездонной толщей, и замки обращались камнем, подводными городами. Шарль нырял в море, спускался к высоким башням, скользил меж стрельчатых арок вместе с медузами, морскими коньками, а потом устремлялся вверх, выпрыгивал из воды, хватаясь за плавники дельфинов. Дельфины сигали в небо и превращались в птиц. Их крылья переливались на солнце блестящими радужными веерами.
Во что превратились его сны теперь?.. Теперь птицы пожирают людей.
– Я думаю, она следит за мной, – роняет Сатель, не дождавшись ответа. – Эта птица, Август…
Шарль сжимает Сатель в объятиях – туго, до скрипа костей (ему важно ощущать, что Сатель не воздух), и она не успевает договорить. Шарль не желает слушать нелепицы, он желает только её.
4
Вот уже неделю я обитаю в перевёрнутой дырявой лодке на заброшенной пристани, словно в ракушке на грани миров: по одну створку – бесконечное море, по другую – смерти и обречённость, совсем как в том, другом мире, который я почти позабыла.
В лодке припасены дождевая вода и фрукты – некоторые удалось раздобыть собирательством, но ощутимую долю я стащила у Шарля. Из найденной неподалёку ветоши соорудила подобие платья, в котором напоминаю, наверное, гадкого утёнка, однако шансы остаться неприметной в таком наряде несравнимо выше, нежели в джинсах. Кроссовки обмотала разодранными в ленты лоскутами, остальное тряпьё приспособила для постели, хотя в действительности я почти не сплю. Марсель оказался слишком громким. Настоящий экватор звуков. Клёкот падальщиков перемежается бранью побирушек, набат чередуется с плачем вдов, реже – возгласами портовых работяг. С того времени, как порт закрыли, моряков здесь почти не осталось. Мачты кораблей с опущенными парусами возвышаются обглоданными ветром скелетами, покинутыми и будто обиженными на людей.
В те короткие ночные часы, когда мир ненадолго стихает, меня баюкает плеск волн. Иногда море обрушивается громовыми раскатами, лишь под утро уступая соло стрёкоту цикад. И всё же тишина пугает сильнее. Я лежу, вжавшись в стенку моего деревянного гроба, и скребу по древесине найденным ржавым гвоздём, который повсюду таскаю с собой. Так немного спокойнее.
Вообще здесь красиво. Море, утопающий в море закат, утопающее в закате холмогорье. Никогда не видела красной земли, только на картинах Рериха. Красные, как огонь, горы. Тогда мне казалось, что художник привирает. Теперь я готова поверить даже в пикассовские оквадраченные лица.
Когда поблизости нет людей, я забираюсь на бугорок своей лодки и смотрю на воду, потом долго в небо, кружащих в высоте птиц. И снова на море. Я как Христофор Крузо. Или как… нет, сегодня не вспомнить.
Воздух до одури чистый, будто просеянный через сито. Я с детства мечтала поселиться на море. Вдыхать невесомую влагу и растворяться в ней каждой клеткой.
Я часто возвращаюсь к дому Шарля.
Он будто якорь, нулевой километр, точка отсчёта моего прибывания в Марселе. Что-то неосознанно удерживает меня рядом. Этот дом будто… неперерезанная пуповина. Для чего-то он нужен мне. Может быть, для возвращения в настоящее? Или, может, я всё-таки умерла, а этот мир и есть та загробная жаровня, о которой когда-то талдычили священники, и пугающая маска в доме Шарля – бесстрастный провожатый в мир мёртвых. Недаром я видела эту маску на дне венецианского канала, когда чуть не захлебнулась.
Вот только в какие круги ада проваливаются те, кто умирает здесь? И если это место – действительно преисподняя, то как объяснить эту закатную красоту? Ведь кто-то придумывает её для нас. Или нас для неё.
Не разобрать.
Зато я почти научилась понимать ручьистую речь. Вряд ли смогу объясниться на их языке, но повторить отдельные слова – вполне. Наверное, ручьистый чем-то напоминает старорусский. Или мне хочется так думать.
– Ах, мой милый Августин, Августин, Августин… Всё прошло, всё!
Денег нет, нет людей, всё прошло, Августин!
Ах, мой милый Августин, Августин, Августин… Всё прошло, всё.
Платья нет, трости нет, Августин в грязи лежит.
Ах, мой милый Августин, Августин, Августин… Всё прошло, всё.
Процветающий город сгинул, как Августин; плачьте со мною вместе, всё прошло.
Каждый день праздником был, и что теперь? Чума, милая чума!
Тьма погребений, только и всего. Августин, Августин, давай в могилу ложись.
Ах, мой милый Августин, Августин, Августин… Всё прошло, всё! – поёт Сатель.
Она врёт Шарлю. Врёт про птицу. Я знаю. Нет никакой птицы, тогда я тоже увидела бы её. Я хожу за Сатель по пятам уже много дней и ни разу не видела птиц. Зато видела, как Сатель стащила у Шарля пустые склянки. Спрятала в корсет и была такова.
5
Сегодня холоднее обычного. В небе, будто подхваченный ветром пепел, кружит вороньё.
Пока Шарль лечит больных, прикладывает к бубонам лягушек и капустные листья, Сатель уходит от бухты Лакидон к юго-востоку, где над скалистым фьордом скрипит ветками иссохший кедр.
В расселины далёких гор, словно тополиный пух, забиваются облака. Мне хочется сдуть их. Втянуть в лёгкие побольше воздуха и дуть, дуть, пока не исчезнут, но времени на фантазии нет. Я прячусь за покатым валуном, кутаясь в тряпки, слежу за Сатель.
Француженка опять болтает вслух сама с собой.
Над утёсом свистит ветер, я едва разбираю слова.
– У меня не… имени, – приносит ветер.
– Но я хочу тебя… называть, – упрямится ветру Сатель.
– Зови ме… Августин. Как его.
Ветер спадает к траве, шуршит невидимой змейкой меж камней.
– А ты меня – Птица, – говорит Сатель.
Я замираю.
Сатель разговаривает не с собой. Она и впрямь говорит с Птицей. И та отвечает ей.
Сатель назвалась Птицей, но про себя продолжает звать птицей Её. Сатель видит Птицу. Правда видит.
И я вижу тоже.
Её серое изломанное тело почти врастает в ствол кедра. Издали не отличить от ветки. Бледное лицо походит на клювастую маску, только эта маска светла, а в глазницах – живые влажные глаза, точно с полотен Врубеля. Большая птица не пугает. Она как лист больного дерева – слишком беззащитна, слишком надломленна. Помятые за спиной крылья трепещут на ветру, роняют на землю тусклые перья. Пух почти не согревает тощее тело, птица мёрзнет. Цепляется застуженными пальцами за ветку. У таких больших птиц должны быть сильные острые когти, у этой – короткие, обгрызенные. И пальцы с заусеницами.
Ветер взвивает иссиня-чёрные космы Сатель.
Она говорит уже громче, вдохновенней.
– Я так… взлететь… Как ты! Расправить лёгкие. Ведь если рас… лёгкие, то обязательно взлетишь. И ни… не упадёшь.
Губы Сатель смыкаются.
Теперь говорит Птица.
– У людей есть сказ… про одиннадцать диких лебедей. Однажды… Элиза связала из крапивы …цать рубашек… снова стали людьми.
– Мы – не лебеди. – Сатель удручённо мотает головой. Ей никогда не взлететь. Они обе понимают это. – Ни… ими не станем. Мы – ошибка, Августин, ошибка. Скоро мы… перестанем быть. Все мы.
Глаза больной Птицы наливаются грустью. На её человечьем лице уродливым суком торчит клюв. Два отверстия вместо носа.
– Я хочу ста… тобой, – говорит Птица. – Быть человеком.
– Прости-и…
– Ты просишь …щение за то, что ты человек, а я – нет? – Горькая усмешка.
Сатель что-то отвечает. Ветер уносит её слова. Ветер – вор. Я больше не слышу, о чём они говорят.
Хочу подобраться поближе и вдруг вижу, как кисти Сатель описывают в воздухе раненую дугу. Сатель падает у подножья кедра. Она словно отпустила себя, уронив тело. Густые волосы брызнули чёрной кляксой. Из корсета в траву выкатились украденные склянки.
Больная Птица спохватывается, неловко отталкивается от ветки босыми ступнями, взмывает над Сатель, кружит. Грудью припадает к телу и снова отскакивает в полёте.
Я не понимаю, чего хочет Птица. Быть может, клюнуть Сатель? Убить?
Страх пружинит ноги. Я вскакиваю, бросаюсь к Птице.
Бегу ни с чем – безоружная. Вспоминаю, что за поясом припрятан ржавый гвоздь. Слишком короткий, почти никчемный. Взмах крыльев птицы с лихвой покрывает мой девчоночий рост. Я даже не смогу, не успею дотянуться, чтобы вонзить… Но пальцы уже ощупывают шершавую ржавчину. Зажимаю гвоздь в кулаке, выставив наружу острый конец. Ладонь потеет. Нельзя выронить, нельзя промахнуться. Этот гвоздь – мой единственный шанс.
Где-то поблизости наверняка валяются длинные палки или камни. Стоит чиркнуть по земле взглядом – и найдутся, но я боюсь сбить прицел. Стоит отвести взгляд, и я не успею отклониться. У Птицы – клюв и когти… Пусть неострые, погрызенные, но кто может поручиться? Что, если Птица притворялась больной? Беззащитной, слабой. А на самом деле она – хищник. Коварный, выжидающий. Как та маска в доме Шарля. Десятки кадров проносятся за мгновенье. Маска Шарля. Другие маски. Чёрные воды Венеции. Першистая Тьм. В-з-с-з-з-з-з-з… Между мной и Птицей – два прыжка. Я не знаю, что буду делать, когда расстояние растает.
Птица замечает меня. Ведёт влажным глазом в меня (тело берёт оторопь), кособоко припадает к земле, отталкивается ступнями в решительном взмахе и раненым росчерком уходит прочь.
Выше, ещё выше.
Плавно истаивает в дымчатой сери.
Надеюсь, навсегда.
Я падаю в траву к Сатель, хватаю запястье – так делают все врачи. Хватаю – и не знаю, что дальше. Гвоздь выпадает из ладони к склянкам. Зачем те понадобились Сатель? Пустые, ненужные. Тыкаюсь ухом в нос. Кажется, дышит. Ещё дышит. Побледневшие скулы будто вылеплены из воска, мягкого, полупрозрачного, словно подсвеченного изнутри. Под ресницами – глубокие тени.
Это обморок? Болезнь?
Где-то внизу истошно трезвонят колокола Сен-Лорана. Вибрируют безжизненным изголосьем в небе, зовут укрыться в спасительных стенах церкви, неприступных, как форт Бойяр.
Над нами скрипит сварливый кедр. Хочет дотянуться корявыми ветками, подцепить за спутанные волосы, подвесить безвольными куклами между небом и землёй на потеху голодному воронью. На потеху, на пропитание.
Беспомощно оглядываюсь. Сердце грохочет марсельским набатом.
Мне не утащить Сатель отсюда. Нужно звать на помощь. Но что, если Птица вернётся, когда я убегу? Из глаз брызжут слёзы. Чёрт, чёрт. Слезам здесь не место. Здесь место Шарлю. Её Августину. «Ах, мой милый Августин, Августин, всё прошло, всё. Платья нет, трости нет, Августин в грязи лежит…» Теперь Августин – это ты, Сатель.
Низко нависают тяжёлые тучи. Колкий ветер сыплет с моря мелкими брызгами. Я ёжусь, дрожу. Невдалеке, у скалистого спуска замечаю пастуха. Подскакиваю, машу ему, как одуревшая, зову. Пусть сторожит Сатель, пока я отыщу Шарля.
Пастух кивает, сворачивает к нам. Следом тянется бело-пушистое стадо. Слишком медленное. Мои ноги нетерпеливо мнут озябшую траву. Издали овцы напоминают перезрелые одуванчики. Бесконечное стадо одуванчиков. Стоит подуть ветерку… и останутся одни стебельки.
–
Этой ночью у меня новый кров.
Шарль постелил мне в углу, подальше от клювастой маски и от Сатель. Так всё же больна…
Сегодня дом не кажется изживающим свой век старцем. Он не пугает и не кряхтит. Жуть ушла. Сегодня он – колыбель. Баюкающая люлька на троих. От очага рассеивается согревающее тепло, колбы поблескивают миролюбивыми огоньками, а чесночный запах, оттенённый ароматом сушёных трав, не кажется таким противным, как прежде.
Шарль не ложится. Он целует ладони Сатель, поднося ко рту, словно чаши со святой водой. Сухо сглатывает, перещёлкивая рычажком в горле. Наверное, это врождённое, но отсюда кажется, будто Шарль – киборг. Я искоса приглядываю за ним. Шарль прикладывает к телу Сатель листья, окуривает травами, поит настойками. Сатель морщится. Она так ненавидит этот винно-чесночный запах… В моей памяти прорезается её марсельский говорок: «Фи! Похоже, я умру с этим запахом».
Похоже, умрёт.
Утром Шарль велит мне уйти. Я догадываюсь об этом по его отрывистым жестам, ломким интонациям.
Оборачиваюсь напоследок.
Сатель что-то бормочет. Почему я понимаю речь Сатель лучше, чем Шарля, для меня загадка.
Последние слова, что говорит Сатель, это слова о Птице.
– Она так безнадёжно влюблена в людей… В хорошее, Августин. Пожалуйста, пожалуйста, ты можешь, ты должен сделать её человеком. Я умру, а ты… ты… Наверное, ты даже сможешь её полюбить. Всего-то нужно отпилить этот ужасный клюв, а потом, потом… – Сатель в бессилии замолкает.
Губы так и остаются несомкнутыми. Сухие растрескавшиеся створки.
В воздухе повисает близкий дух неизбежной беды.
– У неё жар. И бред, – роняет Шарль угнетённым голосом. Избегает слова «чума».
Суёт мне кулёк сухофруктов, выпроваживает. Я сжимаю кулёк покрепче. Этот нечаянный дар обескураживает. Откуда Шарлю знать, что я голодаю? И разве все его мысли не должны быть заняты больной Сатель? Почему он думает обо всех подряд? Почему так добр?
Удручённый шорох его голоса обрывает мои домыслы:
– Тебе лучше не приходить. Понимаешь, что говорю?
Я понимаю. Шарль не хочет, чтобы я видела, как Сатель умирает.
Сатель умирает. У неё чума.
6
Ему снится сон.
Всё тот же.
Солнце распарывает морскую гладь. Над кроваво-алым утёсом, поросшим клоками разнотравья, кружат стаи крылатых тварей. Они поджидают добычу.
Похоронная процессия движется слишком медленно, с неба сыплются каркающие угрозы. Птицы нетерпеливы и голодны.
Сегодня Шарля нет среди стаи. Сегодня он человек.
Шарль тянется в хвосте процессии. Идёт медленно, спотыкаясь, ощупывая подошвами каждый дюйм дорожной насыпи цвета выжженной терракоты. Шарль несёт на руках Сатель. Кажется, она всё ещё дышит, но твари не станут дожидаться конца. ЭТИ не станут.
Мгновение – и птицы стремглав срываются вниз.
Людская колонна рассыпается. Живые в панике бросают мёртвых, бегут, стенают, голосят, натыкаются друг на друга, снова бегут. Некоторые не успевают. Взмахи гигантских крыльев сбивают с ног, тварские клювы и когти вонзаются, дерут, кромсают. Сегодня птичья добыча свежа и вкусна, как никогда прежде. Сегодня она живая и тёплая.
Шарль припадает к земле, закрывая собой Сатель. Бежать с ней нет сил. Скоро птицы доберутся и до них. Он вскидывает голову, глядит остекленевшим взглядом на разразившийся ужас.
Шарля кидает в жар. Горло пропарывают хрипы.
Нет, Шарль не хочет видеть этот сон, но проснуться не может тоже. Он лишь может заменить сон другим, перетасовав видения, как карточную колоду.
И Шарль тасует.
…
Солнце описывает дугу к закату.
Шарль заходит в свой дом. Его встречает Сатель.
В доме есть кто-то ещё. Шарль понимает это в неуловимостях: по напряжённому изгибу её губ, выхолощенным фразам, по чьему-то чужому взгляду из-за спины.
Чужой в доме – Птица. Странная Птица – тусклая, притворно-изломанная.
Сатель берёт Птицу за руку. Две ладони с тонкими пальцами сплетаются в замок. Два влажных взгляда сливаются в один.
Шарль хочет забрать Сатель у Птицы, отгородить.
Птица неловко ведёт подбитым крылом. Птица уродлива, она – болезнь. Её место на холстах Босха, но тот ещё не родился, чтобы запечатлеть.
За окном бурлит ветер.
«Спаси её», – шепчет Шарлю Сатель.
«Спасти от ЧЕГО?»
От не-жизни. Он и сам это понимает. Сатель хочет, чтобы Шарль сделал из Птицы человека. Отрезал клюв. А дальше… Птица сумеет. Она готова к преображению.
Шарль глядит на пернатую с презрением. Птица клевала людей. Она их ела. Птица – одна из НИХ. Из тех, что у предгорья. Из предыдущего сна. Однажды сон станет явью. Шарль знает это. Он хочет пресечь. Шарит трясущимися пальцами по столешнице, пытаясь нащупать скальпель, и тот с готовностью ныряет в руку.
Эта бестия не должна жить. Шарль убьёт Птицу.
«Ты убивала людей. Ты их ела», – пузырятся в горле Шарля слова.
«ЛЮДИ ели меня», – парирует Птица.
Больше ей нечем крыть. Птица знает это. Она повинуется взгляду Шарля. Падает на колени, обнажая острые шейные позвонки, хрупкую человечью шею. Птица обречена на погибель – она в ловушке, ей некуда лететь, небо перекрывает крыша.
Шарль убьёт её. Убьёт в любом случае. Пусть это будет быстро.
Сатель прячет лицо в ладонях. Неужели это случится?.. Нет, она не верит. Она готова отдать жизнь, лишь бы жила Птица. О, все мечты Сатель так мелки, так нелепы… Она хочет летать, как птица, и ненавидит эту реальность. Ей не нужен мир, где гибнут люди. Эта ветвь ошибочна, Августин, ошибочна. Скоро погибнем мы все. Просто перестанем быть. Все мы. И коль суждено умереть, мы должны успеть воплотить мечту Птицы. О, Августин, Птица чиста и безвинна. Птица хочет стать Человеком. Её ветвь должна расцвести. Должна жить…
Сатель кидается к Птице, закрывает собой. Птица со всем трепетом подаётся к Сатель. Неуклюже и так доверчиво…
Шарль смотрит на их сомкнутые тела. Сейчас Сатель и Птица кажутся чем-то единым. Одним организмом – крылатым, бескрылым, больным, озарённым. Единым телом-душой. Душа-Сатель и хотела бы взлететь, но тело-Птица цепляется за жизнь человека.
В этот миг убийство Птицы кажется Шарлю кощунством.
Шарль не сможет убить. Он – доктор. В его руке скальпель, на её лице – уродливый клюв.
«Просто сделай меня человеком…»
Просто…
Отпили сук.
Прошло с десяток дней прежде, чем я решилась вернуться.
Переспелое лето. Томительная неизвестность. Я иду к дому Шарля, и каждый шаг – через силу, будто камень на шее. Гирей тянет ко дну. Чую нить, что связывает меня с домом, ту самую неразрезанную пуповину, но теперь эта нить кажется иной. Она как будто… иссыхает. И я боюсь увидеть то, что увижу. Боюсь уже несколько дней.
Подхожу, и взгляд напарывается… на пустоту.
Дома нет.
Запах гари, обглоданное пепелище.
Пепелище накрывает тень. Тень исчезнувшего дома?!
Поднимаю онемевший взгляд в небо. Пусть это будут облака, тень облаков. В вышине – равнодушная бесцветная серь, отбрасывающая на землю лишь своё отчуждение.
Чуть поодаль – четыре выкорчеванных из-под углов дома камня. Пригодятся для постройки нового, а этому… Больному жилищу хватило искры. Одной нечаянной искры. Те брёвна, которых недавно касались мои обожжённые крапивой пальцы, сгорели. Сгорели травы и запахи. Осталась лишь тень.
Леденящий звук щёлкающих ножниц – нить обрезана.
Меня выплюнуло в пустоту.
Сиротливую сгорбленную фигурку на коленях я замечаю не сразу. Она слишком мала, слишком неприметна. По вздрагивающим плечам рассыпаются иссиня-чёрные волосы цвета крыла гауни.
Сатель!
Я узнаю Сатель не глазами, но чем-то внутри, узнаю в этом крошечном, кромешном комке боли, словно этот комок – я сама, вырванная из меня боль.
Сатель рыдает. Безмолвно. Слишком тихо, чтобы мир откликнулся.
Сердце на короткий миг обмирает, подскакивает к горлу: Сатель жива. Её обезвоженные сломанные створки губ снова наполнились влагой. Они живые. Шарль исцелил Сатель!
Но почему дом… – почерневший, обугленный труп?.. Дома сжигают, если жильцы мертвы. Если умерли из-за чумы.
Кто-то умер. Кто-то точно умер.
Этим кем-то был Шарль.
Страшная мозаика сложилась.
Шарль заразился чумой, спасая Сатель. А быть может, спасая кого-то ещё.
Растерянная, я стою перед домом, который когда-то был, взираю на Сатель, которая есть, и думаю о её Птице. Видела ли я её на самом деле? Ту Птицу, которая хотела стать человеком. Я не знаю. Быть может, Птица была тем, кто прилетал забрать Сатель… Они все прилетают забирать. Возможно, нас давно уже нет. И только луна считывает наше прежнее существование, как мы считываем свет давно погасших звёзд.
У каждого из нас есть своя Птица. И однажды она настигнет.
Вожу взглядом по чёрному пепелищу. Уродливая маска исчезла. Похоже, её миссия тоже завершена. Она пришла за жертвой – она её получила.
Нужно утешить Сатель.
Я пробую прикоснуться к рыдающему комку. Легонько, пугаясь действию и самой себе, но больше всего – реакции Сатель.
Француженка вздрагивает.
Болезненно. Слишком громко. Отскакивает, будто её плеча коснулось крыло страшной птицы.
– Чего тебе? – Сквозь слёзы. – Денег нет. Августина нет. Ничего нет…
Она принимает меня за побирушку? В темечко ударяет знакомый мотив. «Ах, мой милый Августин, всё прошло, всё. Денег нет, нет людей, всё прошло, Августин».
– Шарль… – начинаю говорить, но слова не идут. Перед глазами стоит кулёк с сухофруктами. Доброта ранит сильнее, когда человек уже ушёл.
Я не знаю, что говорить Сатель. Она не знает меня. Не знает, что я помогала Шарлю тащить её в дом, что провела с ними ночь. Одну целую больную ночь.