
– Ладно, пора уже, – сказал, обернувшись ко мне, будто только заметил. – Ты как? Если неинтересно – не ходи.
– Мне интересно! – Я, кажется, почти крикнула, но взяла себя в руки. Мне было очень интересно, жизненно интересно, смертельно. Я всё ещё поверить не могла – а вдруг и правда мне так повезло, что я нашла, что вывело именно меня…
– Тогда пойдём.
Ём развернулся и пошагал обратно. Его походка, его решительно наклонённая вперёд фигура – всё говорило о том, что он задумал что-то, и случиться это должно сейчас. Я боялась от него отстать.
Клуб был полон. Пока мы пропихивались на входе, Ёма узнали. К нему полезли с визгом брать автографы и целоваться. Возник затор. Меня оттеснили к стене, и я успела разглядеть афишу. Первой выступала группа из Сербии. Из зала неслось что-то электронное и агрессивное.
Наконец мы ввалились в зал, где было просторней и темнее, и Ём проскользнул за сцену, куда фанатов не пускали. Я осталась. Что ж, она посидит, решила я и стала искать глазами свой стул. Его не оказалось. Да и вообще свободного места было мало. В подсвеченной и мигающей темноте, наполненной электронными звуками, люди двигались, как снулые рыбы на огромной глубине. Сейчас музыка была медленной, и течение было медленным, рыбы еле шевелили плавниками. Как только музыка ускорялась, всё приходило в движение, подводные токи колотили рыбу, и она начинала биться в конвульсиях.
Безопасное место я нашла возле стены. Музыканты на сцене колдовали со звуками из разных устройств. За ними проецировались странные фотографии – разделанные туши животных и сцены из сельской жизни. Из живых инструментов были только цимбалы, и один юноша изредка играл на них – мелодичные звуки были на удивление не в логике происходящего, но, видимо, так и было задумано. Привыкнув к общему звуковому потоку, я стала понимать, что в основе его – народная музыка: вдруг возникала запись женского пения, приправленная скрипкой и треском старой грампластинки, её пускали то быстрее, то медленнее, и цимбалы подыгрывали этой записи. Всё остальное было, кажется, наслоением современности на вечное. И за этим сквозила глубокая печаль. Дикий Лес прорывался зелёной травой из трещин в асфальте на территории разбитой и заброшенной свинофермы. Как-то так.
– Нравится? – раздался голос слева. Я вздрогнула – это был Айс.
– Не знаю, – пожала я плечами.
– А зря, – ответил он. – Неплохой авангард. Не лучший в своём роде, но и не без находок. Или тебе народное ближе?
– Не знаю, – снова ответила я. – Пожалуй. Смотря какое.
– Дудки всякие, бубны. Варган. Неоязычество.
– Не знаю, – протянула я в третий раз, входя в образ дурочки. Может, тогда отстанет.
– Ясно, – сказал Айс. – Я собираюсь выпить. Мне сегодня не выступать, я имею право. Это Ёму нельзя. Я своим музыкантам перед концертом не позволяю пить. – Он выразительно посмотрел на меня. Я его не поняла: не позволяешь, так не позволяй, мне-то что? – Тебе взять?
– Нет, не надо.
– А что так? Угощаю.
– Я того. Не пью я.
– А, ты из зелёных? Против мяса, алкоголя и табака? Которые ходят босиком по траве и любят зверушек?
Я пожала плечами и промолчала.
– Ну как хочешь. Я сейчас.
Он отошёл к бару. Я надеялась, что он не вернётся. Можно было, конечно, уйти самой, но уходить было просто некуда. Музыка, спёртый от дыхания воздух, запах пота, растворённые вокруг эмоции – всё это начинало меня наполнять, уводить от человеческого образа. Сосущая тоска, так знакомая по существованию вдали от людей, стала оживать и заполнять меня. Я с удивлением чувствовала, что это делает музыка, точнее, повторяющееся, меланхолическое женское пение, разбавленное шепелявой флейтой и гнусавой скрипочкой. Эта мелодия, еле пробивающаяся из-под наслоения примочек и эффектов, – она была родом оттуда же, что и я, она была из Леса, она сама была Лесом, и всё, что мешало, глушило, насиловало её, то заставляя бежать вскачь или вдруг замедляться, почти умирая, – о, я знала, что это было: опухоль человеческой цивилизации на Лесе, моём Лесе, на Лесе, где можно не помнить себя, жить в забытьи, быть тварью и не искать, не охотиться, – на моём Праотце-Лесе. Как я любила его, как по нему тосковала – особенно сейчас, в самом центре человечьего мира, вдыхая его выхлопы, осязая его, сама почти став им. Но я не вы, нет, я не вы и быть вами я не хочу, я нежить, я свободная, пустая, хвостатая душа. К чёрту избранного, к чёрту освобождение – я не хочу знать себя, не хочу себя вспоминать, назад, назад, под сень Леса!
Меня колотило. Всё мелькало в свете огней. Люди белёсо взблёскивали, когда на них попадал луч прожектора, и мне казалось, что зал полон скелетами, голыми белыми костями. Жизни не было в них. Жизни в людях нет, это враньё, что вы полны жизни, – посмотрите на себя, вы же скелеты, голые ходячие скелеты с пустыми глазами! Да у вас у всех один путь к спасению – прочь, за нами, в Лес, стать нежитью, стать нами! Разве что избранные, разве что они одни обладают светом жизни, разве что в них ещё есть образ не нежити, но человека. В них – да.
И я подумала о Ёме, и во мне всё сжалось. А вдруг возможно? И вдруг вытянет, вытащит, станет житью для меня? Он – для меня?..
– Торкнуло? – Один из скелетов приблизился, и оказалось – Айс. В руках – стакан. Пахнуло ядом. Я постаралась не дышать и отвернулась. – Я бы тоже это слушать не стал. Но пиплу нравится. Никогда не поймёшь, что этому пиплу понравится. Рулетка. А мне бы очень хотелось знать. С профессиональной точки зрения, так сказать.
– А ты кто? – я сумела разжать губы и выдавить слова.
– Я? Начальник шоу. – Он усмехнулся. – Ну, продюсер. Лейблы, гастроли. Телевидение. Много всего.
– Ты Ёму продюсер?
– Лучше сказать – его проектам. У нас сейчас двенадцать в работе. В основном, конечно, за рубежом.
– Как «Велесово солнце»?
– Что ты, – он скривился и отпил из стакана. – «Солнце» – это дань его ностальгии, так сказать. С чего всё начиналось. Диночка опять же. Прошлая жизнь. Что бы он по этому поводу ни говорил. – Он бросил на меня быстрый взгляд, проверяя, как я отнесусь. Но я осталась безучастной. – Я бы сейчас не стал таким заниматься. Дохлый номер.
– Почему?
Он глотнул снова. Хмыкнул. Помолчал.
– Пиплу сейчас такое не надо.
– А что надо? И как ты понимаешь, что ему надо?
– Так я тебе и сказал. А вдруг ты от конкурентов? – Он посмотрел на меня пристально. Как будто и правда так думал. – А ты часто бываешь там? – Он назвал лектора, у которого мы познакомились. Переход на другую тему вышел таким резким, что я растерялась. До этого он делал вид, будто про то знакомство забыл.
– Да нет, – ответила уклончиво. – Меня вообще разное привлекает.
– А, ты из этих, из ищущих.
Я пожала плечами. Что за привычка навешивать ярлыки?
– Завтра практика интересная будет, – сказал он, снова глотнув. – На сто пятьдесят восьмом километре. По вызову духа-защитника. – Я вздрогнула. – Шаманская практика, – продолжал он. – Шаман из Тувы приезжает.
Он говорил, не глядя на меня. Вроде как удочку закидывал. Глотнёт – не глотнёт. Я знала об этом сборище давно, и, если бы не Ём, верно, пошла бы, там можно было поживиться. Но теперь мне не хотелось уезжать из Москвы, пусть даже на день. Да и от мысли о моём промысле становилось противно. Всё он, Ём. Я сделала вид, что меня это не интересует.
Музыка кончилась, и скелеты захлопали, вновь обрастая плотью.
– Ясно, – сказал Айс, щурясь и теряя таинственность. – В общем, ты из этих… Которые в большом поиске. Ну давай. Приятно было поболтать.
Он поставил на стойку недопитый стакан и ушёл за сцену. Странный получился разговор. И почему он меня всё пытался как-то определить? Кто я, да что я… Нужно ему это?
На сцену выходило «Велесово солнце». С трудом сбрасывая с себя лесное оцепенение, я стала продвигаться ближе.
Они вышли, настроились и стали играть. Начали бойко. С середины мелодии расползшаяся было по залу публика принялась собираться перед сценой. Динара зажигала: она вышла вперёд, притопывала, вздёргивала плечиком и упрямым подбородком, она пускала музыку через себя волной – от пяток до макушки. Люди уловили её ритм. Кто-то стал приплясывать. Кто-то – топать и хлопать. Было ясно, что начали они хорошо.
Ём с ними не вышел. Не вышел он и после. Я стала нервничать, да и в зале поползло недоумение. Перед каждой новой композицией кто-нибудь выкрикивал «Ём!», но его словно не слышали и продолжали дальше. Я ждала, люди ждали, скрипка дурманила кровь, люди танцевали и вскрикивали.
– Спасибо, спасибо, друзья! – сказала Света, когда отыграли половину, и им похлопали. В микрофон было слышно её дыхание. – Я рада, что вы пришли. Нам очень приятно, что вы вместе с нами…
– Ём! – крикнул кто-то, зале.
– …мы сегодня играем в непривычном составе…
– Ём! – не слушали её. – Ём! – запрыгало через зал сперва отрывисто, потом синхронно. – Ём! Ём! Ём! – хлопали в такт выкрикам.
– …наш друг, который играл с нами несколько лет назад, но потом, к глубокому прискорбию, уехал за границу…
– Ё-ом! – ревела публика, и Света сдалась:
– Да, он самый. Ём, выходи же!
Он вышел – и зал взорвался. Можно было оглохнуть. Визжали, хлопали, орали. А он ни на кого не смотрел, сосредоточенно раздувал мехи огромной волынки. От первых же звуков зал захлебнулся криком, это было невозможно выносить. Гундосая, сипящая, гудящая волынка начала неуклюже, как приплясывающий жираф, раскачивая длинной шеей, завела мелодию, всё быстрей и быстрей – и дудки, барабан и скрипка пустились за ней. Завелась, понеслась – зал дёрнулся и принялся танцевать.
И дальше играли без остановок, как на деревенских плясках, только делали паузу – вдох-выдох, Света успевала выкрикнуть название песни, Ём менял инструмент, а зал набирал в лёгкие воздуха и орал до тех пор, пока музыка не перекрывала этого крика. Люди выстроились вокруг меня хороводом, из-за сцены вышли сербские музыканты, их ноги подхватили ритмы, и вот уже коловрат нёсся то в одну, то в другую сторону, сербы и русские, в одном бешеном танце.
Я не сводила глаз с Ёма – а его как будто не стало. Была только музыка, и он был ею, он источал её и ею дышал. Где та мучительная репетиция? Где непонимание, истерики, где ломание рук и смычков? Скрипка, духовые, барабан – все послушны Ёму, они всегда играли вместе – и ах, как же они играли, Динара и Ём!
Наконец репертуар исчерпали, но зал хлопал и со сцены не отпускал. Музыканты, взмыленные, как кони, переводили дыхание. Оглядывались нездешними глазами. Приходили в себя.
– Ещё, ещё! – скандировал зал.
– А может, Ём один что-нибудь сыграет? – спросила Света. – А, Ём? Попросим?
– Ём! Ём! – взбесился зал.
Он отдышался. Смотрел сверху глазами победителя. Довольный своим делом и собой. Нашёл глазами меня. Подмигнул. Я почуяла, насколько мне жарко.
– Я бы хотел поиграть дуэтом со скрипкой, – сказал он вдруг, склонившись к микрофону. – Динара? Ты же поддержишь меня?
Это был вызов, и каждый, в ком живо сердце, не мог его не услышать.
Он взял кларнет, поправил трость – задумчивый, протяжный звук поплыл по залу. Люди притихли. Только дышали синхронно. Дина послушала. Нашла нужную ноту. Струна запела в унисон. Два звука, сплетаясь, потянули один голос, а потом скрипка смолкла, и кларнет смолк – возникла пауза, и только во мне что-то билось.
Ём заиграл первым. Он играл медленно, невыносимо медленно, мелодия рождалась, будто всплывая из памяти, как забытое прошлое. Так медленно, что от этого кружилась голова. Кларнет доставал низкие звуки откуда-то из потайных глубин, и сомнений не было: это звучит его душа. Долго. Мучительно долго, раскручивая себя, вспоминая, мучая себя этим воспоминанием, и скрипке, очнувшейся, вступившей, надо было следовать шаг в шаг – так же мучительно, на грани сна, вспоминая, – но им было о чём вспоминать вдвоём.
А потом он принялся ускоряться. Вдруг проявился ритм, и он повёл его, он стал доставать его из-под спуда памяти, и скрипка узнала – это было то, что когда-то свело их. Она узнала и повела. Повела его за собой, но не так, как бы хотела, – она вела, потому что он позволил ей идти впереди, потому что сам шёл следом и любовался ею.
Хоровод двинулся вокруг меня снова, сложив руки друг другу на плечи, закинув головы и закатив глаза. В одну сторону. В другую сторону. В одну. В другую. Всё быстрее. А я стояла в центре и не могла оторвать от них глаз. Что они делают, как они смеют? Я понимала – и не понимала, я видела – и боялась на это смотреть. А они всё ускорялись и ускорялись, и их притягивало друг к другу, хриплый, скорбный голос кларнета и звенящая, легконогая струна – с каждым заходом они становились всё ближе и вот уже дышали в одном ритме, двигались в одном пульсе, падали вместе – в чёрную воронку, что закручивалась вокруг них, падали и падали вниз головой…
А когда всё кончилось, когда музыка сошла на нет и стихла, как стихает освежающий дождь, когда распалось вокруг меня людское кольцо, но всё ещё пульсировали, вспыхивали то в одном конце зала, то в другом аплодисменты – я смотрела и не понимала: что это было?
Они тоже приходили в себя. Открывали глаза. Смотрели в зал, а потом – невзначай – друг на друга. И Динара потупилась. Гордая Динара опустила глаза. А Ём заиграл пьяной, сияющей улыбкой счастливого мужчины. И было ясно, было несомненно, как день: что-то сокровенное, тайное, что только и может случиться между мужчиной и женщиной, случилось между ними в этот момент.
И от этого им обоим сейчас хорошо. Страшно. Стыдно. И хорошо.
Я закрыла глаза и стала медленно отступать к выходу.
По Тверской до Чистых прудов. Через Москву и ночь. Мимо призраков этого грешного города. В голове – туман, мох вместо сердца. А как он смотрел на неё… И как она опустила глаза… Нет, не думать. Я нежить. Я здесь на время. Сделаю своё дело и кану в Лес, только меня и видели.
Мимо Кремля, мимо Лубянки – переулками, переулками, средневековыми, пропитанными ядом и смутою. Жить он хочет. Жизнелюбец! Однако не так всё просто. Чего-то ты недоговариваешь, дружище. Иначе бы не привязали меня к тебе, меня – к тебе, а Динара здесь ни при чём.
От Лубянской площади по Мясницкой. Мимо пыточных камер. Через московскую весну. А как он сегодня играл… А как блестела вода, как звенел сквер, как я задыхалась от предчувствия. Жизни он хочет. Конечно. А мне, мне не хочется ли её – до головокружения, до икоты? Но ведь кончится, я знаю, так быстро всё кончится, не успеешь напиться…
О нет! – я остановилась. Осознание пришло слишком ясно. Боги, продлите! Пусть будет всё: и весна, и Москва, и ревность, и Ём, и Динара, и даже моя несвобода – лишь бы жить, ядом Москвы дышать, так вот стоять и шептать, холодными губами шептать: жить, жить, хоть на краешке жизни!..
По Мясницкой – к Чистым прудам, но вовремя повернуть, и вот уже сквер, двор, дом, почти родной. А там и чердак, а там наши ифриты и Яр…
И дальше я не могу сделать и шагу. В голове одно: Яр.
О Лес…
Какая же я идиотка! Я совсем про него забыла. Про Яра и про то, что жребий у нас на двоих и выбор делает только первый. Кто будет первым, отдаст своему человеку жизнь. А второму достанется то, что останется. Ачто останется ему?..
И ведь Яр был первым от раза к разу, началось это так давно, что я и вспомнить уже не могу, когда было иначе. Ему это не нужно. Просто так получалось. Просто его люди всегда первыми выходили к порогу. Конечно, он не всегда отдавал им жизнь. Далеко не всегда. Одно время он старался быть справедливым и решал, чего они заслужили. Потом ему всё надоело, и он всех наделял жребием чёрным, не разбираясь. Но на сей раз – о, я чую, на сей раз у меня нет надежды: если брат будет первым, жребий жизни отдаст именно он.
Так что же я делаю? Чего я жду? Надо было сегодня же пойти с Ёмом! Подвести его к краю и жребий вручить. Успеть первой. И шут с ней, с жизнью, шут с ней, с моей жизнью и освобождением, я готова вернуться в Лес, зато Ём будет жить! И ещё столько всего сделает, переживёт, перелюбит, столько сыграет…
Хочется тут же бежать к нему. Но я стою и смотрю на спящее здание школы, на башенки и красивую крышу, под которой притаился наш чердак. И понимаю, что бежать мне некуда. Вот мой дом, там мой брат, и там моя судьба. Моя и Ёма, какая бы она ни была. Прихожу в себя и делаю шаг. Потом ещё.
Главное – теперь не показать Яру, чего я хочу. Что я опередить его хочу. Вырвать единственный шанс. Не для себя – для Ёма.
Глава 6
Нежить
1В то время, когда Джуда поставила старую книгу на полку в своей новой квартире, её жизнь уже шла совсем в другом русле. К двадцати восьми она имела всё, о чём её ровесники мечтали: квартиру, машину и авторскую школу танца в Москве с филиалами в разных городах, в том числе и в Санкт-Петербурге. Она держала жизнь под уздцы, и даже завистникам не за что было уцепиться: всё, чего она добилась, добилась сама благодаря характеру и бешеной работоспособности. Работоспособность была клеймом у Джуды на мышцах, клеймом у Джуды на судьбе. Так пахать – себя не жалеть, говаривали про неё друзья. Так пашет, что у мёртвых кости трещат, говаривали недруги. Джуда усмехалась на это и молчала: она-то знала, что работать её заставляют бесы, когда принимаются наперебой глодать ее душу.
Она обзавелась ими давно и не могла представить себе жизнь без них. Она знала, что крёстным отцом этих бесов был проклятье русской литературы Фёдор Михайлович Достоевский, которого она прочла лет в тринадцать. В то время её сверстницы мучились первой любовью и гормональными приступами. Они рассказывали о поцелуях в подъездах, о записках в тетрадках, впервые пускали мальчиков в свои кровати, ещё полные мягких игрушек, и не хотели слушать разговоры Джуды о том, почему любой мыслящий человек должен себя убить.
С тех пор Джуда презирала сверстниц и никому не рассказывала про своих бесов. Но не потому, что скрывала их как порок. Она жила в твёрдой уверенности, что любой умный человек просто не может жить без мысли о суициде. «Иначе разве это жизнь?» – искренне думала Джуда, и вереница писателей, музыкантов, художников кивала ей с портретов в её внутренней галерее самоубийц. В компании от Есенина до старины Хэма она чувствовала себя в моральной безопасности. Только Достоевский не висел со всеми в этом ряду: как выживший, он помещался отдельно, а как разрешающий – в самом начале списка.
К пятнадцати Джуде казалось, что она знает о самоубийстве всё. Или всё, что может знать пока живой человек. Хотя она ни разу не пробовала, была уверена, что стоит подобрать для себя удобный способ заранее, пока не приспичило. Тень будущей смерти ложится через всю жизнь, думала Джуда, и кропотливо собирала сведения обо всех возможных способах самоубийства.
Травятся с тоски, а из окна прыгают от счастья, которое бывает горше, чем тоска, – говаривала она. Доживёшь до тоски или до такого же счастья – можно будет об этом подумать. Режут вены декаденствующие эстеты и готические дамочки с бледными лицами, это позёрство. Мазохистские способы типа уксуса и прочих ядохимикатов – для алкоголиков; вешаются неврастеники, стреляются мужланы (а кто сказал, что Маяковский им не был?) Ещё оставался вариант утопиться: красиво войти в воду с карманами, полными камней, стать русалкой, как Вирджиния Вульф. Этот способ привлекал тем, что Джуда не умела плавать. Одна сложность: водоёма может поблизости не оказаться в нужный момент.
Таким образом, анализируя и выбирая, Джуда продолжала жить, сопутствуемая двумя демонами, которые взвешивали каждый её шаг на своих весах. Поначалу они были ненавязчивы. Джуда могла не вспоминать о них месяцами. Но чем глубже вгрызалась она в жизнь, чем трагичней становилось каждое пасмурное утро, тем больше предъявляли они прав на её душу. И от этого было не уйти.
Две вещи всегда вгоняли Джуду в апатию. Первая – непрерывность жизни. Ей хотелось жить, словно читаешь книги, переходя из-под одной обложки в другую. Мысль, что придётся идти от красной строки до точки, от рождения до смерти, пройдя и болезни, и старость – всё как у всех, удручала. Невозможность полного преображения, полного прекращения одного и появления другого, необходимость до конца нести одну маску, которой тебя наградили с рождения, приводила в бешенство. Тогда хотелось лечь под машину, переломать себе кости, прыгнуть из окна, вскрыть вены или наглотаться таблеток. Короче говоря, открыть обложку и выйти, пусть даже нет твёрдой уверенности, что другие книги вообще существуют и туда тебя возьмут. «Не возьмут» – твердило в ней злобное упрямое чувство, но постепенно это становилось неважно. Джуде мечталось прожить только самое интересное, а как сюжет станет ясен, книгу закрыть.
И первый демон внушал ей, что это возможно. Он, бес с огненными глазами и головой белого тигра, помогал ей жить, обещая освобождение от непрерывности в любой момент. Он пах спитым чаем, умел подкрасться незаметно и ждать, зато действовал всегда наверняка. Он подсовывал такие неоспоримые доказательства непрерывности, что Джуда немела и по ночам выла.
Какое-то время она спасалась в дороге. Уезжала куда глаза глядят, старалась носить маски, каких не примерила бы дома, и брала с собой мужчин, которых по возвращении не узнавала. Места она запоминала по запахам. Весенний Тель-Авив пах цветами и кошачьей мочой; зимний Дели вонял помоями и жареными орехами; осенью в Нью-Йорке сильнее всего запах моря, а в июле на улицах Пекина такой смог, что нос забивается дымом, а из волос вытрясаешь пепел. Так она объездила двадцать пять стран, включая Исландию, почти осталась жить на Гоа, открыв там филиал своей школы, но тигр прыгнул – и Джуда вернулась: перемена мест не спасала, смена масок была только сменой, а не новым ликом души, а мужчины приедались, и от их кожи начинало нести спитым чаем.
И вот когда она смирилась с мыслью, что непрерывности не избежать, демон начал нашёптывать, что он – её единственное спасенье. Что она управляет собственной жизнью, только когда в любой момент способна всё прекратить. Что она не человек до тех пор, пока движется в общем потоке. Что рано или поздно наступит момент, когда непрерывность поглотит её, когда все кульминации будут пройдены и останется читать только финал, затянутый, как в деревенской прозе, – и вот тогда-то Джуда вспомнит о нём, о демоне с красными глазами, и он будет рад ей помочь.
Чтобы не думать об этом, Джуда уходила в работу. Она старалась жить так, будто всякий день – последний, и что не успела сегодня, не сделаешь уже никогда. Она работала, боясь скосить на сторону глаза, ей всё казалось, что за ней наблюдают. Занимаясь у станка часами, разрабатывая новые комбинации, работая с учениками или проводя тренинги для инструкторов школы, она говорила себе: я делаю это, пока я здесь, но я могу в любой момент всё бросить, уехать, куда захочу, поселиться, где мне понравится, и жить, как вздумается. Я не то, кем просыпаюсь каждое утро, я то, что спит во мне изо дня в день. Так говорила она себе, и непрерывность отступала, как будто переставала жать обувь. Джуда жила какое-то время в том бешеном темпе, за которым не успевали ни её друзья, ни ученики, ни тигр, пахнущий чаем, но тогда выходил второй демон, который не преследовал её, а терпеливо ждал, когда она сама до него доберётся.
Он был с головой ястреба, с глазами ленивого убийцы, с высохшим телом и нервными пальцами пианиста. Он имел два лица – одно впереди, другое на затылке, и задние его глаза были вывернуты белками наружу – ими он глядел в суть. Иногда он мерещился ей человеком, который идёт впереди, но нельзя понять, идёт он к тебе или от тебя удаляется. Это был демон ненависти к себе, жестокий мучитель. Он травил её мыслью о несовершенстве и невозможности достичь идеала. Эту неспособность он называл уродством. Только убийство урода могло вернуть совершенство в мир.
Хотя его песня была старой, как грех, но такой точной, что Джуда падала, словно ей серпом перереза́ли сухожилия. Он был прав, всегда прав, и ответить ему было нечего. Джуда и сама знала, что, сколько ни бейся, сколько ни выжимай из себя пота и жил, то, к чему стремишься, никогда через тебя не воплотится, а что воплотится, будет похоже на свой эталон в мире идей, как утром воспоминание о любви похоже на саму любовь, случившуюся той же ночью.
Когда это накатывало, оставалось валяться по полу и выть от ненависти к себе. Кусать руки до крови. Обходить стороной открытые окна, аптеки, прятать от себя бритвы и не подходить близко к краю платформы в метро. Потому что, если убьёшь себя, уже никогда и никому не докажешь, что ты это можешь – можешь воплотить совершенство. Или хотя бы приблизиться к нему. И Джуда работала, закусив удила, жила с такой скоростью, словно пыталась убежать от собственной смерти. Чтобы доказать возможность совершенства. Чтобы сделать то, чего ещё не было.
Мои демоны меня берегут, говорила она потом, удовлетворённо читая о победах своих учеников на конкурсах хореографии, или выступив сама, или придумав то, чего раньше не было. Денег от школы она не считала. На завистников привыкла не смотреть. Журналистам рассказывала байки про секрет успеха в виде детских пуантов, висящих на стене кабинета, учителей из Индии и любовников в Европе. Сама же знала, что всем обязана своим бесам, и берегла их ещё пуще, чем они её.